Короче говоря, в лодке шла борьба за живучесть. И этой борьбой отлично руководил механик – инженер-капитан-лейтенант Юрий Иванович Круговых. Невысокий, рябоватый, спокойный, он всюду поспевал. Казалось, своими длинными руками он доставал до любого протекавшего шва, до любого уголка в любом отсеке.
Кличка у него была – «Юрий Долгорукий».
Всю дорогу не утихал шторм. Сменяя позицию, «щука» шла на север, к Аландскому морю. Так называется та часть Балтики, которая омывает Або-Аландский архипелаг – несколько тысяч островков у входа в длинную кишку Ботнического залива. По сведениям разведки, по Аландскому морю отмечено оживленное судоходство, нацеленное на финский порт Турку. Однако мы, войдя в южную полосу Аландского моря, не заметили особого оживления.
Штормовая погода, наверное, удерживала финские транспорты и сторожевые корабли в гаванях – в Турку и в главном городе Аландского архипелага Мариехамне.
Несколько суток мы утюжили море в районе маяка Утэ. Этот маяк не был погашен, я хорошо запомнил его огонек среди беспросветной воющей ночи. Шторм швырял лодку из стороны в сторону, заливал мостик, сквозь рубочный люк обрушивал потоки воды в центральный пост. Помпа откачивала воду. Дизеля, казалось, захлебывались, «хватали» воздух из отсеков, – наши легкие реагировали на эти захваты судорожными вздохами.
Пятой ночью, когда «щука» всплыла для зарядки батареи, я поднялся на мостик с пеленгатором, чтобы уточнить место лодки. Я взял пеленг на мигающий желтый огонек маяка Утэ и, запомнив цифры, закурил.
Накат волн был слабее, чем в предыдущие ночи. Шторм явно «убивался». Вода клокотала в прорезях верхней палубы, но не достигала мостика. Лодка шла малым ходом, грохотали дизеля, работая на винт и на зарядку батареи. Докурив папиросу, я шагнул к люку, чтобы спуститься в центральный пост, и тут сигнальщик Степанищев заорал страшным голосом:
– Торпеды!!
Как он разглядел в темноте ночи (слабый-слабый свет был только от скобки новорожденного месяца) на накатах волн пузырьки-дорожки двух торпед, – понять невозможно.
– Торпеды – левый борт сорок пять! – проорал Степанищев.
И тотчас – выкрик Кожухова:
– Право руля!
Я увидел… черт побери, я увидел их – пузырьки двух торпед, идущих под углом наперерез курсу лодки… Поворотом вправо мы уклонились. «Впритирочку» прошли вдоль нашего левого борта обе торпеды… а пущены они были точно… кем пущены?!. В южной стороне, откуда их сбросили, ночь сгустилась до полной черноты…
Вдруг там – вспышки желтого огня… одна, другая… звуки орудийных выстрелов… разрывы снарядов выбрасывают столбы воды за кормой «щуки»…
– Стоп дизеля! – кричит Кожухов. – Все вниз! Срочное погружение! Какое-то время шли на двадцатиметровой глубине под электромоторами. Нас не преследовали, не закидывали глубинными бомбами. Кто же атаковал нас?
– Это была подлодка, – сказал Кожухов, в раздумье покручивая нос.
– Я тоже так думаю, – сказал Наполеон Наполеонович. – Финская лодка, наверное.
– Финская? – переспросил Кожухов. – Почему не немецкая? У финнов всего-то три или четыре лодки.
– Да. А базируются они тут, на Аландах. В Мариехамне. Вот и патрулируют.
А через двое суток, когда «щука» всплыла ночью для зарядки (и верхняя вахта была усилена наблюдателями), нас снова атаковали. И опять сигнальщики углядели приближающиеся дорожки торпед, и Кожухов успел отвернуть.
За нашей «щукой» явно охотилась подводная лодка противника. Днем, когда мы ходили на перископной глубине, она, наверное, лежала на грунте в районе нашей позиции и своей акустикой выслушивала шум наших винтов. Когда же наступала ночь и «щука» всплывала для зарядки батареи, финская лодка засекала работу ее дизелей, шла на сближение и выстреливала по нам торпеды. Это была тактика засады.
– Ну я покажу тебе, хитрый гад, игру в кошки-мышки, – ворчал Кожухов в адрес командира невидимой вражеской субмарины.
– Да уж, он хитер, – сказал Наполеон Наполеонович. – Занимает положение для атаки к югу от нас, в темной части горизонта. В это время года видимость на север больше, чем с севера на юг.
Кожухов решил перехитрить финского подводника. На подходе к Южному Кваркену – проливу, ведущему в Ботнический залив, – мы легли на грунт и затаились до наступления ночи. Наши гидроакустики, сменяя друг друга, слушали море. Они слышали шум винтов нескольких транспортов, один из них прогрохотал, как паровоз, над нашими головами. Кожухов выжидал, ему нужен был звук винтов лодки, идущей под электромоторами, – специфическая тонкая «строчка».
Но финн молчал. Возможно, шастал где-то по Аландскому морю, пытаясь найти нашу «щуку», возобновить потерянный акустический контакт.
Во втором часу ночи Кожухов дал команду всплыть и начать зарядку батареи. Иначе было уже невозможно, плотность в аккумуляторах упала чуть не до нуля. На мостике стояли наготове матросы обоих артрасчетов. Качка была не сильная, но какая-то нервная, рывками – словно море трепала лихорадка. В небе тоже было неспокойно – облака то шли густой толпой, то сползали с лунного серпа, и он разливал призрачный свет, и мнилось мне, что он, небесный старожил, при этом скалит зубы в насмешливой улыбке (да какие зубы у луны, тьфу! – корил я собственную фантазию).
Мучительно медленно текла ночь. Лодка ходила курсами норд-зюйд. Грохотали дизеля, набивая электричеством аккумуляторные баки. И уже шла к концу зарядка, и напряжение сил экипажа понемногу ослабевало, когда вдруг Степанищев, человек, сросшийся с биноклем, выкрикнул:
– Справа сто тридцать – рубка подлодки!
Я был внизу, сидел за штурманским столиком, не видел, как произошло дальнейшее. Только слышал. Только слышал, как ахнули обе наши сорокапятки… слышал взрывы с обоих бортов… потом от мощного удара по корме содрогнулась лодка и стала задирать нос…
В общем, ночной бой был коротким. Луна юлила в тучах, то укрываясь черным одеялом, то выныривая на минутку-другую. За эти считаные минуты «щука» и финская лодка обменивались яростным артогнем. Не знаю, достали ли «финку» наши пушкари, но нам попало крепко: один снаряд разорвался в кормовой надстройке. Кожухов скомандовал срочное погружение. «Щука» с большим дифферентом на корму опустилась на дно.
Медленно спустился по трапу, левой рукой хватаясь за перекладины, помощник Мещерский. Правая, залитая кровью, висела, – мне показалось, что она почти оторвана. Ему, раненому, сил не хватило, нога не нашла перекладины, – он рухнул бы на настил центрального поста, если б его не подхватил Вася Коронец. Усадил Мещерского на разножку. Красивое лицо помощника, обросшее белокурой бородкой, было смертельно бледным. Губы плотно сжаты – ни крика, ни стона. Наш фельдшер, лысоватый Борис Федосеевич, занялся его раной. Осколок снаряда порвал Мещерскому плечо. Федосеич остановил потерю крови, отвел туго перевязанного помощника во второй отсек, уложил на койку, сделал обезболивающий укол.
Не стану описывать борьбу за живучесть, которую вел экипаж под руководством Юрия Долгорукого. Я бы сказал, он чудом удифферентовал лодку, когда мы всплыли следующей ночью (и обнаружили большое масляное пятно на зыби: была, как видно, повреждена топливная цистерна, и, вероятно, по этому пятну подводный финн решил, что наша лодка потоплена). Так или иначе, никто не выслеживал нас наверху.
Радисты связались с Кронштадтом, и Кожухов отправил радиограмму, доложил о серьезных повреждениях. Спустя полтора часа приняли приказ: возвращаться в базу.
Почти до утра, сменяясь, работали трюмные и мотористы в кормовой цистерне: чинили привод кормовых горизонтальных рулей. Знали, конечно, были предупреждены: при появлении противника лодка срочно погрузится, и они погибнут.
Нам повезло: противник не помешал довести работу до конца.
Утром двадцатого октября – ранним притуманенным утром – наша искалеченная «щука», исклеванная осколками, с пробоиной в корме, с почти до нуля опустевшей топливной цистерной, тихо, под электромоторами, вошла в Купеческую гавань Кронштадта и ошвартовалась у пирса. Грянул бригадный оркестр. Мы, измученные, но живые, стояли в строю на верхней палубе. Каждого из нас поздравил, каждому руку пожал комбриг. А командир береговой базы преподнес традиционный приз – трех поросят.
Всё было как положено.
Я как добрался до своей койки на береговой базе, так и заснул в ту же минуту. Потом отмылся в бане, пообедал – и опять мертвым сном.
Мы отсыпались, и страшное напряжение похода понемногу отпускало нас.
Кожухов, конечно, доложил командованию подробности похода. Особое внимание привлек к тому, что в Аландском море, близ маяка Утэ, финские подводные лодки применяют тактику засад. И когда наступило время ночной связи с субмаринами, действующими в том районе, им было отправлено радиопредупреждение о возможности ночных атак подлодок противника.
Но это предупреждение опоздало.
«Эска» капитана 3-го ранга Сергеева вышла из Кронштадта в ночь на пятнадцатое октября. Накануне выхода Сергеев сказал радисту старшему краснофлотцу Малякшину:
– Сенечка, пиши письмо сестре. Есть оказия в Питер.
Уезжал в Ленинград, в командировку, его приятель, один из штабных. Сергеев отправлял с ним Римме, жене, посылку – золотистую банку американской тушенки и жевательную резинку. Это, знаете, была настоящая драгоценность. По лендлизу шли из Соединенных Штатов не только автомобили и самолеты, но и продовольствие, в частности так называемые десантные пайки. В коробку с пайком входили: банка тушенки, банка консервированной колбасы, упаковка с галетами, сигареты и пакетик жевательной резинки. Эту резинку до войны высмеивали в наших газетах: тоже, придумали толстопузые буржуи, жуют резину и радуются. А оказалась она, жвачка, очень даже приятной, кисленько-сладкой. Флотские интенданты быстро разобрались, что к чему: банки с тушенкой и колбасой не часто, но все же попадали к нам на стол, а вот жевательная резинка шла только им, интендантам, и, конечно, начальству. Простым смертным жвачка не полагалась (разве что по знакомству – в виде исключения).
Сенечка написал большими буквами:
«Инка, привет! Получил твое письмо. Я так и думал, что тебе в школе не трудно. Я-то, помню, с большим трудом одолел первый класс. А ты ведь умная, читать и писать умеешь с первого дня рождения. Хотя и довольно глупая. Зачем ты повторяешь ерунду, которую тебе сказала твоя новая подруга Настя, что под водой долго плавать нельзя? Долго нельзя только некоторым глупым девочкам. Но я тебя к ним не причисляю. Мы, подводники, плаваем под водой столько, сколько захотим. Так и скажи Насте. А то, что мама Римма велит тебе хорошенько завязывать шарф вокруг горла, очень правильно. У тебя всегда бывали простуды и ангины. Так что не спорь с мамой Риммой и не фасонь с открытой шеей. Хотя, конечно, шея у тебя красивая. Всем бы такую шею иметь.
Ну будь здорова, Инка! Целую тебя. Твой старший и главный брат Семен».
Незадолго до отплытия Сергеев получил звание капитана третьего ранга. Повышение вышло и помощнику Зарубову и инженер-механику Лаптеву, – они стали капитан-лейтенантами. Весь экипаж был награжден орденами и медалями, и сама лодка стала краснознаменной. Что же до военкома Гаранина, то и он был представлен к повышению звания, но как раз на днях вышел указ об упразднении института военных комиссаров. Вводилось полное единоначалие (строевые командиры созрели наконец-то, чтобы управлять войсками и кораблями без политической опеки), а военкомы становились заместителями – замполитами. И звания им заменили на строевые, общевойсковые. Так что вместо следующего чина – батальонный комиссар – Гаранин получил звание капитан-лейтенанта. Но после похода, как сказали в политотделе, присвоят ему кап-три, то есть звание капитана 3-го ранга.
В связи с этими переменами настроение у Гаранина было сложное. Однако он заявил, что, будучи «солдатом партии», одобряет и принимает к исполнению любое ее решение. По-прежнему рьяно он выполнял свои обязанности. Если замечал у кого-нибудь неправильность взгляда, то немедленно объяснял, как нужно правильно понимать.
Как-то зашел за ужином в кают-компании разговор о том, какая будет жизнь при грядущем коммунизме. Лаптев сказал:
– Вот я люблю сгущенку, например, Так она бесплатно будет выдаваться? По потребностям?
– Нет, – сказал Травников. – Бесплатно будет выдаваться хлеб. Ну, может, и мясо. А сгущенка – деликатес, за нее платить надо.
– Это вы шутите, Валентин Ефимыч? – устремил на него Гаранин взыскательный взгляд. – Неуместно! Вы что, не проходили в училище основы марксизма-ленинизма? При полном коммунизме деньги отомрут. Бесплатно будет всё.
– Деньги отомрут? – Лаптев, спорщик известный, хмыкнул с сомнением.
– Да, отомрут, потому что будут не нужны. Всего, что надо людям, будет вдоволь.
И тут помощник Зарубов, обычно помалкивающий за едой, сказал:
– В моем детстве в Ялте проводили эксперимент – продажу спичек без продавца. Люди клали в кассу гривенник и брали коробок. Но многие воспользовались, что продавца нет: хватали спички бесплатно.
– Что вы хотите сказать, Алексей Никитич? – повел Гаранин строгий взгляд на помощника. – Что и при коммунизме будут хватать?
– Ну, не знаю, – пожал плечами тот. – Люди – они все разные.
– При коммунизме будет у людей высокая сознательность. Никто не станет хватать сверх потребности, понятно?
Как не понять? Ужин закончили в молчании, только вилки звякали о тарелки. И угадывалась в этом молчании мысль о том, что неплохо было бы и дожить до полного коммунизма.
Не все так думали, конечно. Люди, это точно подметил помощник, все разные. Лейтенант Травников, к примеру, и вовсе о другом думал.
Позавчерашним вечером, будучи в увольнении, главстаршина Бормотов подрался на Советской улице, на бульваре напротив Дома флота, с каким-то гражданским. Они успели надавать друг другу по морде, пока не подоспел патруль. Гражданского, проверив у него документы, патруль отпустил, а вот Бормотова отвели в комендатуру. По дороге он, зажимая носовым платком кровоточащую губу, резко высказывался, обидел начальника патруля, младшего лейтенанта; за драку и неподобающие высказывания комендант определил Бормотову пять суток гауптвахты по-строгому. «С разбитой губой на губу», – понимающе кивнул Травников, когда Гаранин сообщил ему о происшествии, морщась от его неприятности.
– Должен сделать вам замечание, товарищ Травников, – продолжал Гаранин официальным тоном, – вы мало занимаетесь воспитанием подчиненных.
– Замечание принял, – сказал Валентин. – Но вы же знаете, товарищ замполит, что Бормотов – особый случай. Очень трудный, строптивый характер.
– Знаю, конечно. Каждый характер требует индивидуального подхода. А не отношения вообще. Понятно?
Но отсидел Бормотов на гауптвахте только сутки. Началась подготовка к выходу «эски» в море, и ему надлежало находиться в седьмом отсеке, принимать торпеды, а не «прохлаждаться на губе». Об этом из штаба бригады позвонили в комендатуру. Сергеев отправил Травникова забрать строптивца с гауптвахты.
Бормотов, небритый, с опухшей нижней губой, сухо ответил на вопрос Травникова о самочувствии:
– Лучше всех чувствую.
Они шли по улице Зосимова. Попутные тополя мотали облетевшими ветвями под порывами ветра. Травников рассеянно раскатывал мысли о погрузке торпед, об индивидуальном подходе к несимпатичному подчиненному, а главная мысль была – удастся ли вечером выбраться к Маше.
Вдруг Бормотов сказал:
– Знаю, вы меня не любите, лейтенант, потому и не спрашиваете.
– О чем я должен спросить?
– Должен! Ничего не должен никто… Мы с Зиной на танцы пришли, как раз танго заиграли, вот. Танцуем, значит. Вдруг этот, едрит-твою, подходит. Хватает ее за руку и как дернет…
– Кто?
– Ну кто – Коньков! С ремзавода. Гад лохматый.
– Дернул за руку, а дальше?
– Он Зину к выходу потащил, она отбивалась. А мне что – смотреть спокойно? Догнал, Зинку отнял, Коньков орет, ударил меня. Ну я же понимаю, где мы столкнулись. Говорю: «Давай на улицу выйдем». А у него искры из глаз. Орет как не знаю кто. Там ребята были с «Иртыша», они мне помогли Конькова на улицу вывести. Ну а дальше… Пусть он, едрит-твою, спасибо скажет, что я его ремнем с бляхой не уложил. Под ноги адмиралу.
– Какому адмиралу?
– Ну, там памятник кому поставлен?
– А-а, Беллинсгаузену. Так вы у памятника дрались?
Бормотов не ответил. Дождь заморосил, – западный ветер нагнал-таки тучи, набухшие небесной влагой. Дождливая шла она – вторая военная осень.
– А за что ему памятник стоит? – спросил вдруг Бормотов.
– Беллинсгаузен в прошлом веке открыл Антарктиду, – сказал Травников. – Он и Лазарев первые, кто увидели ее берега. И положили на карту.
– Вы, лейтенант, много чего знаете, – сказал Бормотов, помолчав. И, когда уже пересекали площадь Мартынова, добавил: – Я ведь тоже… не очень-то вас… но уважаю.
– Спасибо.
Травников посмотрел на него: не насмешничает ли? Но лицо строптивца не выражало насмешки. Напротив, было очень серьезно.
Вошли под арку Купеческой гавани.
– Приведите себя в порядок, Бормотов. И – на лодку.
– Есть, товарищ лейтенант.
День прошел в хлопотах, обычных перед выходом в море. В первый и седьмой отсеки были приняты торпеды в полном комплекте, в кранцы обеих пушек погружен боезапас. Командир Сергеев со штурманом Волновским прорабатывали на карте маршрут. Когда Травников после ужина спросил у Сергеева разрешения «сходить на берег», тот посмотрел на него раздумчиво.
– Ну, если у вас все в порядке…
– В порядке, товарищ командир, – сказал Травников. – В торпедах давление воздуха проверено, гироскопы отрегулированы.
– Вы женились, Валентин Ефимович? – прервал Сергеев его доклад.
– Фактически да, а формально…
– Надо и формально, если отношения серьезные.
– Отношения самые серьезные, товарищ командир. Мы поженимся после похода.
– Хорошо. Отпускаю до двадцати трех.
Второй раз за этот длинный день Травников быстро зашагал на улицу Зосимова: знал, что вечером Маша будет там у Тамары Корзинкиной.
Но когда он, постучав, вошел в комнату, Тамара была одна. Худенькая, маленькая, быстроглазая, она возилась с дочкой, сидевшей в кроватке и лопотавшей тонким голоском.
– Ой, Валя! – сказала Тамара. – А Маша еще не пришла, я жду, у меня смена через полчаса.
У нее на черноволосой голове косо сидел берет не берет – нечто вроде самодельной бордовой шляпы.
– Привет, Тома, – сказал Травников, снимая фуражку и плащ. – Ты иди, а то опоздаешь. Я за Катей присмотрю.
– Да? Ну спасибо, Валя, а то я… Катьку я накормила, так что… если заплачет, ты ей бутылочку с чаем дай. Ну, я побежала, а то…
Она облачилась в черное пальто, видимо, перешитое из краснофлотского бушлата, и, схватив сумку, устремилась к двери. И тут вошла Маша. Подруги перекинулись несколькими словами, и Тамара убежала.
– Ух! – Маша улыбнулась Травникову. – Давно пришел? Я сегодня тебя не ждала. Ох! – Она, запыхавшаяся, перевела дух. – Бежала всю дорогу.
Травников снял с нее пальто и берет. Поцеловал Машу, спросил:
– Ты из дому? Или опять работа сверхурочная?
– Из дому. – Маша принялась расчесывать волосы крупным гребешком. – Из дому, из дому…
Было что-то нервическое в ее интонации.
– Маша, что с тобой? – Травников взял ее за плечи. – Что случилось?
– Ничего… Ничего особенного. Просто дед никак не уймется…
– Опять на мать накричал?
– Валя, я боюсь, у него в голове сдвинулось… Раньше бабушка все же его сдерживала. А теперь… Сегодня наорал просто ужасно… Ты такая, ты сякая… Про какой-то трудовой лагерь, после которого она приехала другим человеком…
– Что за трудовой лагерь?
– Не знаю. Первый раз слышу. Мать – в слезы… орут оба на всю Карла Маркса… «Ты сам меня с ним познакомил»…
– С кем познакомил?
– Не понимаю. Если о моем отце, так ведь он погиб при Перекопе… – Маша всхлипнула.
– Не плачь, Машенька. – Травников носовым платком вытер ей глаза, усадил на стул. – Успокойся. Теперь попробуй улыбнуться.
– Валька… – Она улыбнулась послушно, хоть и невесело получилось. – Что же делать, Валечка? Так жизнь у мамы сложилась, она же не виновата, что революция, и войны, войны… Разве не хотелось ей, чтобы все по-хорошему, чтобы семья и все такое? Ну не получилось…
Такое время, что трудно людям, – разве не так?
– Ты права, время трудное.
– Никак не могут ужиться, смириться… Мама хочет уйти, у нее теперь новый мужчина. Я его видела однажды – молодой, моложе мамы, прихрамывает, был ранен, что ли… Ой, Валька, заболтала тебя…
– Машенька, как ты себя чувствуешь?
– Ну как? Ты же знаешь, на четвертом месяце я… Мы с тобой все-таки сумасшедшие…
– Нет. Нормальные мы. Родишь сына. Я хочу сына.
– Знаю, Валя. Если б не твое желание… я не решилась бы снова испытывать судьбу.
– Моя хорошая. – Травников усадил Машу на колени, говорил между поцелуями: – Ничего не бойся… люблю… вернусь из похода – поженимся… расстели постель…
Она вдруг отвела его руки:
– Нет. Неловко как-то. Взгляни на Катьку.
Травников оглянулся. Сквозь решетчатую стенку кроватки девочка, сидя с тряпичной куклой, смотрела на них круглыми темными глазами и тихо лопотала.
– А нельзя уложить ее спать? – сказал Травников.
– Валечка, ты смешной. – Маша поднялась, поправляя прическу. – Когда у вас поход? Не определилось еще?
– Определилось. Послезавтра.
Маша ахнула, зажала рот ладонью.
– Так скоро… Но послезавтра понедельник, а у вас ведь не принято в понедельник…
– Да, конечно. Уйдем в ночь на вторник. В ноль часов пять минут уже можно выходить.
– А завтра сможешь ко мне прийти? У нас завтра нет сверхурочной.
– Не смогу, Маша. Очень много дел перед выходом. Да, хотел тебя спросить: есть у вас на ремзаводе рабочий по фамилии Коньков?
– Коньков не рабочий, а мастер у нас в механическом. Почему ты спросил о нем?
– Он подрался с одним моим подчиненным.
– Так это твой матрос набил ему огромный синяк под глазом?
– Он не матрос, а главный старшина. Шебутной малый вот с таким самомнением. – Валентин показал рукой выше головы. – Он танцевал со своей девицей в Доме флота, тут подошел ваш Коньков, обложил моего Бормотова и потащил девицу к выходу…
– Эта девица – Зинка Родионова из заводской бухгалтерии. Коля Коньков с ней жил года два, они были – ну как муж и жена. А когда началась блокада, голод… Коньков еле на ногах держался, ему не до Зинки было, они вроде бы разошлись.
– Понятно. А теперь стало полегче, паек прибавили, и он, значит…
– Значит, не хочет он Зину терять. Твой старшина шебутной? Ну так два шебутных сошлись. Коньков ее не отдаст. Он принципиальный. Так и скажи своему.
– Непременно скажу. И мы еще посмотрим, кто кого – твой или мой. Ты же умная, – добавил он, помолчав, – знаешь, из-за чего Троянская война началась, – из-за женщины.
– Знаю, знаю. – Маша стояла у детской кроватки. – А знаешь, Валечка, Катька, кажется, заснула.
В ночь на пятнадцатое октября капитан третьего ранга Сергеев повел свою краснознаменную «эску» в боевой поход.
Финский залив, продутый ветрами всех румбов, встретил лодку как старую знакомую. Как и в июльском походе, Сергеев, погрузившись на западном гогландском плесе, шел, прижимаясь к опушке финских шхер. Как и прежде, ему везло. Только несколько раз проскрежетали минрепы якорных мин по обоим бортам, только однажды задели антенную мину, – «эска» форсировала первую линию заграждений «без крупных неприятностей» (по определению инженер-механика Лаптева).
Близ островка Макилуото гидроакустик доложил о шуме винтов по такому-то пеленгу. Сергеев поднял перископ и увидел на багровом фоне закатного неба дымы конвоя – не менее пяти кораблей шли курсом зюйд-зюйд-вест (вероятно, вышли из Хельсинки). Сергеев тотчас пошел на сближение и вскоре высмотрел в середине конвоя крупный транспорт. Он атаковал двумя торпедами и видел, как транспорт переломился пополам, выбросив столб огня и разлетающиеся обломки.
Корабли охранения долго преследовали «эску», глубинными бомбами избивая залив, давно забывший о покое. Сергееву, как всегда, везло: лодка уцелела, и никто не задохнулся от удушья при двухсуточном лежании на грунте.
Удалось оторваться от преследования. Удалось форсировать вторую полосу заграждений.
Утром двадцатого октября «эска» достигла позиции в районе маяка Утэ. Здесь, в Аландском море, боевая задача предписывала трех-или четырехдневный поиск кораблей противника, а затем – переход через Южный Кваркен в Ботнический залив (чтоб и его «почистить»).
Весь день двадцатого ходили на перископной глубине. Видел командир Сергеев мелкие, в триста-пятьсот тонн, суда, шастающие по неспокойному морю между Мариехамном и Турку. Но – не атаковал их.
– Пренебрегаешь, Михаил Антоныч? – спросил замполит Гаранин.
– Эта мелочь не имеет военного значения, – ответил Сергеев. – Прибережем торпеды для более крупных целей.
– Ну что ж, воля твоя, командир.
Наступило двадцать первое октября. «Эска» всплыла для ночной жизни. Грохотали дизеля, заряжалась батарея, вентилировались отсеки.
В ноль часов лейтенант Травников заступил на вахту. Надев капковый бушлат, он поднялся на мостик. Помощник командира Зарубов сдал ему вахту: лодка в крейсерском положении, курс такой-то, работают оба средний вперед, плотность электролита такая-то, температура митчелéй (то есть подшипников Митчеля) такая-то.
Травников доложил командиру, что вахту принял.
И глубоко вздохнул, приняв вместе с вахтой свежесть ночного воздуха. После долгого, долгого сидения в стальном ящике, где вместо мебели торпеды в аппаратах и на стеллажах, а вместо воздуха – пониженное процентное содержание кислорода и повышенное – углекислого газа, – после спрессованного дня подводной жизни – о, какое упоительное наслаждение в глоткé свежего ночного воздуха.
А ночь была черным-чернá – безлунная, огромная. Только, если хорошенько присмотреться, можно было заметить мигающий крохотный светлячок справа десять – то был маяк Утэ. Штурман Волновский уже запеленговал его и теперь докуривал на мостике папиросу, прежде чем спуститься к своей карте.
– Валентин, – негромко сказал он меж двух затяжек, – ты слыхал о джиу-джитсу?
– Нет, – ответил Травников. – Что это за зверь?
– Это японская борьба. Самооборона без оружия.
– Хочешь ею заняться? – Травников закурил, пряча огонек в ладони.
– Кончим воевать – может, и займусь, – сказал Волновский, спортсмен великий. – Боксом – уже вряд ли. А джиу-джитсу – почему нет?
– Давай, давай, – сказал Травников.
Волновский заплевал окурок и нырнул в люк.
Поднялся на мостик радист Малякшин. Он только что принял сводку Совинформбюро и доложил командиру: продолжаются тяжелые оборонительные бои на улицах Сталинграда…
Травников слышал, как Сергеев проворчал:
– Ты бы, Сенечка, что-нибудь повеселее доложил.
– Я бы рад, товарищ командир, – сказал Сенечка, серьезный малый. – Но нету в эфире ничего веселого.
Перед тем как спуститься вниз, он подышал немного, задрав голову, пытаясь отыскать хоть какую-никакую звезду. Но не видно было ни одной.
Какая густая облачность, подумал Травников. Она своей тяжестью будто море придавила. Волнение заметно уменьшилось, килевая качка медленно вздымала то нос «эски», то корму. Выхлопы работающих дизелей привычно касались щек теплыми облачками.
– Запросите плотность, – сказал Сергеев.
– В центральном! – крикнул Травников в люк. – Доложить плотность!
Снизу механик Лаптев доложил: еще не добили, не добрали до нормы. Еще часа полтора работать дизелю, заряжая батарею.
Вдруг напрягся сигнальщик Лукошков: будто померещилось что-то в южной стороне. Он всматривался, всматривался в бинокль…
Но черным-чернá была ночь.
В радиорубке Малякшин уже отстучал в Кронштадт короткое зашифрованное сообщение о том, что лодка заняла заданную позицию. Радиоузел подплава подтвердил прием. Вскоре он начал передачу, Сенечка принимал – набрасывал на бланк цифры, группу за группой, шло какое-то важное сообщение.
Но…
Ночь взорвалась слепящим огнем.
Долгий грохот… вопль разрываемой стали… медленное кружение черной воды над гибнущей субмариной.