– Валя, ты должен обжаловать их отказ, – сказала Маша. – Ты боевой офицер, ты ни в чем не виноват…
– Для Пубалта я всего лишь бывший военнопленный.
– Надо жаловаться! – Маша твердо стояла на своем. – Разве нет никого выше Пубалта? Надо писать в наркомат. В Цэ-ка, в конце-то концов!
Мы вышли на набережную. Тут, у ворот университета и на трамвайной остановке, было многолюдно – как до войны! – и пестро от женских платьев. Женщины, подумалось мне, приоделись во все самое лучшее – как бы бросили вызов пережитой блокаде. Мы с Валей закурили, облокотившись на гранитную ограду, а Маша продолжала развивать свои мысли, несомненно верные.
По Неве шел, густо дымя черным дымом, буксирный пароходик, волоча длинную баржу, заставленную желтыми ящиками.
– Вот, – указал Травников на буксир, – вспомогательный флот. У них нехватка людей. Капитаны с образованием очень нужны. Хотят меня взять, даже с моим прегрешением. Но… – Он улыбнулся мне. – Но, может, теперь, с дипломом, будет полегче… А вот и моя «семерка». Счастливо!
Он кивнул и поспешил к трамваю.
– Разрез, – говорю. – Зачем это?
– Какой разрез? – спросила Маша.
– На пиджаке у него, на спине. Ну, неважно. Какие у тебя планы на сегодня?
Планы были. Через полчаса начнется в конференц-зале встреча с писателями-блокадниками, – Маша хотела их послушать, особенно Ольгу Берггольц, чей голос, звучавший по радио, так много значил для всех нас, помогая оставаться людьми в нечеловечески тяжкие дни и ночи блокады. Потом у Маши были какие-то бытовые дела перед отъездом, – завтра она уедет домой, в Кронштадт. Конечно, я поеду вместе с ней, а сегодня хотелось повидаться с отцом – с сорок второго года мы с ним не виделись.
Уговорились с Машей встретиться в шесть вечера в общежитии на Добролюбова. Из будки автомата я позвонил в родную квартиру на 4-й линии, но телефон молчал. Понятно, отец на работе, и его жена, Галина Вартанян, тоже. А их дочке, Люсе, моей сводной сестре, сколько, лет восемь или девять? Наверное, она в школе.
Вот что я сделаю: пойду к отцу, ведь его редакция фронтовой газеты, теперь газеты Ленвоенокруга, недалеко – в старом здании генштаба. Неторопливо шел я по Республиканскому мосту, и, знаете, как ни странно, вливался мне в растревоженную ходом жизни душу неожиданный покой. Невы державное теченье, возможно, влияло… вид Зимнего дворца… адмиралтейская игла, на которую наткнулось и повисло, как дирижабль у причальной мачты, белое, с золотыми краями, облако. Уж не из Хельсинки ли оно приплыло? Странная, конечно, мысль.
Ангел, вознесенный Александровой колонной, по-прежнему осенял крестом ленинградское небо. Все в порядке, ребята, думал я, пересекая Дворцовую площадь. Выдержали блокаду, победили в долгой, страшной войне – управимся и с мирным временем. Порядок на Балтике!
А отца в редакции не оказалось. В комнате, где он работал всю войну, его стол пустовал. За соседним столом сидел пожилой майор с лицом, изрезанным морщинами, и быстро писал авторучкой. Я знал его, это был поэт-сатирик, автор стихотворных фельетонов, разивших наповал Гитлера и его окружение. Я поздоровался, он взглянул водянистыми глазами и сказал тонким голосом:
– А-а, морской волк, сын Льва. А твой папочка уехал в Москву.
– В Москву? Зачем?
– Совещание писателей по военной литературе. Вчера и уехал. А может, сегодня уедет, не знаю.
Он опустил взгляд на рукопись, снова занес над ней сатирическое перо.
«Может, сегодня уедет…» Надо еще раз позвонить. Я спросил разрешения, сатирик кивнул: «Телефонируй».
Я сел за стол отца, набрал домашний номер. Сыпались безответные гудки. Черт, что же делать? А вот что: позвоню-ка Лизе. Может, она дома? Неловко, конечно: с сорок третьего года не писал ей, только в письмах к отцу передавал приветы. А теперь вдруг звоню: эй, соседка, где мой папочка?.. Некрасиво себя ведешь, старший лейтенант Плещеев, обругал я себя.
А какой номер у Лизы? Начальные цифры я помнил, а последние две… не то 29, не то 92… Черт дери, Плещеев, ну нельзя же так… Это же Лиза… не чужой тебе человек…
Затрепанная телефонная книга лежала на отцовском столе. Я взял ее, раскрыл на букве «з». Бросилась в глаза фамилия «Зайчик». Ха, Зайчик! Когда-то мы с Оськой для забавы звонили тебе. Жив ли ты? Вряд ли, конечно.
Ну вот – Зародова Елизавета Юрьевна. Ну да, последние цифры 92. Я набрал номер и услышал знакомое «алло».
– Здравствуй, Лиза!
– Здравствуй, Вадим. – Она сразу меня узнала.
– Как ты поживаешь, Лиза?
– Хорошо поживаю. А ты?
– Я тоже… Лиза, милая, извини, что я так долго…
– Ничего, – не дала она мне договорить извинение. – Лев Васильич передавал твои приветы. Спасибо, что не забыл.
– Ну что ты, как можно забыть… Лиза, отец дома?
– Он вчера уехал в Москву.
– Понятно. А его жена?
– Галя на работе. А Люся только что из школы пришла. Буду ее кормить. Хочешь поговорить с ней?
– Н-не знаю. Я ведь ее никогда не видел.
– Ну так поговори, она же твоя сестра. Люся, – позвала Лиза, – возьми трубку, это Вадим, твой старший брат.
Я услышал в трубке детский голос, очень бойкий:
– Здравствуй, Вадим.
– Привет, Люся.
– Ты приехал на подводной лодке?
– Да, конечно, – усмехнулся я, – на чем же еще?
– На воздушном шаре! – Она засмеялась звонко.
– Ты, я вижу, проказница.
– По телефону видеть нельзя! – объявила моя сводная сестра. – Ты знаешь, у нас в классе одна девочка умеет шевелить ушами!
– Здóрово! А ты тоже умеешь?
– Нет. Папа говорит, надо не ушами шевелить, а мозгами.
– Папа совершенно прав.
– Я тоже так думаю, – совсем по-взрослому сказала Люся. – Вадим, я сейчас покушаю, а ты через полчаса приходи.
– Ладно, приду.
Я положил трубку. И так живо представилась мысленному взору комната Лизы с печкой-буржуйкой в углу, а на печке кастрюля с блокадным супом, а из черной тарелки репродуктора – стук метронома: так-так-так-так…
Помотал головой, отгоняя видение.
Снова бросился в глаза Зайчик в телефонной книге. Майор-сатирик прилежно писал, не обращая внимания на мои телефонные разговоры. Эх, а вот возьму и позвоню.
Я набрал номер. Полминуты не было ответа. Потом я услышал кашель и голос… да, тот самый, довоенный, доисторический:
– Я слушаю.
– Зайчик, это ты?
– Да, я.
– Пиф-паф! – сказал я с нежностью.
– А-а, это ты, болван. Выжил, значит?
– Зайчик, как я рад, что ты живой!
– Да… ногу потерял, но живой… А как ты, кретин?
– Зайчик, я сейчас заплачу… Обзови меня еще как-нибудь, покрепче. Прошу!
– Ах ты, засра-анец, – мягко сказал он. И закашлялся.
У Лизы в комнате почти ничего не изменилось. Ну, не стало, конечно, буржуйки с коленом, упертым в форточку. Кровать была накрыта новым покрывалом, черным с голубыми полосами. А в углу появилась икона, – с ее темноватого фона пристально глядели Богоматерь и, у нее на руках, кудрявый младенец. Под иконой стояла на тумбочке ваза с красными цветами (возможно, геранью).
И Лиза не изменилась, разве что пополнела. Опять у нее, как до войны, была короткая стрижка. Мы поцеловались, и она, выскользнув из моих объятий, спросила, буду ли я кушать кабачковые оладьи и пить чай. Я, с утра ничего не евши, сказал:
– Конечно, буду. А то еще прихватит цинга.
Лиза не откликнулась на мою неуклюжую шутку. Сидя по другую сторону стола, она смотрела будто издалека. Будто не она вытаскивала меня из цинги весной сорок второго. Словно не было у нас ничего.
Я ел оладьи, очень вкусные. Пил чай и – не тревожил Лизу воспоминаниями. Только спросил – а как Покатиловы? Она коротко ответила: Клавдия Поликарповна умерла в январе, Покатилов жив и сильно пьет, а Ника вышла замуж за официанта какого-то ресторана, живет у него в Озерках, сюда приезжает дважды в неделю – готовит еду отцу и выпивает с ним. И слышно, как они орут друг на друга.
Еще я спросил Лизу, работает ли она по-прежнему в больнице. Да, там же, операционной сестрой, сутки на работе, двое суток дома, – и тут, взглянув на часы, она объявила, что должна пойти в храм. Именно так и сказала: «в храм», а не «в церковь». Я раньше не замечал ее религиозности, а вот теперь… ну ладно.
Мы прошли по коридору в плещеевские комнаты. В бывшем кабинете Ивана Теодоровича за его старинным столом (я остолбенел от неожиданности) торчали ноги – две маленькие ступни в малиновых носочках. Тотчас они исчезли, – появилась голова с черноволосыми косичками. Люся – прехорошенькая, с бойким выражением лица, – смеялась, глядя на меня синими глазами.
– Сколько раз тебе говорила: нельзя становиться на голову после еды, – сказала Лиза.
– Больше не буду! – ответила Люся, наверное, тоже не в первый раз, и подошла ко мне. – Это какой орден? – ткнула она пальчиком мне в грудь. – Красная Звезда? А это? Красного Знамени?
– Ну, я ухожу. Будь здоров, Вадим, – сказала Лиза, натягивая на голову черный берет.
Я подступил было к ней, чтобы обнять на прощанье, но она живо увернулась и вышла.
Что-то я совсем расстроился. Почему так не везет мне с женщинами? Я их люблю… да, люблю, сáтана пéрккала… Но моя жена пишет, что не знает, «как жить дальше»… А другая женщина… бывшая подруга… накормила меня кабачковыми оладьями и ушла молиться богу… Что же мне делать, люди добрые? С отцом бы посоветоваться, но он уехал в Москву решать проблемы военной литературы.
Между тем моя сводная сестра, бойкое существо, теребила меня. Я посмотрел ее рисунки. Часто повторялся один сюжет: домик с двускатной крышей, а над ним яркая радуга.
– У твоих радуг неправильно расположены цвета, – сказал я. – Дай карандаши, покажу, как надо.
Люся из ящика стола вынула коробочку с цветными карандашами, и я нарисовал правильную радугу.
– А по-моему зеленое надо перед желтым, – сказала Люся. – Я сколько раз видела!
– Ты ошибаешься.
– Нет, ты ошибаешься!
Я вспомнил чье-то известное высказывание, что с женщинами не спорят, и махнул рукой. Пускай зеленое будет перед желтым.
Потом Люся показала свой гербарий. Между страницами книги лежали высохшие веточки и цветочки, и моя сестра поведала, где они были сорваны и как называются. А книжка называлась «Дети с маяка».
– Ты прочитала ее?
– Конечно! А ты был на маяке?
– Нет. Но видел их много. Я же моряк.
– Расскажи, расскажи! Зачем они?
Я рассказал, для чего мореплавателям нужны маяки. Люся слушала, как мне показалось, с недоверчивым видом. Наверное, она принадлежала к той части человечества, которую на мякине не проведешь (на маякине тоже, пришло мне в голову).
А потом – знаете, я просто поразился, – потом Люся вытащила из того же ящика стола альбом с марками. Мой старый альбом! Я-то думал, что он не сохранился, исчез, сгорел в буржуйке, – а вот же он, целехонький. С чувством умиления я листал альбом, узнавал свои марки. Вот Либерия… Cabo Verde – это Острова Зеленого Мыса… Треуголка Ньясы с портретом Васко да Гамы…
– Кто это? – ткнула в него пальчиком Люся.
Я стал рассказывать о плавании знаменитого португальца, и тут послышались быстрые шаги, в комнату вошла королева Марго. Таким было мгновенное первое впечатление. В какой-то книге видел я портрет Маргариты Валуа – тонкие черты лица, усмешливые губы, высокий лоб, волнистые волосы, схваченные золотым (или жемчужным?) ожерельем. Нет, у Галины Вартанян не было ожерелья в волосах, и одета она была не по-королевски, без плоеного воротника. (Да и вообще не мешало бы мне умерить свои фантазии, не совмещающиеся с реальным ходом жизни.)
Жене моего отца было лет тридцать пять или немного больше, роста она была невысокого, с хорошей фигурой, обтянутой ярко-красным жакетом и синей юбкой.
– Здравствуйте, Вадим! – Она говорила очень быстро. – Наконец-то появился!
– Здравствуйте, Галина Кареновна. – Я пожал ее тонкую руку.
– Просто Галина. Можно – Галя! Вы в отпуск приехали? Как, уже завтра уедете? В Кронштадт? Очень, очень жаль! – тараторила она, слегка шепелявя. – Лев очень расстроится. Он уехал в Москву дней на пять, там совещание военных писателей… А, вы уже знаете! Он вас обожает! Читает мне ваши письма…
– Говорите мне «ты». Я же ваш пасынок.
– Пасынок! – Галина звонко рассмеялась. – Люся, ты пообедала? Что ты ищешь в столе? Знаешь, пасынок, нам очень помогает Елизавета. Мы со Львом на работе, я ведь тоже в газете, в отделе культуры… Знаешь? Ну вот, Лиза кормит Люсю, когда та из школы приходит. И вообще… Ну, добрая душа!
– Галина Каре… да-да, просто Галя. Могу я сегодня переночевать у вас?
– Ой, ну конечно! Ты же владелец, у себя дома тут. А мы, как разбомбленные, в очереди на получение квартиры. Лев хлопочет, чтобы ускорить. Пойди помой руки, будем обедать. В этой декаде выдали по карточкам рыбу. Ты ешь рыбные котлеты?
– Спасибо, Галя. Я ем всё, но я не голоден…
– Котлеты с тушеной капустой – пальчики оближешь! А, ты смотришь свой альбом с марками? Да, твоя мама сохранила…
– Вот, я нашла! – Люся вытащила из ящика стола тетрадку в выцветшей бледно-голубой обложке. – Папа говорил, что это самая дорогая вещь.
Знаете, у меня дух перехватило, когда я взял тетрадь маминой мамы, Полины Егоровны, раскрыл и увидел давно знакомые строки. Чернила сильно выцвели, но все же можно было различить:
Там, где жили свиристели,
Где качались тихо ели,
Пролетели, улетели
Стая легких времирей.
Где шумели тихо ели,
Где поюны крик пропели…
Благоухая тушеной капустой, я спускался по лестнице, и стая «легких времирей» как бы сопровождала меня.
Время (времири!) позволяло сделать еще один визит. На втором этаже я увидел, что дверь квартиры Виленских раскрыта, и стояли здесь, на площадке, и курили два армейских капитана. Я козырнул им и спросил, что происходит и дома ли Раиса Михайловна.
– А где ж ей еще быть? – сказал один из них. – Тут она, на поминках. Я вошел. В большой комнате за накрытым столом сидели человек десять, военные и штатские. Лысый майор в очках стоял с рюмкой в руке и произносил речь. Он запнулся, взглянув на меня. Рая, сидевшая с ним рядом, сказала таким тоном, словно ожидала моего прихода:
– Здравствуй, Вадим. – И пояснила: – Это наш сосед Плещеев. Подводник Балтийского флота.
– Так вот, – продолжил речь лысый майор. – Александра Дмитрича мы в отделе очень уважали. Можно сказать, он, не будучи военным, был образцом отличного выполнения воинского долга. Его превосходное знание языка помогало нам…
Розалия Абрамовна, седая, но с черными бровями домиком, подвинулась, усадила меня рядом, тихо сказала:
– Дима, очень рада тебя видеть. У нас беда, Саша умер позавчера. Инфаркт.
– Сколько ему было?
– Шестьдесят шесть. Сегодня вот похоронили на Волковом кладбище. – Она положила мне на тарелку винегрет.
Теперь говорил штатский, пожилой тощий дядечка с вытянутым аскетичным лицом и умными глазами.
– …по праву считался у нас лучшим германистом. Его работы о литературе периода «бури и натиска» несомненно можно назвать классическими. Александр Ярцев и прекрасно переводил. Он сумел сохранить в переводах изящество стиля и орнаментализм таких поэтов, как Виланд…
– Виланд был не из «бури и натиска», – заметил скрипучим голосом другой штатский человек, с седой бородой. – Он был поэтом немецкого рококо.
– Несомненно, – кивнул длиннолицый штатский. – Но вспомните о дружбе Виланда с Гёте. О высокой оценке, которую дал Гёте виландовскому «Оберону»…
Знаете, мне казалось, что я попал на другую планету. Положим, водка и винегрет были обычные, да и выглядели эти штатские не как инопланетяне, но разговоры, которые они вели… Из другого мира были они со своим Виландом… с «бурей и натиском»… с немецким рококо…
– Александр Дмитрич рассказывал мне о допросах пленных немцев, – сказала Рая. – Он, конечно, переводил. Но иногда и сам задавал вопросы. Одного офицера спросил, читал ли тот «Успех» Фейхтвангера. «Безобразную герцогиню». Офицер ответил, что никогда не слышал о таком писателе.
– Ну, естественно, – сказал длиннолицый штатский. – Фейхтвангер еврей, его книги нацисты бросали в костер. Это же была для них «дегенеративная литература».
– Да, но вот Лессинг не был евреем. Типичный немецкий классик. И тот пленный офицер о нем знал. Но – ни одной пьесы Лессинга не смог назвать.
– Тоже неудивительно, – проскрипел седой бородач. – У Саши… у Александра Дмитриевича были завышенные ожидания.
– Что значит – завышенные? – вопросил лысый майор. – Александр Дмитрич в своих статьях напоминал немецким солдатам, что у них за плечами великая культура. Что они, пойдя за Гитлером, унизили Германию в глазах всего мира…
– Ну и что? – скрипел бородач. – Хоть один солдат, прочтя умные статьи Ярцева, повернул штык против Гитлера? Высокая культура! Да ее отодвинули в сторонку, чтоб не мешала свихнувшимся политиканам, и двинули танковые корпуса! Ни одну страну она не уберегла…
– Да что это вы говорите!
Что-то невмоготу мне стало слушать вспыхнувший спор. Я вышел на лестничную площадку и закурил. Тут и Рая вышла, мы поцеловались. Она сказала, наморщив лоб:
– Этот Мышаков! Ему что ни скажи, непременно должен возразить. Саша его недолюбливал.
– Все специалисты по рококо ужасные спорщики, – сказал я.
– За минувшие годы твои шуточки не стали умнее, – прищурила Рая свои серые глаза. – Дай мне папиросу.
– Ты куришь? – удивился я и протянул ей пачку «Беломора».
– Немного. Тайком от мамы. Она меня ругает.
– И правильно делает. – Я чиркнул спичкой, поднес огонек. – Ты демобилизовалась?
– Почти. Наш отдел по разложению войск противника больше не нужен. Я жду приказа.
– Пойдешь доучиваться на филфак?
– Уже восстановилась. Да, на днях встретила твою Машу. В столовой буквально столкнулись. Она на заочном теперь отделении… ну, это ты, конечно, знаешь. Маша очень похорошела.
– Ты тоже хорошо выглядишь.
– Замечательный комплимент. Не стряхивай пепел на пол. В прихожей на подзеркальнике пепельница, принеси ее.
– Слушаюсь, товарищ младший сержант.
– Старший!
Я принес пепельницу. Мы курили, Рая говорила, что у Ярцева были обширные планы, связанные с исследованием антифашистской немецкой литературы. Он был полон творческих сил, ничто не предвещало внезапной ночной остановки сердца.
Вот такие дела. Была маленькая девочка Райка, плакса и капризуля. Прокатились грохочущей колесницей годы, – и вот стоит передо мной молодая вдова… Из лестничного окошка льется неяркий свет на ее узкое бледное лицо (а ведь как переживала в детстве, что у нее розовые щечки…), на ее ладную фигуру в темно-зеленом платье с рюшами.
Девочка Райка – вдова… Господи!..
Я спросил об Оське – нет ли каких-либо вестей?
– Нет, – сказала она. – Только бумага в три строчки, что пропал без вести.
Мне пора было уходить. Я попрощался с Розалией Абрамовной и сослуживцами покойного Ярцева. Рая снова вышла на лестничную площадку проводить меня.
– Держись, – сказал я. – Всего тебе хорошего.
– Тебе тоже, Дима. Счастливого плавания. Не исчезай, – добавила она тихо.
Как и договорились, в шесть встретились с Машей в университетском общежитии. Большой дом рядом, на Мытне, был разрушен бомбежкой, а этот, на Добролюбова, уцелел, стоял, как гранитная скала, только был побит осколками. Как в довоенное время, он гудел голосами студентов. Жизнь возвращалась.
Надо было где-то поужинать.
– На третьем этаже буфет открыли, – сказала Маша. – Какая-то еда там есть.
– «Какую-то» я есть не стану. Пойдем поищем хорошую еду.
– По-моему, хорошую ты уже поел. Судя по водочному духу.
– Да, я слегка выпил. Маша, не упрямься, пойдем искать приличную харчевню.
– Приличные, наверное, на Невском. Ладно, пойдем.
Мы шли по Невскому проспекту. Тут уже ничто не напоминало блокадную погибель, разруху, вмерзшие в снега разбитые трамваи. Только кое-где было огорожено. Да остались на стенах сине-белые предостережения: «Граждане, в случае артобстрела эта сторона наиболее опасна».
Маша рассказывала о сессии – как боялась, что попадутся трудные вопросы по курсу западной литературы, она не успела прочесть Филдинга, Смоллета, Лессинга, еще кого-то – ужас, как много написано книг, – разве мыслимо все прочесть?
– Ой, одной девочке достался Флобер, – тараторила Маша. – Тамара пустилась подробно разбирать «Госпожу Бовари», преподавательница остановила ее, говорит: «Так, теперь – о “Воспитании чувств”». – «“Воспитание чувств”? – говорит Тамара. – Ну, там чувствуется…» А Володя Горшенин ей громко подсказывает: «Воспитание». – Маша смеется. – Все, конечно, ха-ха-ха… Ой, этот Володя с обожженным лицом, он, говорят, в танке горел, но – с таким юмором мальчик!
Я слушал, улыбался, голос Маши – она говорила увлеченно, помавая рукой, – действовал неотразимо. Уплывала, растворяясь в густом питерском воздухе, тревога. Чего я, черт дери, распсиховался? Маша со мной, мы идем под ручку по Невскому, встречные мужчины глазеют на мою ненаглядную – да, да, моя жена самая красивая, и платье на ней, коричневое в голубых цветках, тоже самое лучшее…
Кафе «Норд» было закрыто. Мы дошли до «Квисисаны», она открыта, и мы, как приличные люди, знающие себе цену (цены в ресторане тоже), входим, и метрдотель, или как он там называется, усаживает нас за столик, за которым сидят, уже раскрасневшиеся от выпивки, двое военных – усатый подполковник и безусый майор.
Я заказываю двести пятьдесят водки, салат и бифштексы с каким-то гарниром. Вот так, как у приличных людей. Маша пригубила, а я выпил полную стопку, мы принялись закусывать. Теперь Маша рассказывала о выступлениях писателей в университете.
– Так интересно говорили! Такие грандиозные планы! Не просто восстановление разрушенного, а преображение города, его расширение на юг и восток. Ой, Вадя, ты представить себе не можешь, какие открываются перспективы…
– Почему это не могу? – возразил я, уже после второй стопки. – Что я, болван какой-нибудь?
Но, кроме шуток, мы говорим о том, какая прекрасная, осмысленная жизнь предстоит нам, выжившим в долгой войне.
Вдруг сосед по столу, усатый подполковник с большим «иконостасом» на кителе, влез в наш разговор.
– Извиняюсь, – сказал он, приподняв в улыбке желтые щеточки усов, – я услышал, как вы… поправочку разрешите… войну окончили на западе, но еще нужно на востоке… япошек надо разгромить!
Меня резануло это – «япошек».
– У японцев, – говорю, – сильная армия, товарищ подполковник.
– Ну и что? Не сильнее, чем была у Гитлера.
Безусый майор стал сыпать цифры – сколько в Квантунской армии, расквартированной в Маньчжурии, личного состава, танков, самолетов. По-моему, он преуменьшал японские силы. Мы заспорили. Невзначай я взглянул на Машу и поймал ее взгляд, устремленный на меня. Такой, что ли, вопрошающий… Я умолк на полуслове.
– Ты хочешь что-то мне сказать? – спросил вполголоса.
– Нет. – Маша опустила взгляд на недоеденный бифштекс.
Ни в тот вечер в «Квисисане», ни утром следующего дня, когда я, переночевав в своей старой квартире, пришел к Маше в общежитие, она не сказала ничего такого.
Мы отправились на Балтийский вокзал, электричка помчала нас в Ораниенбаум. Я глядел на перелески, на пролетающие поселки с черными прочерками артобстрелов. Маша сидела рядом и рассказывала об Аполлоне Григорьеве. Я этого поэта прошлого века не знал, не читал, а она прочла и отзывалась восторженно:
– Такой мощный поэт! Воспел, может, впервые в русской литературе, трагическую любовь… безумное счастье страданья… Ой, Вадя, прочти Григорьева!
– Прочту непременно, – кивнул я, глядя в окно на прекрасный, тихий, еще не прибранный послевоенный мир.
В Петергофе (то есть Петродворце) – короткая остановка. Станция полуразрушена, но рядом с ней красуется недавно, видимо, построенный, голубой краской покрашенный пивной киоск. И десятка два мужиков возле него.
Счастье страданья? Вот еще! Освежись кружкой пива, парень, и двигай дальше в наступившую хорошую жизнь.
Неторопливый пароходик переправил нас из Ораниенбаума в Кронштадт. И вот я дома, на Карла Маркса четыре. Валентина, очень подросшая с зимы до лета, повисла у меня на шее и бурно рассказывает, что видела у знакомой девочки на улице Амамама живого кролика, и она, Валентина, тоже хочет заполучить такого же. И я говорю, что постараюсь достать кролика, а улица правильно называется – Аммермана (через три «а», а не четыре).
Капитолина Петровна тоже здесь, немного поседевшая и располневшая, но все же по-прежнему красивая.
– Здравствуй, Вадим, – говорит она своим протяжным контральто. – Хорошо, что ты приехал.
А что, собственно, хорошо? Обычное дело: муж приезжает к жене. У Маши осталось еще несколько дней отпуска. Мы сходили в кино, в «Максимку» – так до войны называли кинотеатр имени Максима Горького в Морском соборе. В войну собор был закрыт, к счастью, не пострадал от бомбежек, а теперь в нем опять крутят кино. Мы посмотрели трофейный фильм «Дорога на эшафот», это история Марии Стюарт, которой сестрица, королева Елизавета, велела отрубить голову. Замечательный фильм. Маша вышла вся в слезах, ну, действительно, нельзя же так жестоко, безжалостно убивать женщину, пусть даже соперницу. Ужасные были нравы в шестнадцатом веке. Но и в двадцатом, кажется, не лучше.
Вот кто прекрасно жил, не ведая рефлексий, так это капитан Гриша. Недавно, впрочем, он стал майором (интендантской службы). Он приехал в Кронштадт, чтобы забрать любимую женщину – Капитолину Петровну – в Таллин, к своему новому месту службы. Они заявились к нам с выпивкой и пирожками, испеченными Капитолиной, – «отвальную» устроили, и Гриша, круглолицый, со своей улыбочкой от уха до уха, очень расхваливал Таллин. Такой красивый город, старинные башни, а какой чудный парк – Кадриорг, там дворец Екатерины Первой, побитый войной, но все же…
Все же Капитолина была очень озабочена переездом. Заботила, а может, и тревожила ее предстоящая разлука с дочерью и внучкой. Гриша, великий стратег, комментировал предстоящую войну с Японией. А Капитолина, когда Маша вышла в кухню, вдруг наклонилась к моему уху и сказала:
– Вадим, вот что. Ты забери Машу с ребенком к себе в Либаву.
– Куда забрать, в каюту на плавбазе? – отвечаю. – У меня нет там жилья. А почему вы, собственно…
Договорить не успел: вошла Маша с чайником. Так я и не получил ответа на невысказанный вопрос – почему я должен поскорее увезти мою жену в Либаву? Что за срочность такая?
Нечто в глубине сознания подсказывало, что Капитолину беспокоит возвращение Травникова. Ну, знаете ли… С этим беспокойством я уже полгода живу. Но никакой перемены в Машином поведении я не замечал. Она моя – вот и всё.
Накануне отъезда в Таллин Гриша позвал меня в офицерский клуб поиграть в бильярд. Я играл неважно. Но поскольку делать мне в Кронштадте было нечего, то согласился. Шары с костяным стуком сталкивались на зеленом сукне, падали в лузы – у Гриши чаще, чем у меня. Я проиграл три партии и, бросив кий, сказал, что больше не хочу. В кафе мы выпили водки и занялись рыбным блюдом с каким-то странным названием. Гриша вдруг глубокомысленно посмотрел на меня и сказал:
– Вадим, не мое это дело, но… ты не чужой человек, так?
– Не чужой, – подтвердил я, сражаясь с жесткой спинкой рыбного блюда.
– Ну вот. Капа беспокоится, ну и я… В общем, еще перед отъездом в Питер Маша получила письмо от этого… ну от бывшего…
– Ясно. – Я отодвинул неподатливое блюдо. – Продолжай.
– Она ходила сама не своя. Глаза мокрые, так? Капа говорит: что с тобой? А она: ничего. Как же ничего, когда ты сама не своя? Ты что, хочешь уйти к этому, бывшему…
Гриша умолк, налил себе в стопку водки из графинчика.
– Продолжай, – сказал я, глядя в окно.
Там сиял послевоенной голубизной летний полдень.
– Ну вот. – Гриша залпом выпил. – Хочешь, говорит, к нему? А Маша: ах, ничего не хочу. Вообще не знаю, говорит, как мне жить. Капа: у тебя семья, и ты должна… А она: да, да, должна, и отстань от меня… отстань, говорит, а разве можно так с матерью…
День за окном сиял – но не для меня. Я брел по Июльской, у моста через канал поглядел на прикрепленную к его устою чугунную линейку Кронштадтского футштока, от нуля которого ведется отсчет уровня воды и вообще всех высот по всей территории страны. Мимо прошел патруль, его начальник удивленно посмотрел на меня – на торчащего без дела офицера, разглядывающего пусть не секретный, но все же морской объект.
Медленно тащился по Карла Маркса вдоль канала. Старые тральщики, стоявшие тут в войну, увели куда-то, канал был пуст. (Да и вообще почти весь флот ушел из Кронштадта в прибалтийские базы.) Темная застойная вода в пустом канале… «Отстань от меня, а разве можно так…» Разве можно так со мной?..
Маша была дома, возилась на кухне, когда я вошел в коридор.
– Вадя, ты очень голодный? – крикнула она.
– Нет, не очень.
– Ну хорошо. Пообедаем через час.
Мною завладела Валентина – потребовала, чтобы я нарисовал кролика и лошадь. Я ведь привез ей из Хельсинки тетради для рисования и карандаши, она испещряла лист за листом цветными каракулями. Кролика я нарисовал, а лошадь получилась плохо, только хвост удался.
Маша принесла кастрюлю с гороховым супом, мы сели обедать, на второе были тефтели, а на третье – нет, не компот, сухофрукты по карточкам не выдавали, – просто попили чай. После обеда Валентину уложили поспать. Маша, помыв посуду, вернулась в комнату, села на диван, скрипнувший старыми пружинами, попросила меня не курить и стала рассказывать о том, что Игоревна, наша соседка, в сентябре выйдет на пенсию и согласилась присматривать за Валентиной, когда она, Маша, будет на работе.
– На пенсию не проживешь, – сказала она, сделав округлый жест, – а мы ведь сможем платить ей двести рублей, да, Вадя?
– Конечно, сможем.
– Ну вот. А в будущем году Валентину возьмут в детский сад.
– Маша, – сказал я, тоже сев на диван, – вот насчет будущего года. Я хочу забрать тебя и Валентину в Либаву.
– В Либаву? – Маша вскинула взгляд, показавшийся мне испуганным. – А где там жить? У тебя ведь нет…
– Да, квартиры пока нет. Но женатым офицерам квартиры будут давать. Вопрос – когда… это дело не скорое… но можно снять на какое-то время комнату…
Я боялся услышать отказ и поэтому говорил, говорил, наделяя Либаву (и в самом деле приятный город) самыми привлекательными чертами.
Маша слушала, опустив взгляд и поводя ладонями по коленям, словно разглаживая складки на юбке.
– Вадя, – сказала она, когда я умолк, – мне ведь еще два года учиться. Как же я буду…
– Будешь приезжать на сессии из Либавы. Ну, немного дальше, чем из Кронштадта, вот и всё.
– Нет, не всё. Предстоит очень много чтения. Тут я съездила в Питер, набрала книг и…
– Книги, наверное, есть и в Либаве. Это же не дикий город.
– Не знаю… не знаю, Вадя, что тебе сказать.
Возникло трудное молчание. Она не знала, чтó сказать. И я не знал. Не мог же я спросить: ты не уйдешь от меня? Ну невозможно, невозможно прокричать эти слова!..
Была первая, за время моего отпуска, ночь без близости: Маша чувствовала себя нездоровой (по женской части). Утром следующего дня мы проводили Капитолину и капитана (то есть майора!) Гришу. Стояли под мелким дождичком на стенке Усть-Рогатки у трапа большого буксирного парохода, отплывавшего в Таллин с каким-то грузом, – удобная оказия. Гриша был очень оживлен и, как обычно, многоглаголив. А Капитолина, напротив, помалкивала, стояла с озабоченным видом. Она тихо заговорила о чем-то с Машей, а та кивала – дескать, мама, ты права, права, и без тебя знаю (это она, конечно, не говорила, нельзя же так с матерью). Валентина что-то лепетала, глазея на пароход.