С парохода, прибывшего из Ораниенбаума, Федор Редкозубов сошел в хорошем расположении духа. А чего? Удачно съездил, навестил Сашку Семенцова, друга и соседа, – Сашка, моторист гидроотряда дивизиона, записку прислал с оказией, приезжай, мол, дело есть. Вот он, Федор, и поехал к нему в Ораниенбаум. А дело было не просто хорошее, а – лучше и не бывает. В гидроотряде получен спирт, давно обещали, наконец привезли и стали его делить по справедливости – сколько на уход за техникой, а сколько и кому на руки. Дележ спирта – важное дело, сами знаете.
Сашка ему, Федору, налил почти полную четверть. Ну, жизнь! Само собой, выпили они и поговорили. Про питерские волнения высказался Сашка, что правильно требуют на рабочих собраниях от власти, чтоб прекратила снижать выдачу хлеба, два с половиной фунта – это что, разве проживешь, не меньше трех фунтов должно быть. А он, Федор, подтвердил, что и в Кронштадте недоволен народ, война кончилась, а где же улучшение жизни, и на кораблях неспокойно, матросы на собраниях кроют Раскольникова, комфлота, – дескать, он со своим штабом и бабой своей обедают из трех блюд, а их вонючей воблой кормят, хотя хлеба дают и больше трех фунтов, но что ж хлеб, не одним же хлебом набивать отощавшее брюхо.
Но, между прочим, он, Федор, понимал, что Сашку Семенцова не столько выдача хлеба тревожит, сколько жена Ирина Игоревна, ближайшая соседка Редкозубовых. Эта Ирина, при заметной внешней фигуре, имела и хорошую должность – работала в кронштадтском совнархозе в буглах… то есть в бухла… ну, в тамошнем отделе, где деньги считают и выдают, кому сколько расписано. Имел Сашка подозрения, что Ирина (они не обвенчаны были, а так, жили вместе, пока Сашку не перебросили на службу в гидроотряд, в Рамбов)… в общем, подозревал он, что Ирка не только деньги считает, но и старшему булгахтеру выдает. Он так и спросил:
– Федя, ты мне друг?
– Ну а кто ж еще? – поднял Федор черные брови на большую высоту.
– Так скажи правду, ходит к Ирке кто-нибудь? Пузатый или просто так?
– Нет, Сашка, нет, – честно сказал Федор. – Не видал, чтоб ходили. Ни пузатый, ни просто так.
Значит, с рейсового парохода сошел он, Федор Редкозубов, в хорошем настроении и зашагал по родному Кронштадту домой. Стемнело уже, по вечернему времени Петровская улица была пустынна, а фонари уже который год не горели. Ну ладно. Федор, конечно, заметил, что из Летнего сада вышли две фигуры и стали молча его догонять. Он шаг ускорил, кошелку с четвертью обеими руками прижимая к животу. И уже почти дошел до Княжеской (переименованной в Коммунистическую), которая была слабо освещена окнами домов, когда те двое с топотом набежали сзади и набросились, гады, с кулаками. Один бил Федора по ушам, по лицу, а второй вырывал кошелку. Федор, хрипя и матерясь, вертелся вьюном, ногой достал одного по яйцам, но силы были неравны, и кошелку с ценным продуктом у него, конечно, отняли бы, если б не случайная подмога.
Из-за угла Княжеской появился военмор, рослый мужик, и, вглядевшись, заорал:
– Эй, вы чего? Двое на одного!
И с криком «Полундра!» кинулся в драку. Одного с ходу двинул по роже так, что тот растянулся на булыжнике, со вторым бился напористо и обратил в бегство. Оба они, нападавшие лихие люди, побежали в темную глубь Петровской улицы. (Она тоже была переименована – в Октябрьскую.)
– Вставай, дядя, – сказал военмор Федору, скорчившемуся у стены. – Э, да тебе всю морду раскровянили.
– Спасибо, матрос, – прохрипел Федор и медленно поднялся, распрямился, а кошёлку намертво прижимал к животу.
– Дай-кось оботру тебе личность.
С этими словами военмор вытащил из кармана бушлата газету, быстро скомкал ее и принялся протирать мокрое от крови лицо Федора.
– «Петропавловскъ», – прочитал Федор на его бескозырке. – Эх, я ж на нем служил… Ладно, хватит тереть.
– Так я же Терентий, вот и тру. – Военмор отбросил газету на мостовую. – Ну что, дядя, ты идти смогёшь?
– Может, сопроводишь меня? Я недалеко тут живу, на Соборной. Или торопишься?
– Куда торопиться? Линкор без меня не уйдет. Пошли.
Так он, Терентий Кузнецов, случайным образом попал в редкозубовскую квартиру на Соборной, переименованной в улицу Карла Маркса.
Таисия Петровна, жена Федора, всполошилась, повела мужа в кухню, теплой водой обмыла ему разбитое лицо, кровоподтеки обтерла примочкой. Она, при полноте своей, легко двигалась. И что-то шептала – может, тихо молилась?
А военмор Кузнецов хотел было уйти, но Федор не пустил, крикнул ему, чтобы обождал. Ну ладно. Снял бескозырку и сел на диван. Тут из соседней комнаты выглянула девушка, очень молоденькая, с удивленными светло-карими глазами. Военмор встал, приглаживая волосы, и представился:
– Главный начальник всех морских сил рэ-сэ-фэ-сэ-рэ Терентий Кузнецов.
Девица прыснула, отчего привлекательность ее лица еще усилилась. Она вошла, с раскрытой книгой в руке, и, в тон военмору, провозгласила:
– А я главная заведующая Третьей трудовой школы Капитолина Джаваха.
– Как вы сказали? – заинтересовался военмор. – Джахаваха?
– Вот. – Она показала обложку книги, на ней значилась фамилия автора Лидия Чарская и название «Княжна Джаваха».
И, усевшись на диван, повели они полушутливый разговор – об этой княжне Джавахе с ее жизнью, бесконечно далекой от нынешней, и о других книжках, и Терентий очень нахваливал книгу «Овод», которую подарил ему двоюродный брат Сергей Елистратов, лекарский помощник санотдела сухопутных войск Кронштадтской крепости.
Тут вошел Федор Редкозубов, умытый, но с разноцветным от кровоподтеков лицом, с подбитым глазом, а за ним озабоченная жена.
– Вот, – провозгласил Федор, – что значит «Петропавловск», своих не дают в обиду. Как тебя? Ага, Терентий. Если б не Терентий, так меня, очень просто, значит, на тот свет…
– Что ты несешь, Федя! – Таисия Петровна мужа и себя перекрестила. – Спасибо вам, – улыбнулась она Терентию.
– Одним спасибом не обойдешься. Становь все, что есть, на стол. С этими словами Федор принялся аккуратно наливать в графин спирт из спасенной четверти. Сели за стол, выпили, Федор пустился рассказывать, как в пятнадцатом году во время аварийных работ неуклюжий боцманмат Комлев уронил кувалду ему на руку, и он, комендор Редкозубов, лишившись двух пальцев, был списан с линкора в артмастерскую.
– А ты, значит, гальванёр? – впился он неповрежденным глазом в скуластое молодое лицо военмора. – А ну, ну, расскажи вот им, – кивнул на жену и дочь, – откуда ток в башне берется.
Ишь, проверяет, не вру ли, подумал Терентий Кузнецов. Тронув ладонью и подкручивая кверху недавно отращенные усы, он сказал:
– Известно, откуда. Уголь в топках горит, в котлах вода кипит, получается пар. Так? А пар крутит динамо-машину, получается ток. Ну, а я ток включаю в муфту Дженни. Так? И он гонит зарядники из погреба наверх. Подает к казенной части орудий снаряды и полузаряды с порохом. Так?
– Так! – крикнул Федор. – Свой человек!
Он добавил Терентию спирту в стакан и стал расспрашивать, кто из старых артиллеристов на «Петропавловске» продолжает служить. Оказалось: никто. Ну-тк, понятное дело, столько всяких событий произошло. Один, впрочем, из знакомых артиллеристов на линкоре остался – Бруль Зиновий Иванович, бывший кондуктор.
– Он у нас второй артиллерист, – сказал Терентий. – Заведует всей стадвадцатимиллиметровой. Умный мужик.
– Это точно, – подтвердил Федор. – У него и раньше понимание было.
И пошел за столом разговор о том, чтó на линкорах делается.
Как летом перевели их – «Петропавловск» и «Севастополь» – из Петрограда в Кронштадт, так и началась бузá. В Питере, известно, жизнь повеселее, и увольнялись матросы в город. А тут приказы пошли: отменяются отлучки с корабля и ночевки на берегу. И вот что еще возмущало: отпуска отменил Раскольников до особого распоряжения. Дисциплину он, вишь ты, подтягивает. Но время-то на дворе другое, офицерóв с ихней привычкой к мордобою теперь нету, теперь все просто военморы. На общих собраниях выкрикивали недовольство, и комиссары довели это растущее недовольство до штаба флота, до Пубалта. И вот, приказ об отлучках с корабля перестали требовать, а главное – разрешили отпуска до двух процентов личного состава.
Отпуска – это ж святое дело. Почти все матросы были призваны служить в красный флот из деревень. Оттуда, из деревень, шли им письма: во первых строках приветы от родни, во вторых – жалобы на трудную жизнь. Продолжалась чертова отбираловка, – приезжают с ружьями, орут и угрожают, отбирают – у кого посев, у кого лошадь, а у кого вещи носильные. Вот ему, Терентию, мать написала, что увели кобылу, – как же теперь пахать, кто плуг потянет…
Он, Терентий, в отпуск просился, хоть на одну неделю, ему ж ехать недалеко, за полдня доберешься – до деревни Систопалкино, Копорской волости, Петергофского уезда. Хотел он, Терентий, в волостном совете пошуметь, – как они, мать их так, посмели лошадь увести из дома, где одни бабы – мама с двумя малолетними дочками, а он, единственный в семье мужик, – красный военмор и, между прочим, победитель Юденича.
Может, ближе к новому, двадцать первому, году и дадут ему, Терентию, недельный отпуск. Хотя вокруг неспокойно. В Питере на заводах, на рабочих собраниях требуют уже не только прекратить уменьшение выдачи хлеба, но и перевыборы в совет депутатов. Чтобы там не одни большевики верховодили.
Ну, про это и на «Петропавловске» в кубриках толкуют. Сигнальщик Штанюк, например, кричит: «Они чего – одни только за социализьм? А другие партии? Эс-эры чего – против социализьма? А они, большевики, всех отпихнули! Это чего – народовластье у них такое?» Ну, Штанюк – горлопан со своим «социализьмом». А вот Юхан Сильд, машинист, человек тихий, с плешью на белобрысой голове, потягивает табачок-самосад, присланный братом из Эстонии, и говорит спокойненько, но горько: «Обманщики они. Рабоче-крестьянская власть. А что они с крестьянами делают? Оптацию уявили… то есть объявили… Ну так отпустите меня в Эстонию. А Озолса и других латышей – в Латвию. Так не отпускивают… то есть не пускают». Юхан и табачком угостит, и поговорить с ним можно, – у них подвесные койки рядом. Яша (так Терентий Юхана называет) – матрос с лицом, как бы выдвинутым за нос вперед, парень что надо, умный, рассудительный.
Терентий на собраниях не кричал. Он слушал. Да, слушал – и ворочал услышанное в собственной голове. А выступать – нет, не выступал. Куда там ему! Вот корову пасти – это да. Или поле помочь отцу распахать. Вот, правда, имел он пристрастие – книжки читать. И, между прочим, по окончании церковно-приходской школы получил похвальный лист. А книжки брал в Копорье – ходил в тамошнюю библиотеку при земстве. Очень нравились ему сочинения Марлинского, а особенно книжка Короленко «Слепой музыкант».
Но тихое течение жизни вдруг оборвалось. Как гром с неба, грянула германская война. Отец по мобилизации пошел воевать – и не вернулся. Погиб за веру, царя и отечество, – так в полученной казенной бумаге было написано. От свояка Ивана Елистратова, ушедшего в той же маршевой роте, что и отец, и вернувшегося спустя полгода с одной рукой, узнали, что отца, Кузнецова Максима, разорвала германская граната где-то в Восточной Пруссии.
Время шло трудное. Солнце каждое утро, как и положено, восходило, и мелкая речка как текла, так и обтекала деревню Систопалкино, но во всем остальном жизнь сделалась перевернутая. Царя не стало, Учредилку разогнали, кто был ничем, тот станет всем. Новая власть была вроде бы своя, без погонов и мундиров, но вместо хамоватого урядника, коего побаивались, появились люди того же низкого сословия, что и они, крестьяне, но с ружьями, с наганами, – и стали командовать ходом жизни, отбирать выращенный урожай. Дескать, революция требует, в городах рабочий класс голодает. Отобьемся от буржуев, от белых генералов, – наступит хорошая жизнь. А пока что – вся-то наша жизнь есть борьба…
Как достиг он, Терентий, нужного революции возраста, так и мобилизовали его весной девятнадцатого года. Привезли в Кронштадт, остригли наголо, выдали матросскую одежду и – в учебный отряд, в электроминную школу. В красный, одним словом, флот. Но до конца не доучился Терентий, – сняли их, салажат, с учебы и, наскоро обучив стрелять из винтовки, двинули на фронт против Юденича. Воевали недолго, но в октябре очень были тяжелые бои на Пулковских высотах. Он, Терентий, уцелел под огнем, и в штыковой атаке не сковырнулся, – повезло ему.
Юденича от Петрограда отбили. А Терентия Кузнецова орготдел, или как там их звали, командиров жизни, определил на стоявший в Питере линкор «Петропавловскъ». И, поскольку Терентий обучался по части электричества, поставили его гальванёром. Он, головастый, быстро усвоил движение тока в проводах, понял, как его невидимая удивительная сила гоняет вверх-вниз тяжелые механизмы подачи, лотки со снарядами, поднимает и поворачивает двенадцатидюймовые орудийные стволы. Электричество – это же настоящее чудо!
Бруль, второй артиллерист, посмеивался:
– Гальванёр, вруби рубильник, не то получишь подзатыльник.
– Ваши подзатыльники, – отвечал Терентий, – теперича отменены, Зиновий Иваныч.
– И зря отменили. Была служба – вот! – показал Бруль крепкий кулак. – А теперича, как ты, деревня, зюзюкаешь, вот! – поднес он к носу Терентия кукиш, пропахший махоркой.
Известно, он, Бруль, был на старом флоте кондуктóром. Артиллерийское дело знал как профессор. Но…
– Ты, Зиновий, монархист, – схватывался с ним в споре Петриченко, старший писарь на линкоре. – Старый режим с унижением трудящегося класса тебе важнее.
– Очумел ты, Степан! – возражал Бруль. – Какой я монархист? Мне важнее, чтоб порядок был, понятно, нет? А не анархия, чего захочу, то захвачу.
– Где ты анархию увидел?
– Кругом и вижу! Корабли до чего довели, приборку делать не заставишь. Трудящий класс – а трудиться не хотят.
– Приборка! Нашел об чем жалиться! Война же…
– Кончилась война! Врангеля уже в море скинули.
– С белыми да, закончили войну. А внутри страны что деется? Крестьянские хозяйства порушены разверстками. Деревни обезлошадили…
– Так это ж ты и порушил со своей партией!
– К твоему сведению, Зиновий, – прищурился Петриченко, тонкие губы поджимая после каждой фразы. – Не я командую разверстками. Партийные вожди приказывают. У них чрезвычайки, у них продотряды.
В кубрике, в котором шел этот разговор, было холодновато, грелки вдоль стальной переборки почти не давали тепла, уголь на линкоре экономили, – но не от холода ежился Терентий Кузнецов. От резких разговоров Петриченки и Бруля, от горьких слов Юхана, Яши, подирало холодком. Как же так? Прошлогодней осенью, когда Юденича от Питера прогнали, от радости заходились. От нее, от радости победы, объявили партийную неделю. То есть открытый прием в РКП(б). Вот и он, Терентий, той осенью поступил в большевицкую партию – вместе с массой красных бойцов. Такое время, всё бурлило, а какие слова выкрикивали на собраниях – «карающий меч пролетариата», «даешь мировую революцию!»
А нынешней осенью – переворачивалось по-другому. Что-то не так шла жизнь, как хотели… как ожидали…
Вскоре после знакомства с семьей Редкозубовых, в середине ноября, получил Терентий недельный отпуск. Он был везучий: через Ораниенбаум проходил по чугунке товарняк в сторону Копорья и Котлов, и Терентий как раз успел примоститься на тормозной площадке последнего вагона, так и доехал. От Копорья шел в свое Систопалкино пешком по знакомой дороге, раскисшей от осенних дождей. День был холодный и темный от туч по всему небу, – а он, Терентий, шел, дышал и радовался, узнавая то каменистый пригорок, то дуб с большим дуплом на повороте дороги. А уж речка! Терентий остановился, улыбаясь: вот на этом месте, под тремя плакучими ивами, они, пацаны деревенские, разувались и лезли в холодную текучую воду – ловили корзинами плотву и линей…
Мать, конечно, постарела, – жизнь, полная невзгод, врезала морщины в ее лицо. И седая она стала. Рассказывала тихим надтреснутым голосом, как Люльку, кобылу, уводили, а она не шла, головой мотала, и эти гады били ее без жалости прикладами.
А сестры, конечно, подросли. Терентий с ними копал в огороде картошку, шутил, сестры хихикали. И вспомнилась Терентию редкозубовская дочка, Капа, «княжна Джахаваха» (так уж называл он ее про себя). Как она смеялась, голову запрокидывая! Что-то часто стал он Капу вспоминать, – зацепила эта девочка военмора.
Мамина сестра, тетка Дарья, в августе овдовела: ее муж, однорукий Иван Елистратов, упал замертво у колодца, сердце остановилось. Их старший сын Сергей, окончив фельдшерские курсы в Ораниенбауме, служил лекпомом в Кронштадте, – счастливая случайность объединила Терентия с двоюродным братом. А тут, в деревне, в доме Елистратовых мужская работа пала на пятнадцатилетнего сына Ваню. Он, Ваня-младший, умело запряг жеребца (не отобранного пока!) в телегу и, подражая покойному отцу, покрикивая «Пошел, пошел, гнедышащий!», быстро довез дядю Терентия в Копорье.
В волостном совете сидели двое. Один, хмурый, молча читал какую-то бумагу. Второй, в мятой гимнастерке, вихрастый, выслушал Терентия – дескать, по какому такому праву увели со двора лошадь – и ответил, слегка заикаясь:
– П-по какому праву? П-по революционному.
– Революцию не для того делали, – строго сказал Терентий, – чтоб у крестьян отбирать.
– У б-бедняков не отбирают. А к-кулацкие хозяйства д-должны…
– Какие мы кулаки? – взъярился Терентий, сбив бескозырку со лба на затылок. – Все богатство – корова да кобыла, это что – нельзя?
– Т-ты тут не кричи, – повысил голос волостной начальник. – Ишь, разорался, к-клёшник.
– Я тебе не клёшник, а красный военмор! Я с Юденичем воевал!
– Ну, м-мы тоже не в с-сарае сидели…
– Вот бы и сидел в сарае! Чем волость разорять!
Что-то еще они друг другу выкрикивали, но тут второй начальник оторвался от чтения бумаги и закрутил ручку телефонного аппарата.
– Трунова дай, – сказал в трубку. – Товарищ Трунов, это я, Костиков. У нас тут расшумелся один. Матрос. Ну да, клёшник. Пришли своих людей.
Понял Терентий, что зря тут время теряет. С ними, неизвестно откуда взятыми во власть, не столкуешься, они тебя не слышат. У них – что в голове, что на языке – одна только «классовая борьба». Короче, не стал он дожидаться «людей Трунова», вышел из совета, хлопнув дверью и смачно плюнув на крыльцо, и поехал домой. «Гнедышащий» жеребец ходко бежал сквозь снежный заряд – тоже, наверное, торопился убраться подальше от классовой борьбы.
Последние два дня Терентий чинил избу – тот угол крыши, где подгнили стропила. Настал день отъезда. Мать и тетка Дарья собрали в мешок картошку, яблоки, кусок свиного сала. Терентий не хотел брать, с пропитанием тут, в деревне, теперь не просто, а его и Сергея, лекпома, все же кормят в Кронштадте казенным харчем. Но мать и Дарья настояли на своем: «Нас, как-никак, земля прокормит, а у вас с Сережкой, знамо дело, не сытно, – сам же говорил про воблу вонючую». Ну ладно, закинул Терентий нелегкий мешок в телегу и попрощался. Мать не плакала, нет, она уже все слезы выплакала. А сестры кинулись ему на шею и разревелись, дурочки.
Ваня-младший – вот же молодец, настоящий мужик подрастает. В лучшем виде он доставил Терентия на станцию – загодя, за час, а то и за два до прибытия поезда на Петергоф. Расписание на станции висело, но поезда не очень-то его придерживались, опаздывали, а то и вовсе не приходили.
Ваня посидел немного с Терентием, покалякали о том, о сем, интересовало Ваню, почему корабли, такие тяжелые, железные, не тонут в воде. Терентий, как умел, объяснил, а потом отпустил мальчика, – тот укатил на «гнедышащем».
День был холодный, в станционную «залу» набилось несколько десятков народу, почти все – бабы, но и мужики были, и один даже военмор, из какого-то отряда переходящих команд. Терентий угостил его махоркой, но разговора с этим «переходящим» не получилось: он сыпал скороговоркой о том, как переспал с девкой, которая сперва не давала, а потом… – ну и подробности выкладывал матрос, похохатывая. Пустой человек.
За полдень уже перевалило. Вдруг вошел на станцию вооруженный отряд, человек семь или восемь, в шлемах-буденовках, с «разговорами» на шинелях, и у дверей двое часовых встали. И пошла проверка, кто что везет. Если везли хлеб, муку и другие продукты, то отнимали. Бабы выли, цеплялись за мешки. Старший из отнимальщиков гудел хриплым басом:
– Заградотряд. Девствуем по декрету. Пр-р-родукты запрещено пр-ровозить. Пр-рошу без супротивлений!
Терентий осерчал, вступил с ним в спор:
– Не имеешь права отнимать у красного военмора. Я с Юденичем воевал!
– Ну и что? – гудел старший. – По декрету девствуем. Отдай по-хорошему.
– А не отдам – что, расстреляешь?
– Под трибунал пойдешь. Как супротивляющий мешочник.
Что тут будешь делать? Сила на ихней стороне. Только матом обложить. Хмуро смотрел Терентий, как его мешок кинули к другим отобранным мешкам…
Поздним вечером добрался он до Кронштадта, до «Петропавловска».
А там буза уже шла вовсю. Декрет о концессиях, принятый совнаркомом, горячо обсуждался.
– Ну и правильно, – слышался в кубрике рассудительный голос машиниста Сильда. – Страну разу… разорили, а теперь надо поднимать, а значит, капитал вложать… вкладывать… А где его взять? Ну где – за границей…
– Капитал! – криком оспаривал его сигнальщик Штанюк. – Буржуев прогнали, а теперь, значить, обратно к ним в лапы?
– Зачем в лапы? – слышались и другие голоса. – Деньги взять, а самих – не пускать!
– Да не бывает так, чудило! Кто тебе задарма деньги отвалит?
– Что вы несете хреновину? – вмешался в бурный разговор Терентий. – Консесии, конфесии – не нашего ума это дело.
– Почему не нашего? – кричали ему. – А что – нашего? Требовать заместо воблы жареного барашка?
Смех покатился по кубрику. Придумают тоже – барашка!
– Ха, ха-а! – передразнил Терентий. – Гогочете как гуси! По деревням эти шастают, с винтовками, отбирают скот. Выращенный урожай отнимают! На станциях – заградотряды. Кругом – отбираловка! Что за власть такая?
Первый раз Терентий высказался в спорах, которыми был линкор переполнен от погребов до топов мачт. Накипело у него на душе после недельного отпуска.
Степан Петриченко, старший писарь, зазвал его к себе, в каютку-канцелярию, угостил папиросой из настоящего табака, спросил:
– Ты Терентий, а как по отчеству?
– Максимыч.
– Ну, значит, мы два Максимыча, – усмехнулся Петриченко, прищурясь. – Ты в кубрике говорил про отбираловку в деревне. Давай-ка изложи подробно. Как там было.
Терентий изложил, ничего не упуская.
– Какой уезд? Петергофский? – Петриченко качнул головой. – Это под Питером! А что в глубинке деется! Из Питера приезжал человек, сказал, что в Тамбовской губернии большое восстание началось.
– А кто восстал? Крестьяне?
– Да. Слушай, Максимыч, давай-ка мы введем тебя в судовой комитет.
Терентий не возражал. Хотя имел понимание, что не его это дело – заседать в комитете. Ну да ладно, там военморы собрались не из тупых. Дальномерщик Маврин, например, – это ж голова! Полтора десятка тельняшек и синих воротников, полтора десятка крикливых глоток, а рассуждений о текущем моменте – не меньше, чем верст до луны.
Однажды, после вечернего чая, Терентий отправился к Редкозубовым. В гости не в гости (какие теперь гости?), а так – навестить по знакомству. Но, по правде, очень хотелось ему с Капой, «княжной Джахавахой», повидаться. Да был и подходящий предлог, – ведь обещал принести ей для прочтения хорошую книгу «Овод». Вот он подкрутил усы и пошел на Соборную, ныне носящую имя главного большевика Карла Маркса.
У Федора Редкозубова кровоподтеки почти сошли с лица. За столом, за выпивкой, он выразил опасения – выдачу продуктов опять сократили, в Питере неспокойно, а тут в артмастерской разговоры пошли, будто советская власть скоро кончится, к весне падет.
– Не кончится она, – высказал Терентий свое мнение. – Вот только надо перевыборы сделать. Чтоб народно… народовластие, – не сразу выговорил трудное слово, – а не власть одной только партии…
– Да ты сам кто? В какой партии состоишь?
– Ну, состою, – неохотно ответил Терентий. – Нас, которые Юденича не пустили в Питер, почти всех записали в большевики. А для них я никто…
– Для кого? – не понял Редкозубов.
– Ну, для вождей. У них – что хочу, то и ворочу. Я какие-никакие продукты вез из своей деревни, так на станции заградотряд всё отобрал.
– А вы, чем отдавать, взяли бы и съели, – сказала Капа.
Она тоже сидела за столом, слушала, что мужчины говорят. И на Терентия поглядывала с легкой улыбкой. В ее светло-карих глазах озорство было, игра… а может, просто любопытство к жизни.
– Что ты несешь? – строго сказала дочери Таисия Петровна.
А Терентий усмехнулся:
– Да и надо было схарчить, всего-то один мешок. А я не догадался. Он Капе подыгрывал. Очень ему нравилось, как она хохочет, запрокидывая кверху голову, и русые ее кудри, казалось, тоже смеялись.
Еще перед тем как сели за стол, Терентий вручил ей хорошую книгу «Овод». Капа стала ее листать, а он сказал:
– Слушай, княжна Джахаваха…
– Джаваха! – поправила она.
– Пускай так. Ты граммофон послушать хочешь?
– Граммофон? – Капа вскинула на Терентия любопытствующий взгляд. – А у тебя есть?
– Откуда? У нас одна только музыка – дудки боцманов. А у моего брата есть. Он на Песочной живет.
Тут следует уточнить. Не было, конечно, у его двоюродного брата Сергея Елистратова никакого граммофона. Но уже полгода жил Сергей у одной вдовы, довольно еще молодой, хоть и старше его лет на десять, по имени Василиса Васильевна. Вот у нее, обладавшей крупным телосложением, хорошей работой в морской хлебопекарне и комнатой с отдельной кухней, был граммофон и несколько пластинок к нему. Этот редкостный предмет еще до германской войны привез из Петербурга муж Василисы, ныне покойный инженер из службы связи кронштадтского телеграфа.
– На Песочной? – Капа чуточку подумала, часто моргая. – Не знаю… Может, на полчасика…
– Полчасика – это мало. – Терентий явно видел, что ей хочется послушать граммофон. Да и кому не захочется. – На один час, никак не меньше.
– Не знаю… А в какое время?
Он назначил Капе встречу на четверг, в полвосьмого, знал, что у Василисы на работе по четвергам вечерняя смена. А Сергея, братца, попросил в этот вечер где-нибудь «прошляться» часа два и взял ключ от квартиры. «А-а, девахой обзавелся, – подмигнул ему Сергей, большой любитель женского пола. – Давно пора, Терёшка».
У Терентия по этой части опыт был незначительный: случайное знакомство в Питере с девицей-комсомолкой (она прислуживала в семье богатого домовладельца, в восемнадцатом владелец лишился своих домов и бежал куда-то на юг, а девица всей душой и телом устремилась в революцию). Она, бойкая и языкастая, нравилась Терентию, но их связь была недолгой, – как-то заявился он в неурочный час к своей Аглае на Малую Подьяческую и застал ее в постели с ихним секретарем ячейки. «А что такое? – сказала Аглая в ответ на матерный упрек Терентия. – Не старое время, свободная любовь теперь».
«Свободная любовь»! Он уже не раз это слышал. Чуднó ему было от «теории стакана воды» – то есть от того, что вступить в половую связь так же просто, как выпить стакан воды. В деревне Систопалкино как-то было иначе.
Нет, не было у Терентия намерения затащить Капу в постель. Она ж еще такая молоденькая, семнадцать лет с половиной. Но, может, погуляем, – думалось ему. – Я подожду, Капа в будущем году школу окончит, а потом будет же и моя де-мо-билизация…
Неясность насчет будущего времени, конечно, имелась. Но, как солнце сквозь туман, просвечивало и что-то хорошее, без чего и жить не стоило.
Капа пришла в овчинном тулупчике, румяная с мороза и, как бы сказать, настороженная, что ли. От чая отказалась и, сняв тулуп, села у комода, на котором стоял граммофон – полированный ящик с большой (почти как у паровоза) трубой приятного золотистого цвета. Терентий завел его ручкой и опустил иглу на закрутившуюся пластинку.
«Не уходи, побудь со мною, – раздался из трубы женский низковатый голос. – Пылает страсть в моей груди…»
– Ой, это Анастасия Вяльцева! – сказала Капа.
Подавшись юной фигурой к граммофону, она слушала со вниманием. «Снег пушистый, ночь морозная кругом», – пела знаменитая певица. «Опьянела я невольно… Сердцу больно…»
Так они и шли, песня за песней, и все жалостливые, хорошие, про страдающее женское сердце. Вдруг с четвертой пластинки раздался страстный мужской голос, тоже с жалобой: «Апре туá жё н’орé плю д’амур…»
– На немецком, что ли, поет? – спросил Терентий.
– Не знаю. – Капа внимательно слушала. – Мы в школе немецкий проходим. Нет, не похоже.
– Амур – река такая есть в Сибири.
– А по-моему, амур – это любовь.
– Пускай будет по-твоему.
Терентий, когда эта песня закончилась, перевернул пластинку. Грянула звучная музыка без слов – ритмичная, будто зовущая к танцу. Капа, оттаявшая от обилия музыки, посмотрела на военмора:
– Ты танцевать умеешь?
– Нет, – сказал Терентий. – Откуда?
– Это не трудно, – сказала Капа, поднявшись. – Отодвинь стулья, я покажу.
Терентий осторожно обнял ее, и Капа, положив левую руку ему на плечо, стала учить танцевальному шагу.
– Не шаркай, ноги надо легко передвигать. И музыку слушай, надо в такт. А не как попало. Раз, два, третий в сторону…
Он послушно шагал, как она велит. И, знаете, уловил такт, дело пошло на лад. Напряжение отпустило Терентия, все легче передвигал он ноги.
– Вот видишь, это совсем не трудно, – сказала Капа.
Она улыбалась, снизу вверх поглядывая на него озорными светло-карими глазами.
– Джахаваха, – мягко сказал он.
И вдруг поцеловал ее розовые губы.
В следующий миг Капа, вспыхнув, оттолкнула его.
– Извиняюсь, – пробормотал Терентий. – Да ты подожди…
Но она, быстро надев тулупчик, ни слова не промолвив, убежала прочь. Граммофон продолжал орать, извергая из трубы танцевальные ритмы. Терентий, обругав себя последними словами, остановил музыку.
Наверное, вид у него был виноватый, когда в один из темных январских вечеров он заявился к Редкозубовым. Электричество в тот вечер не давали, черт знает почему. Федор Матвеич зажег керосиновую лампу. В ее неровном свете Терентий увидел, что Капа ему улыбнулась. Значит, не сердится?!
Он приободрился. Поддакивал ей, когда Капа пустилась осуждать кардинала Монтанелли:
– Ну, узнал он, что Овод его сын, так что же не спас сыночка?
– Да, да, – кивал Терентий. – Овода на расстрел повели, а он…
– Кого на расстрел? – не расслышал, о чем идет речь, Федор Матвеич. – А-а, в книжке. А я-то думал, опять пошли расстрелы в Кронштадте. Тоже мне, читатели. Ну, Терёха, чего там у вас на линкоре – кончилась буза?