bannerbannerbanner
полная версияБалтийская сага

Евгений Войскунский
Балтийская сага

Полная версия

Глава восьмая
Лиза

В адски холодном актовом зале училища мы, морская пехота, пропахшая окопной сыростью, тротиловой вонью и махорочным духом, выслушали приветствие начальства в лице батальонного комиссара – широкоплечего невысокого брюнета с орденом Красного Знамени на кителе. Нам предстояло – старшекурсникам к началу лета, третьекурсникам к началу осени – по ускоренной программе подготовиться к экзаменам, чтобы, сдавши их и пополнив кадровый офицерский состав флота, принять участие в решающих боях. «Фашистская Германия, – объявил батальонный комиссар хрипатым голосом, – должна быть разгромлена в текущем году».

Потом нас повели в баню.

Если хотите знать, что такое счастье, то вот правильный ответ: счастье – это баня. Мы получили по куску черного мыла и вафельные полотенца, ну а чистое белье – у кого было, у кого нет. У меня были сравнительно чистые кальсоны и тельняшка, а носки я намеревался в бане выстирать.

Баня! Мы знали, что все бани в Питере закрылись еще в декабре: не работал водопровод. И вот поди ж ты – длинной колонной идем по линиям Васильевского острова, – куда идем? В баню, черт побери!

На углу группа женщин в ватниках, в валенках с галошами, разгребает снег с трамвайного пути. Все они худющие, с синеватыми лицами, и не слышно ни разговоров, ни смеха, словно это и не женщины вовсе, а так – бесплотные существа из других миров.

А вот выехал из-под арки, из двора какого-то, грузовик с горой грязного снега. Мне показалось, что поверх этой горы лежат несколько человеческих фигур, присыпанных снегом.

Возле бани – толпа женщин.

– Эй, морячки! – крикнула одна густым голосом. – Быстрее мойтесь!

– Сегодня наш день, женский! – добавила другая. – А вы впёрлись!

– Да мы не виноваты! – откликнулись курсанты. – Пошли с нами, бабоньки! Вместе помоемси!

И в ответ:

– Очень вы нам нужны… Да мы бы пошли, только вы испугаетесь, когда глянете на нас…

Теплая вода из крана – это же чудо, братцы! Ты окатываешь ею себя, и снова наполняешь шайку, и блаженствуешь; мокрые волосы лезут в глаза, и какой-то шутник заезжает тебе ногой по заднице.

Нет ничего прекраснее бани! Я даже сочинил нечто в своем излюбленном стиле: «Чресла омыв, и ланиты, и прочие органы тела, снова, подобно троянцам, мы к битве готовыми стали» – ну и так далее. Хотел показать кому-нибудь свое замечательное творение – но кому? Ванечке Шапкину прочитать бы, но нету Вани… Вальке Травникову? Он, конечно, оценил бы, но – вскоре после нашего прибытия в Питер Валя получил письмо из Кронштадта, от которого сделался мрачным, глядел сурово, лопатой махал неистово.

Да, учебный процесс начался с большой приборки.

Тут надо пояснить, что училище имени Фрунзе, с частью преподавателей и курсантов, эвакуировалось по Ладожской ледовой дороге и обосновалось в далеком от войны Баку. Здание же училища за зиму дико промерзло, сквозь разбитые окна навалило снегу, осыпалась с потрясенных стен штукатурка, на паркетах, залитых водой из лопнувших труб, образовалась толстая наледь. Мы выгребали грязь, ломили лед, зашивали разбитые окна фанерой. На улице, на 8-й линии, вгрызались кирками и лопатами в горный хребет серого, набухшего весенней водой снега, кидали его в грузовики…

На третий день уличных работ это было. Моя лопата ткнулась во что-то темное, вмерзшее в лед. Я стал осторожно окапывать – увидел ногу… костлявые, обтянутые желтоватыми рейтузами, вдетые в черные валенки ноги… огромный платок, намотанный на пальто… Голод свалил эту женщину, наверное, уже давно, в декабре или январе, лицо ее было страшно – она кричала, или плакала, или молилась, перед тем как навеки уснуть в ледяной купели…

Сутулый, как вопросительный знак, водитель подъехавшей полуторки хмуро взглянул на труп женщины и сказал:

– Их полно на улицах. Жмуриков замерзших. – И добавил, сворачивая цигарку: – А куда денешься, если голод.

Это и Елизавета подтвердила: тысячи трупов раскапывают на улицах из сугробов, вытаскивают из подвалов, выволакивают с лестниц домов, с мостов, с невского льда. Смерть под названием алиментарная дистрофия бродила, размахивая косой, по городу, осажденному беспощадным врагом.

В тот вечер, когда я, получив увольнение, отправился домой… ну, не то чтобы домой, а – навестить Елизавету Юрьевну, в тот вечер был обстрел. Немецкая артиллерия, как подумал я, прижавшись к каменному боку Академии художеств, била по набережным, у которых стояли врассыпную корабли Балтфлота. Грохотало неподалеку – у моста Лейтенанта Шмидта. А вот ударили наши. Минут через двадцать артиллерийская дуэль смолкла.

Я вошел во двор родного дома. Двор было не узнать: заваленный снегом в рост человека, с двумя-тремя прорезанными в нем пешеходными дорожками, он был грязен, залит нечистотами. Пытаясь обойти лужи, я прошел к своему подъезду – черному прямоугольнику, не имеющему двери. Спалили, наверно, старую дверь со всеми нацарапанными на ней надписями. Лестница была скользкой, грязной, с мерзким запахом.

Это – мой родной дом?!

Звонок не работал: еще не настал, видимо, час, когда ненадолго давали электричество. Я постучал. Тишина. Не пришла еще, что ли, с работы Елизавета? Да и вообще… мало ли что?.. Я уже повернулся уходить, но тут звякнул засов, щелкнули замки, – дверь отворилась. Там в полутьме стоял мужчина плотного сложения с седой шевелюрой и молодым лицом. На нем были галифе, гимнастерка без знаков различия и поверх нее меховая жилетка.

– Елизавета Юрьевна дома? – спросил я.

– Нету ее. – Седой-молодой вдруг заулыбался. – А вы Плещеев, да? Заходите. Она скоро придет, вы у нас обождите.

– Да нет… Приду в другой раз.

– Заходите, прошу! – Мужчина прямо-таки излучал доброжелательность. – Ника! – крикнул в темную глубь коридора. – Иди сюда! Наш сосед прибыл!

Ника подошла, шаркая шлепанцами. Она похудела, конечно, за минувшую зиму, но не выглядела дистрофиком, под длиннополым шерстяным жакетом угадывалась фигура, не высушенная дистрофией.

– Ой, Вадим! – заулыбалась она. – Заходи, заходи!

Я все еще торчал на лестничной площадке, не хотелось мне идти к ним в гости.

– А моя мама все вспоминает, как из очереди твою маму притащила, – сказала Ника. – Ой, ну идем!

Она ухватила меня за рукав шинели. Мы прошли по темному коридору в покатиловскую комнату. Тут на круглом столе горела керосиновая лампа. У окна, крест-накрест заклеенного бумажными полосами, топилась чугунная печка с коленом, выведенным в форточку. На печке стоял чайник – наш старый синий чайник с облупленной крышкой, я его сразу узнал. А в углу за печкой сидела в кресле худая старая женщина с вытаращенными глазами. Она нисколько не была похожа на Клавдию Поликарповну, но… кто ее знает… блокада сильно отражается на людях… Я поздоровался с ней, она не ответила, только слегка пожевала губами.

– Это моя мамаша, – сказал седой-молодой. – Ага, стемнело, надо маскировочку сделать.

Он задернул окно черной шторой, прибавил в лампе огня, подкинул в печку пару поленьев. Он неслышно двигался в мягких чувяках, и видно было, что он не ослаблен дистрофией. Да и не седой он, как я вначале подумал в полутьме, а белобрысый – ну, альбинос. А лицо было красноватого цвета.

– Вы садитесь, Вадим, – сказал он, придвигая стул. – Давай выпьем за знакомство. Как полагается. Меня Геннадий зовут.

– Я пить не буду. Ты сказала, – обратился я к Нике, – твоя мама мою притащила. Это как?

– А ты не знаешь? – Ника ставила на стол тарелки, стаканы. – Они в очереди стояли за хлебом. А тут обстрел. Как раз по Большому проспекту. Одна бомба прямо в очередь и попала…

– Не бомба, а снаряд, – поправил Геннадий.

– Какая разница? Много баб побило, всю очередь почти. Твоя мама тоже упала. Моя увидела, кинулась к ней, думала, что убитая. А у ней это… живая, только не видит, не слышит…

– Контузия, – сказал Геннадий, ставя на стол бутылку.

– Да. Ну, моя стала ее поднимать. Там еще одна была с нашего дому. Они твою маму на ноги поставили и домой повели. Вот моя лежит, значит, вспоминает. Как же так, бормочет, я ее, Веру Иванну, до дому притащила, а она померла…

– Садись, Вадим. – Геннадий уже и плеснул из бутылки в стопки. – Это чистая водка. С гарантией. Не технический спирт. Помянем.

– А где твоя мама? – спросил я Нику.

– Да там, – мотнула она головой на дверь во вторую комнату. – Слабая совсем, не встает.

Я хотел пройти туда, спасибо ей сказать, но Ника не пустила:

– Не надо. Мама спит.

Она сняла с буржуйки чайник и стала наливать в стаканы чай. Давно не видел я крепко заваренный чай, – нам ведь под таким названием давали кипяток, слегка подкрашенный чем-то. А тут был именно чай. Но не нравилось мне, что без спросу наш чайник взяли. Да и этот альбинос краснолицый не нравился.

Тут я услышал шаги в коридоре.

– Спасибо, – сказал я, отстраняя руку Геннадия со стопкой водки. – Елизавета Юрьевна пришла, мне с ней повидаться надо.

– Вадим! – Елизавета кинулась мне на шею, я чмокнул ее в щеку. – Ой, как я рада!

Она только что пришла, зажгла на столе коптилку, пальто еще не успела снять, или вообще его не снимала. В комнате было холодно, не то что у Покатиловых. На железном листе перед печкой-буржуйкой лежала куча обрезков досок, перевязанная веревкой.

– Очень сегодня повезло, – говорила Елизавета оживленно, – пачку папирос выменяла на эти доски. А знаешь, чтó люди рассказывают? Кто-то с Медного всадника доски содрал, которыми его заколотили. Мол, ему не холодно, а мы согреемся!

Она засмеялась, глядя на меня ласковыми глазами. И принялась растапливать буржуйку – наколотые щепки заложила, сунула скомканный обрывок газеты и подожгла. Дым повалил в комнату, но тут же, сообразив, что ли, что пыхнул не туда, пошел в трубу, выведенную за окно. Оно было заколочено фанерой.

Я огляделся. Мебели в комнате почти не было. Стояли у стен две кровати, заваленные одеялами, скатертями, чем-то еще. Стол, накрытый клеенкой, был заставлен посудой. Еще стояла в углу швейная машинка «Зингер». Ну и пара стульев – вот и вся мебель. Тут и там на голых стенах были ободраны обои (серые, в выцветших розовых цветочках). Висел телефонный аппарат (но телефон не работал). В черной тарелке радиорепродуктора стучал метроном, бесстрастно отсчитывая тягучее блокадное время: так-так-так-так…

 

– …Не представляешь, Вадим, как мы жили… – Елизавета, растапливая печку, ставя на нее кастрюлю и что-то наливая из судка, говорила безостановочно. – В ноябре-декабре по рабочей карточке двести пятьдесят, а нам, остальным, – сто двадцать пять грамм… Это два тонких ломтика… А хлеб – одно название… говорили, в нем целлюлоза… опилки сосновой коры… Съедобные опилки – представляешь? Да что опилки! Конторский клей варили – студень получался… давились, но ели… К нам в больницу на санках привозили умирающих… груды трупов, завернутых в простыни… Ты не представляешь! Сейчас разогреется, мы супу поедим.

– Не надо, Елизавета Юрьевна. Я не голодный, а вы поешьте.

– Какая я тебе Юрьевна? Просто Лиза.

Так-так-так-так – стучал метроном.

– Твоя мама вот на этой кровати умерла. Заснула и не проснулась. Я ее в январе к себе забрала, вдвоем теплее. Вадим, она не жаловалась, никогда! Один только раз сказала: «Лиза, посмотри, у меня тела не стало. Вот растаю, и никакого следа от меня не останется». Лев Васильич приходил, приносил немножко хлеба, масла. Вера ему говорила: «Зачем? Не надо. У тебя же своя семья». А он жену с дочкой отправил в эвакуацию. Про тебя спрашивал. Ты зайди к нему, Вадим, он в редакции газеты Ленфронта.

– Зайду, если смогу, у нас увольнения редкие.

– Ты снова учишься на морского командира?

– Да. Лиза, это правда, что маму контузило, когда она в очереди за хлебом…

– Так и было. Снаряд шарахнул рядом с очередью, человек десять баб побило осколками насмерть, другие разбежались, а потом вернулись снова в очередь… стали рядом с трупами… Сидорова Маша из восемнадцатой квартиры вдруг заметила, что Вера шевельнулась. Подняла ее, тут и Покатилова Клавдия стояла, помогла, вдвоем они Веру привели домой. Вера не слышала, плохо видела, ходила, за стены хватаясь…

– Что такое контузия, я знаю.

– Я хотела Веру в больницу, но она наотрез… Речь к ней вернулась, хотя и не очень внятно, – она говорит: «Дома хочу умереть». И, знаешь, не совсем понятно… «Да, – говорит, – я готова…» Будто с кем-то разговаривает… И так мягко… «Нет, нет, с меня хватит, – говорит, – ну сколько можно… А дров всегда не хватало…» Это последние ее слова, какие я услышала. «Дров всегда не хватало».

– Маме казалось, что она с богом говорит?

– Не знаю. Голод очень на психику воздействует. А насчет бога… сейчас… – Елизавета из ящика стола достала желтоватый листок. – Вот. Кто-то мне в почтовый ящик это бросил.

Я прочел машинописный текст: «Лишь Бог спасет Ленинград. Молитесь! Пришло время Апокалипсиса. Христос на вершинах Кавказа».

– Время Апокалипсиса… – Я хмыкнул. – А что это значит – Христос на вершинах Кавказа?

– Откуда я знаю? – Елизавета подкинула дров в печку. Сняла платок с головы и с улыбкой посмотрела на меня. – Ой, знаешь, вчера великое было событие. Трамвай пустили! Всю зиму вагоны стояли в сугробах, разбитые, ну – мертвые. А вчера, я сама видела, «семерка» шла по Большому проспекту. Набитая людьми! Как до войны! Я увидела – плакать захотелось… Да, да, прохожие смотрели на трамвай и плакали.

И, словно в подтверждение этих ее слов – «как до войны», – вспыхнул в комнате электрический свет. Он был неярок, темно-желтый, но все равно – ослепителен. В нем Елизавета, осунувшаяся, с обтянутыми скулами и слегка опухшими веками, показалась мне немыслимо красивой. Улыбаясь, она взбила волосы, примятые платком. У нее прежде была короткая стрижка, теперь же волосы отросли – волнистые, рыжевато-русые, вьющиеся на концах.

Я сказал, что хотел бы заглянуть в свою квартиру. Прошли в конец коридора, я повозился с замками, не сразу поддавшимися поворотам ключей. Мы вошли.

Дыхание перехватило от лютого холода – будто в прорубь во льду провалился. Комната, столько раз снившаяся мне, наполненная привычными вещами, родными лицами, жизнью, – была пустая… мертвая… Не было в ней большого буфета, шкафа, старинного стола с фигурными ножками. Только стоял у двери в кабинет диван, заваленный одеялами, одеждой, подушками без наволочек. И у окна, зашитого фанерой, торчала железная печка с раскрытой дверцей, – она словно кричала, требуя огня.

– Да, – сказала Елизавета, медленно кивая. – Все сожгли, что давало тепло.

Я вошел в кабинет, зажег свет. Со стены уставился на меня с портрета дед Иван Теодорович, его взгляд показался строгим, даже осуждающим. А бабушка Полина Егоровна смотрела удивленно.

Удивительно было то, что уцелели книги на полках и старинный письменный стол Ивана Теодоровича. У мамы не поднялась рука, чтобы сжечь их, подумалось мне. На столе, рядом с чернильным прибором, лежала – случайно забытая – тетрадь в выцветшей голубой обложке. Я раскрыл ее. Время почти стерло давным-давно записанные слова, но я-то помнил, помнил…

 
Там, где жили свиристели
И качались тихо ели,
Пролетели, улетели
Стая легких времирей…
 

Оглушенный, с влажными глазами, я листал бабушкину тетрадь. Как будто издалека доносился голос Елизаветы, я слышал, но не вслушивался.

– …каким-то транспортным хозяйством ведает. По-моему, спекулянт ужасный. А эта засранка ему помогает.

– Вы о ком? – спохватился я.

– Ну, об этом Геннадии краснорожем. Ты что, плохо слышишь? У него мать маразматичка. И сестра, тоже стервозная, с ребенком-идиотом. Та еще семейка. Они, Вадим, на твою квартиру нацелились. Мол, стоит пустая, жильцов в ней нет.

– А я что – не жилец?

– Ты где-то воюешь, не живешь… Ника однажды, между прочим, у Веры спросила: «Вы же немка, да? Ваш папа немец был»…

– Он был обрусевший остзейский немец, – сказал я. – Ну и что?

– Это ты Нике скажи – «ну и что?».

Мы вернулись в комнату Лизы. Тут уже тепло было, буржуйка хорошо горела. Лиза скинула пальто, захлопотала с супом. Я хотел было уйти, но она не пустила. Усадила за стол, налила полтарелки. Суп был жиденький, плавали в нем три… нет, четыре ломтика сушеной картошки. В сущности, горячая водичка. К хлебу – тонкой полоске липкой черняшки – я не притронулся.

Лиза, критическим взглядом окинув меня, сказала:

– У тебя шрам возле глаза. А усы не стрижены, правый ус длиннее левого. Давай-ка подстригу.

Так-так-так-так – стучал метроном.

Положив мне на грудь полотенце, Лиза принялась ножницами щелкать у меня под носом. От нее веяло теплом и каким-то женским запахом. Я обнял ее. Она села ко мне на колени, ножницы бросила на стол. Всмотрелась в меня вопрошающим взглядом, сказала тихо:

– Ты хочешь?

* * *

О Вадиме в детстве-отрочестве очень заботилась мама. Вера Ивановна обожала сына. Рано научила читать-писать, даже играть в шахматы. Кидалась йодом или зеленкой замазывать каждую ссадину, полученную Вадимом при падении или в школьной драке. Оберегала сына.

Но жизнь сложилась так, что поотвык домашний мальчик от маминых забот. Курсантские годы, а потом война, – самому приходилось заботиться о том, чтобы, как называл это Вадим, сохранить свой скальп.

Один-одинешенек остался он после смерти Веры Ивановны, некому было заботиться о нем.

И вдруг – Лиза.

Отдаваясь Вадиму, она шептала: «Хороший… хороший мой… сладко тебе?..» Каждый раз, когда Вадим приходил, старалась приготовить что-то вкусное: то луковицу где-то раздобудет, то даже пару яиц – и вовсе невиданное лакомство. Даже каша из льняных жмыхов обретала приемлемый вкус под ее заботливыми руками. Она перестирала и выгладила белье Вадима, заштопала дырки на пятках его носков.

Лизу тревожило, что у Вадима поламывало суставы.

– Это признак цинги! – кричала она, округлив беспокойные глаза.

– Да какая цинга? – отвечал с усмешкой Вадим. – Цинга знаешь, у кого была? У матросов Магеллана.

– Ты не шути, Дима! Магеллан! Цинга – тяжелая болезнь! От голода, от нехватки витаминов.

Из своей больницы Лиза принесла пакетики с красным порошком.

– Вот! Это витамин це. Перед едой два раза в день будешь принимать.

И пояснила: один питерский профессор нашел способ извлекать необходимый организму витамин из сосновых игл.

А тут и курсантам, да и всему личному составу флота стали выдавать облатки с этим красным порошком. Витамин С! Никто раньше о нем и не слыхал. А теперь оказалось, что без него нельзя жить. Без витамина С как раз и заедет тебе в зубы цинга, и станешь ты полужмуриком.

Ох и много полужмуриков тащилось по ленинградским улицам весной сорок второго – высохшие, опухшие, со страшным безразличием в глазах. Говорили, что в апреле очень возросла смертность в Питере, что похоронили не менее ста тысяч человек. И еще прошел слух, что к этому апрелю в городе осталась всего треть населения, которое было 30 августа, когда немцы захватили Мгу и началась блокада.

Так вот, еще о витамине С. Его красный порошок очень был похож по цвету и рассыпчатости на перец, – флакончики с перцем и солью имелись на столах в училищной столовой. Как-то утром Вадим прибежал на завтрак с опозданием, когда вся группа уже сидела за столом. Сел на свое место, схватил лежавший возле тарелки с перловой кашей пакетик и, развернув его, всыпал в рот. И – чуть не умер от удушья. Это был перец! Вадим сразу выплюнул, выхаркнул жгучий порошок, схваченный слюной, но от мгновенного ожога перехватило дыхание. Он захрипел, застонал, глаза выкатил… дело могло плохо кончиться, если б не сунули ему в руку кружку с водой. Несколько трудных глотков… вдох, другой… продышался…

Кто-то за столом заржал: вот же «купили» Плещеева! Но большинство смотрело сочувственно. Травников крикнул:

– Пожалов, это ты ему перец подсунул?

– А что такое, пошутить нельзя? – Улыбка на худеньком лице курсанта Пожалова погасла.

– А вот морду тебе расквасить за такие шутки! – резко сказал Травников.

– Ладно, ладно, – прохрипел Вадим. – Будем считать, что меня разыграли. Поскольку я остался живой.

Живой-то живой, а все же цинга, хоть и приостановленная витамином С, дала о себе знать. Десны стали вдруг кровоточить у Вадима, и впервые в жизни разболелись зубы. С двумя даже пришлось расстаться, – их выдернул пожилой дантист в больнице, где работала Елизавета, и посоветовал Вадиму кушать больше овощей, чтобы уберечь от цинги остальные зубы.

Овощи! А где их взять?

Но по приказу Ленсовета по всему городу вскапывали каждый клочок земли, свободной от асфальта, сажали картошку, капусту и прочие овощи. Даже на Марсовом поле, среди торжественных захоронений, близ позиции зенитной батареи, робко зазеленели огородные грядки. А Елизавета – вот же удивительная баба! – не дождавшись урожая овощей, раздобыла где-то миску квашеной капусты, каковой и лечила Вадима. То ли капуста помогла, то ли женская забота себя оказала, только цинга постепенно отпустила Вадима. Он уже не вспоминал несчастных матросов Магеллана.

Он сочинил: «Если ты страшной злодейкой цингой обзавелся, морской пехотинец, если она, расшатав твои зубы, сыпью пометила жопу твою и, конечно же, бледные ноги, то обратись поскорее к Елизавете, Юрия дщери. Только она с помощью квашеной овощи сможет злую цингу усмирить…»

– Ну ты и сочинитель, Дима! – Лиза посмеялась, выслушав его самодельный гекзаметр. И вдруг погрустнела. – Вот ты написал «Юрия дщери». А знаешь, Юрий Алексеич, мой папа, был замечательный человек.

– Мама говорила, что ты дочка московского врача.

– Да. Папа был хирург. Веселый, с сильными руками. Обожал оперу, сам с хорошим слухом, пел арии из опер. Знаешь, какую особенно любил? «Но никогда я так не жаждал жизни, не жаждал жизни!..» – пропела Лиза.

– Это, кажется, из «Тоски»?

– Да. Ария Каварадосси. Как он пел, Дима!

У Лизы дрогнул голос. Она закрыла лицо ладонями.

– Что ты, Лизанька? – Вадим погладил ее по голове. – Не плачь, милая.

– Мне так нравится, когда ты говоришь «милая». – Лиза вытерла слезы, вздохнула. – У папы запас жизни был на сто лет, не меньше. И вдруг эта страшная болезнь. Лейкемия.

– Что это?

– Рак крови. Папа сгорел за два месяца.

– Сочувствую, – сказал Вадим. – А почему ты уехала из Москвы?

– Почему я уехала… – Лиза долгим взглядом посмотрела на него. – В тебе, Димочка, есть что-то, вызывающее доверие. Тебе можно рассказать… Почти год прошел после папиной смерти, и мама снова вышла замуж. За сотрудника папы, врача-анестезиолога. Он бывал у нас дома, такой улыбчивый, молодой. Он здорово играл на пианино, аккомпанировал папе, а папа пел. Такие концерты устраивали! Значит, мама вышла за него, за Станислава. За Славочку, как его все называли. Мама ведь еще молодая была, младше папы. Ты слушаешь, Дима?

 

– Я весь внимание.

– А мне показалось, что ты отключился… Ну вот… Я тогда в восьмом классе училась. Дурочкой была, конечно, но, знаешь, заметила, что Слава поглядывает на меня… ну, ты понимаешь…

– Да, понятно.

– Мама работала завучем в школе, вечно на работе. А у отчима свое расписание времени. И вот однажды…

Опять она закрыла лицо руками.

– Лиза, – сказал Вадим, уже понимая, к чему клонится ее рассказ. – Лиза, если трудно об этом, то не надо.

– Ну, если я уж начала… Я билась, царапалась, выла, но он был сильнее. Он изнасиловал меня. Вот почему я уехала. Я бежала из Москвы, потому что не могла под одной крышей…

– Понимаю, – кивнул Вадим. – Бедная ты моя.

– Бедная Лиза! – Она невесело усмехнулась. – В Питере жила старшая сестра мамы, вдова, я и приехала к ней. Свалилась на ее седую добрую голову. Мама прикатила тут же, чтоб увезти меня обратно, но я наотрез… Дима, слез было пролито через край. Я осталась в Ленинграде, у тети Дуси, у нее была комната в коммуналке на Охте. И поступила в медучилище. Что тебе еще рассказать?

– Ничего больше не надо.

– Нет. Надо. Ты ведь хочешь знать, какое сокровище заполучил. В нашем училище были девчонки – ну, не то чтобы гулящие, но очень озорные. Они вытащили меня из депрессии. «Хватит киснуть, коса-краса!» Я носила тогда длинную косу, вот девчонки и прозвали меня так. И коса-краса отправилась с веселыми подружками прожигать жизнь. Они, знаешь, дружили с курсантами артиллерийского училища на Выборгской стороне. Романы крутили. Закрутила и я. Аркадий был настоящий красавчик. Веселый, танцевал как бог.

– Боги разве танцевали?

– Еще как танцевали! Ну и дотанцевалась я, Димочка, до того, что пришлось делать аборт…

– Лиза, хватит! Чтó ты душу выворачиваешь?

Но Елизавета, помолчав немного и допив свой чай, жестко продолжила:

– Аборты были запрещены. Мне делала подпольная повитуха. Чуть не отправила меня на тот свет. Но я все-таки выжила. А мой Аркадий в то лето как раз окончил училище и исчез. Даже адреса не оставил, по которому я могла бы послать милому другу прощальный привет. Вот. Дима, ты думаешь, я побежала топиться в пруду? Нет. Я не бедная Лиза. Но и не богатая. Просто решила, что все мужчины скоты и я больше не буду их подпускать. Свою красивую косу отрезала. Хотя и жалко было. Тетя Дуся всплакнула даже: ай-яй-яй, что ты наделала, идиотка? Она была добрая и переживала за меня. У нее, знаешь, муж был белый офицер, его расстреляли в двадцатом году, и тетя Дуся после него осталась одна навсегда. Она умерла в тридцать восьмом.

Лиза опять уставила на Вадима долгий взгляд.

– Ты хочешь спросить, почему же я тебя подпустила?

– Да, – сказал Вадим, тронув пальцем усы. – Почему?

– В тебе нет того, что я ненавижу, – хамства, развязности, грубости.

– Лиза… К твоему сведению: война – грубое занятие, и я… В общем, я такой же, как все…

– Нет, Дима. Ты – другой, – сказала она тихо.

Виленские на звонки и стук в дверь не отвечали. Вадим решил, что они эвакуировались по Ладожской ледовой дороге. Но Елизавета ему сказала, что Розалия Абрамовна здесь, по-прежнему работает в армейском госпитале, просто дома бывает редко. А Райка, насколько ей, Елизавете, известно, пошла на военную службу. Кем она сделалась – санинструктором или, например, радисткой, Лиза не знала. Но встретила однажды Райку во дворе дома, – она была в военной форме.

Первого мая противник обстреливал город с особой яростью. Дескать, вот вам подарок к вашему празднику. Наши батареи, конечно, отвечали, немецкие пушки умолкали, но вскоре опять открывали огонь. Так продолжалось весь день, до вечера, уж какой там праздник – быть бы живу.

Около семи вечера Вадим, получив увольнительную записку, отправился домой. Ну, точнее, – к Лизе своей. Накануне он успешно сдал нелегкий зачет по кораблевождению и теперь был намерен отметить это дело. В противогазной сумке он нес пол-литровую бутылку со спиртом.

Вообще-то спиртом эту жидкость можно было назвать лишь условно: плохо очищенный, он обладал неприятным запахом и употреблялся для технических надобностей, – но и для питья тоже, поскольку чистого спирта, ректификата, остро не хватало. С души воротило Вадима, когда он впервые его отведал, но потом – ничего, привык. Он эту пол-литровку выменял у Тольки Пожалова за свое месячное денежное довольствие и пачку махорки. (Между прочим: махорка тоже стала дефицитной, вместо нее теперь выдавали филичёвый табак. Сделанный черт знает из чего, только не из табака как такового, филичевый был вонюч и горел с треском, выбрасывая искры. На флоте его прозвали ММБ, то есть «Матрац моей бабушки». Были и другие прозвища: БТЩ – «бревна, тряпки, щепки», ТЩ – «только щепки», а также ППЖ – «прощай, половая жизнь».) Пожалов был необычайно динамичный парень, мог достать и выменять все что угодно, ребята шутили, что в его зад вставлен мотор мощностью в двести лошадиных сил.

Только выскочил Вадим из училища, как взвыл и поплыл над Ленинградом, все выше забираясь, сигнал воздушной тревоги. Вернуться и переждать налет в подвале бомбоубежища? Но Вадим лишь ускорил шаг. Бегом пробежал по 8-й линии до Университетской набережной и, между прочим, не столько о воздушном налете думал, сколько о том, что в бутылке затычка слабая, как бы спирт не вылился.

Повернул на набережную, увидел остановившийся красный вагон трамвая, – и в эту самую минуту обрушился с ясного неба вой моторов и нарастающий металлический свист. Рвануло недалеко, за памятником Крузенштерну, из Невы вымахнул огромный столб воды. И спустя несколько секунд – еще ближе – оглушительно, страшно. Набережная содрогнулась, толчок разорванного взрывом воздуха отбросил Вадима к стене дома. Летели обломки разрушенного трамвайного вагона. Вадим поднялся. Прямо на него бежали уцелевшие пассажиры из разбомбленного трамвая. Маленькая женщина в военной форме, в берете со звездочкой, упала, кем-то сбитая с ног. Вадим, расталкивая толпу, шагнул к ней, схватил под мышки, помог подняться.

– Перестань орать, – сказал он Райке.

Да, это была она. Безумным взглядом Райка уставилась на Вадима. Взрывы бомб удалялись. Взахлеб били по бомбардировщикам зенитки.

– Ой, не могу, не могу, – слышал Вадим проясняющимся слухом Райкину скороговорку, – успела выскочить, когда рвануло… а тут второй… прямо в трамвай… не могу, не могу, не могу…

Вадим, крепко держа Раю под руку, повел ее сквозь дым и смрад бомбежки к 4-й линии. И, лишь войдя во двор родного дома, Рая пришла в себя, успокоилась, отряхнулась. Удивленно помигала на Вадима:

– А ты? Откуда ты взялся?

– То же самое и я могу спросить. Здравствуй! – Он обнял Райку, поцеловал в щеку. – Гляди-ка, – ткнул пальцем в ее петлицы с одним треугольничком, – ты, оказывается, младший сержант? Вот так и начинают свою карьеру маршалы.

– Ой, Димка, как я рада тебя видеть, – сказала она, – живого, усатого. Пойдем к нам, мама, наверно, уже пришла из госпиталя. Или ты к своей Елизавете торопишься?

Вадиму не понравилась подначка, он ее пропустил мимо ушей. Надо ведь, уже сплетня пошла гулять по дому.

Поднялись на второй этаж, тут теперь было довольно чисто, только пахло нехорошо. И в квартире Виленских воздух был застоявшийся, нежилой. В гостиной, прежде красиво обставленной, стояли лишь стол со стульями и старый беккеровский рояль. Когда-то музицировал тут Михаил Лазаревич, да и Райка играла, пока не оборвала музыкальное обучение.

Розалии Абрамовны дома не было.

– Уговорились с мамой по телефону, что вечер вместе проведем, – говорила Рая, сняв берет и взбадривая гребешком прическу.

Она была теперь коротко подстрижена и, очень похудевшая, обтянутая гимнастеркой и юбкой хаки, казалась выше ростом, чем прежде. Вадим кивнул на ее фетровые бурки:

– Почему не по форме обута? Где твои сапоги?

– Почему, почему… – Рая вынимала из противогаза и клала на стол какую-то снедь. – На вещевых складах нет сапог моего размера.

Да уж, ножки у нее были куда меньше, чем предусмотрено военной службой. Что правда, то правда.

Вадим вынул из противогазной сумки бутылку и озабоченно ее осмотрел. Затычка, плотно сложенная из газетного обрывка, промокла, пропиталась спиртом, но держалась в зеленом горле бутылки. Ну, порядок на Балтике. Вадим предложил Рае «хлебнуть» по случаю хорошо сданного зачета.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52 
Рейтинг@Mail.ru