bannerbannerbanner
полная версияБалтийская сага

Евгений Войскунский
Балтийская сага

Сбежав по трапу со «Смольного», я помчался к пирсу, у которого стояла моя «немка», и через три минуты поднялся на ее мостик.

Глава двадцать шестая
Письма

«Здравствуй, Дима!

Извини, что долго не отвечала на твое письмо. Почти все лето у меня пролетело в тревоге. У мамы произошел повторный инсульт, ее положили в больницу, делали все возможное, чтобы спасти, появилась небольшая положительная динамика. Но 3 сентября стало резко хуже. Ночью мама умерла.

Похоронили ее на Смоленском кладбище, рядом с папой. Теперь они снова вместе.

А я осталась одна.

Сегодня по радио слушала оперу “Дидона и Эней”, фамилию композитора, англичанина, не расслышала. Ты знаешь эту историю, описанную Вергилием? Эней бежал из горящей Трои, приплыл в Карфаген. Царица и основательница Карфагена Дидона стала его любовницей. Но у Энея был приказ, или, вернее, знак от Юпитера: плыть в Италию, он там должен был стать предком основателей Рима. Такая странная, тревожная музыка. Нечистая сила, недовольная, что Эней застрял, беснуется над Карфагеном. Эней уплывает, а Дидона не может пережить разлуку и кончает с собой.

Дима, как ты поживаешь? От Лизы я знаю, что у отца теперь более легкая работа. Лиза говорит, что молится за него. Будем надеяться на благополучный исход.

А ты приедешь в отпуск?

Будь здоров, и счастливого плавания. 14 сентября 1951.

Рая».

«Раечка, дорогая!

Сегодня получил твое письмо. Очень тебе сочувствую. Розалия Абрамовна была и для меня, можно сказать, родным человеком. Она достойно прожила свою жизнь, сделала много добрых дел, а главное – родила тебя и Осю. Невозможно представить себе наш дом на 4-й линии без нее.

Рая, зачем ты пишешь, что осталась одна? А я – разве я тебе не верный друг?

То, что я много времени провожу под водой и даже оброс ракушками, нисколько не отражается на моих дружеских чувствах.

Я вычитал где-то, что Ньютон в конце жизни сравнил себя с мальчиком, играющим с ракушками на берегу океана. Вот и я, хотя уже давно не мальчик, все еще играю с ракушками на балтийских побережьях. С той разницей, что “игры” Ньютона мощно двинули вперед науку, а мои “игры” – всего лишь военно-морская служба.

Но ведь кто-то должен этим заниматься?

Я вспомнил, как мы когда-то с Оськой играли в «морской бой». Ужасно, что он пропал без вести…

А про Энея и Дидону я не знал. Ну и дела!

Что-то письмо у меня получилось сумбурное. Не сердись. Я тебя очень люблю. Дима.

23 сентября 1951 г.».

«Дорогой Вадим, спасибо за письмо, за его теплоту. Это такая редкость в моей нынешней жизни.

Я уже писала тебе, что с устройством на новом месте было у нас с Люсей очень нелегко. Хотя Марья Васильевна всячески помогала. Я второй месяц работаю регистратором в поликлинике. Работа не очень трудная, но довольно нервная, зарплата микроскопическая, но ничего, главное – я при деле. Ты спрашиваешь, почему я не устроилась в местную газету. Во-первых, нет вакансий. А во-вторых, я и не хочу в газету, т. к. публичная профессия мне теперь ни к чему.

С жильем Марья Вас. нам помогла: снимаю комнату с удобствами у хороших людей (семья инженера, интеллигентного, играющего на скрипке).

Люська ходит в школу за углом от дома. Учится хорошо, но отношения с девочками в классе непростые, т. к. она более развита, начитанна и вызывает зависть. У нас ведь не любят тех, кто выделяется. Записалась в библиотеку, много читает. Обожает романы Тургенева. Теперь взялась за Гончарова. На днях заявила мне, что хочет стать писателем. В каком-то журнале, или газете, вычитала, что шах Ирана женился на дочери вождя одного из племен и что в свадебное платье невесты было вшито 6 тысяч бриллиантов. Люська сказала, что когда она выйдет замуж, у нее будет еще больше.

Вадим, благодарю за предложение помощи. Пока мы держимся, здесь жизнь все же дешевле. Дай нам бог продержаться до конца срока – живу только этой надеждой. Лиза уже дважды пересылала мне записки оттуда. Они удивительно бодрые…

Всего тебе хорошего. Мы с Люсей обнимаем тебя.

С наступающим Новым годом! Галина.

11 декабря 1951».

«Райка, милая, хорошая!

Отпуск пролетел так быстро, что я и опомниться не успел, как вновь очутился на железной спине своей пироги. Стою в строю, поют горны, вздымаются флаги, а рассвет еще не наступил, и наши обветренные мужественные лица сечет дождь со снегом.

Здорово я сочинил, а?

Знаю, знаю, ты скажешь: ничего особенного. Ты же великая спорщица.

А я с удовольствием вспоминаю наш поход в филармонию. Во “Временах года” нам больше всего понравилась “Баркарола”, это, кажется, “Июнь”? Мы были до того растроганы музыкой, что не смогли расстаться даже ночью. Единственная наша ночь. Потом наступил хмурый ленинградский день, ты ушла в школу, а я – на вокзал, отпуск кончился, и уехал я с растревоженной душой. Поскорее напиши мне об отношениях с Аполлинарией, возможно ли избежать обострения?

Райка, знаешь что? Давай поженимся. Я не шучу, это всерьез. Нет смысла коротать оставшуюся жизнь врозь, когда можно соединить два одиночества. Я буду заботиться о тебе – на суше и на море. Не торопись ответить “нет”, подумай хорошенько. Но и не затягивай ответ. Дима.

P. S. Это было бы так здорово – продлить Баркаролу на всю жизнь!

18 марта 1952».

«Димка, ты сошел с ума! Мы с тобой знакомы чуть ли не со дня рождения, ты мне все равно что брат. Как же можно такие привычные отношения перевести на другой уровень? Я просто не смогу воспринимать тебя как мужа. А ты меня – как жену.

Это невозможно!

Та ночь после “Времен года” больше не повторится. Пусть останется единственной. Как прекрасное воспоминание.

Не получается у нас “Баркарола на всю жизнь”.

А из школы я ухожу. Доведу до конца учебного года, и всё. Не могу больше работать с этой ужасной бабой. В одном НИИ образовался редакционно-издательский отдел (РИО), им нужно переводить немецкие тексты биологического, физиологического и т. п. содержания. Один из бывших Сашиных сотрудников рекомендовал им меня, вот, может быть, возьмут на постоянную работу. А пока, для пробы, предложили перевести небольшой текст.

Димка, дорогой мой, не сердись, что я ответила отказом на твое предложение. Ну такой у меня скверный характер. Я очень тебя люблю. Твои приезды в отпуск – всегда как праздник. Целую тебя. Рая.

31 марта 1952 г.».

«Здравствуй, Дима!

Я переправила отцу твою записку. Вчера пришло его письмо он записку получил очень рад шлет тебе привет. Пишет что в мае немного прихватило сердце это его выражение полежал в санчасти стало легче. Работает учетчиком и я не совсем поняла что-то пишет для их самодеятельности. Теперь летом у них стало тепло и надежда снова ожила это тоже его выражение.

Дима ко мне в конце июля приходил служебный человек спрашивал кем я прихожусь отцу я сказала знакома с ним как с писателем. Спросил где его жена я сказала не знаю. Спросила где сын от первого брака я ответила не знаю. Больше он ничего не сказал зыркнул глазами на икону и ушел.

Всего хорошего. Храни тебя Бог.

Лиза. 7 августа 1952 г.».

«Дима! Я не знаю, что мне делать! Какое-то сумасшествие творится! Я работала в РИО одного института, переводила с немецкого. Вдруг меня вызвали в партком и обвинили… секретарь всегда был такой вежливый, с улыбкой, он же ученый, доктор биологии, а тут… Строго спрашивает, как я посмела перевести статью немецкого физиолога, ну ты о нем не слышал, – как я посмела перевести его вредную идеалистическую статью о генетике. Я говорю, перевожу то, что мне велит руководство. А он: вы были обязаны отказаться, потому что это пропаганда буржуазной лженауки, вводящей в заблуждение. Мне бы пустить слезу, покаяться – в чем? Ну, в ошибке. Но я же не умею. Вступила в спор: я не разбираюсь в этой чертовой генетике, мое дело техническое – перевожу не по своему выбору, а то, что завотделом даст. А они, партком, напустились на меня: вы, как коммунист, не имеете права на безразличное отношение к антимарксистской вылазке. Ну короче: влепили мне строгий выговор. Я побежала жаловаться, только хуже сделала, дура. В институте шли увольнения, и вот меня, как упорствующую в недопустимом проступке, тоже уволили.

Я осталась без работы. И обстановка гнетущая. Просто не знаю, что делать. Меня же никуда не примут. Разве что уборщицей. Мне бы поплакать кому-нибудь в жилетку, но некому. И ты в отпуск не приезжаешь. Почему? Будь здоров. Рая.

19 января 1953 г.».

«Раечка! Посылаю тебе пропуск, по которому ты сможешь приехать в Лиепаю. У нас же режимный город. По этому пропуску разрешается въезд женам офицеров. Пришлось сказать, что ты моя жена. Попросили предъявить брачное свидетельство. Я сказал, что ты не совсем жена, но мы решили пожениться, как только ты приедешь. Вообще-то невестам не разрешают въезд, но мне помог один мой друг. Словом, выдали документ.

Квартиры у меня пока нет, но один наш офицер уедет в отпуск, и мы поселимся в его комнате.

Райка, не вздумай отвечать “нет”. Время очень суровое. Я не могу оставить тебя одну. Быстро собирайся и выезжай. О выезде пришли телеграмму, я тебя встречу.

До скорого свидания! Вадим. 9 февраля 1953».

Глава двадцать седьмая
Время без Сталина

Рая приехала 1 марта. Я встретил ее туманным утром. Ее лицо под меховой шапочкой показалось мне очень бледным, выражение было недоумевающее: дескать, куда меня занесло?

Я подхватил чемодан и сумку, мы пошли к ожидавшему такси. Рая говорила, что всю ночь в рижском поезде не спала: в купе неутомимо орал ребенок.

 

Приехали в военный городок. Я отворил дверь, и мы вошли в комнату Китаевых. (Герман с женой уехали в отпуск, в Москву.) Комната на первом этаже была небольшая, с одним окном и скрипучими половицами, обставленная простенькой мебелью: шкаф, кровать, стол и стулья – обычный набор, выдаваемый КЭО, то есть квартирно-эксплуатационным отделом. В углу стояла этажерка, на ней зеркало и десятка два книг, – тут были «Декамерон», Зощенко, «Последний из могикан» и другие, тоже, конечно, соответствующие профессии Китаева, нашего минера. Над этажеркой висел странный портрет товарища Сталина: вождь, с рюкзаком и ружьем за спиной, верхом на лошади, на фоне горного пейзажа. Присмотревшись, я обнаружил под портретом мелкую надпись: «Пржевальский в третьей экспедиции». Откуда-то Китаев, увлекающийся фотографией, переснял и увеличил этот снимок.

– Как они похожи, – сказала Рая, посмотрев. – Просто одно лицо. Удивительно, впрочем, другое: как женщины умеют быстро приспосабливаться к новой обстановке. Не прошло и двух часов, как Рая, распаковав чемодан, развесила и разложила свои вещи в шкафу, а из сумки извлекла кое-какую посуду и провизию, и познакомилась с соседкой по квартире Тамарой, длинноногой женой командира нашего торпедолова Мелентьева, и уже в кухне на таганкé попыхивал китаевский чайник и шипели, поджариваясь на сковороде, сырники.

Я поставил на стол бутылку армянского коньяка и торт в круглой коробке. Мы выпили. Рая вгляделась в меня своим пытливым взглядом и сказала:

– Знаешь, почему я приехала?

– Откуда мне знать?

Давно у меня не было такого легкого настроения. Хотелось шутить. Я налил еще коньяку.

– Ты написал, что не можешь оставить меня одну…

– Да, не могу.

– И приказал приехать. Вдруг я поняла: как хорошо, когда приказывают.

– Еще бы не хорошо…

– Ты можешь слушать серьезно? В Ленинграде происходит такое – будто с ума посходили. С этими арестами, с делом врачей… Я навестила тетю Соню, она приболела, что-то по женской части. Вышла от нее, остановила такси. Едем, и таксист, с виду вполне приличный, вдруг говорит: «Эх, попался бы еврей, задавил бы его на хер». Гляжу на него и спрашиваю: «Так бы прямо и задавили? За что?» – «Заговор у них, – отвечает. – Хотят погубить Россию». – «Это, – говорю, – дрянная выдумка. Никакого заговора нет». Он на меня глядит: «Вы, может, еврейка?» – «Да, – говорю. – Самая главная заговорщица». Он останавливает машину и орет: «А ну вылезай!..» И дальше матом. Ну, я тоже его послала, я умею… Вылезла, стою, слезы глотаю…

– Райка, – сказал я, – дорогая моя, забудь об этом хмырé. Ты приехала, вот самое главное.

– Приехала, потому что ты позвал… Димка, ты правда не можешь оставить меня одну?

– Истинная правда!

Мы выпили, сырники поели, они, как всегда, у Раи были замечательные. Чаю напились с тортом. Потом я уложил Раю поспать после бессонной ночи. И отправился на службу.

А вечером пришли гости, званные мной: командир лодки Мещерский, замполит Измайлов с улыбчивой женой и Геннадий Карасев. Он, Большой Карась, осторожно пожал своей ручищей Райкину руку и пробасил:

– Очень рад.

– Я тоже, – заулыбалась Рая. – Вадим сказал, что я вам обязана…

– Не столько мне, сколько грыже Бурака.

– Что-то не понимаю.

– Бурак – это фамилия деятеля, который подписывает пропуска на въезд, – объяснил я. – У него выскочила грыжа, а Геннадий ее вырезал. Ну и когда Геннадий его попросил…

– Вот теперь понятно. Большое вам спасибо, Геннадий.

Рая сидела рядом со мной, нарядная, в голубом крепдешиновом платье с модными подкладными плечами. Отдохнувшая, она не казалась такой бледной, как утром. Смеялась нашим шуткам, а уж мы, конечно, хохмили по морскому обычаю. Измайлов рассказал, как его в первый день службы послали рабочим на камбуз, и лодочный кок Гребенкин ласково на него посмотрел и сказал: «Корешок, понимаешь, доктор ругается, что макароны пыльные. Садись-ка продувай». И он уселся возле плиты и стал продувать макаронины одну за другой, пока не услышал за спиной раскат смеха. Чуть не все свободные от вахт сошлись в четвертый отсек поглядеть на глупого салажонка.

Мы с Мещерским тоже вспоминали смешные случаи из курсантской жизни. А Карасева, как всегда после выпивки, повело на стихи. Он возгласил мощным своим басом:

 
Солдаты Фландрии, давно ли вы
Коней своих забыли, оседлавши
Взамен их скамьи в кабаках? Довольно
Кинжалами раскалывать орехи
И шпорами почесывать затылки,
Дыша вином у непотребных девок.
 

– Шпорами почесывали затылки? – удивилась Рая. – Как это?

– Ну, это очень просто, – сказал я. – Закидываешь ногу за затылок и чешешь сколько хочешь.

– Если так просто, – засмеялась она, – так почеши.

– У меня нет шпор, а то бы почесал.

А Измайлов, убежденный сторонник материализма, пояснил:

– Они снимали шпоры с сапог и чесали.

– Во Фландрии, дорогой Измаильчик, – возразил Карасев, – шпоры с сапог никогда не снимали.

И он простер к Измайлову десницу и опять загудел:

 
Увы, мой друг, мы рано постарели
И счастьем не насытились вполне…
 

Он мог читать Багрицкого сколь угодно долго. Но время шло, Земля исправно совершала поворот, за окном сгущалась вечерняя мгла.

После ухода гостей я помог Рае помыть посуду.

– Я как будто на другую планету попала, – сказала она. – Хорошие у тебя друзья.

Утром я встал рано, было еще темно. Света не зажигал и двигался тихо, чтоб не разбудить Раю. Но она чуткая, проснулась, жалобно спросила:

– Уже утро?

– Да. Ты спи. А мне надо к подъему флага.

– Сейчас встану, чаем тебя напою.

– Нет. Попью чай на «Смольном». Спи.

– А когда придешь?

– Вечером. Но ты, как военно-морская жена, должна знать, что я не каждый вечер смогу приходить домой.

– Как плохо… И как хорошо…

– Что хорошо?

– Как хорошо, что у Бурака выскочила грыжа, – сказала она и блаженно потянулась.

В тот мартовский день была оттепель. С моря дул сырой ветер, и низко плыли гонимые им стада темно-серых облаков. Природа, равнодушная к людским страстям, вершила свой извечный ритм. В лужи талой воды, подернутые рябью, смотрелась подступающая весна.

В тот мартовский день с утра поплыл над гаванью протяжный до бесконечности гудок судоремонтного завода «Тосмаре» – то был набат, извещающий о большой беде. Гудели на станции паровозы.

Огромная страна замерла, оглушенная звуками траурных маршей, извергаемыми миллионами радиорепродукторов.

В то утро было назначено собрание офицеров дивизии. (Да, недавно наша бригада подводных лодок была преобразована в дивизию. Бывшие три дивизиона превратились в три бригады в ее составе. Ожидалось прибытие новых субмарин.) Мы сидели в темноватом зале клуба на береговой базе в ожидании начальства. Новый начальник политуправления флота должен был, как объявлено, сделать доклад.

Но начальство опаздывало. Вернее, задерживалось (начальство не опаздывает). Мы сидели, ждали. Не слышно было обычного гула голосов – ни шуток, ни смеха. Почти осязаемо сгущалась в зале атмосфера какой-то жути.

Наконец на маленькой клубной сцене появились старшие офицеры дивизии и новый начальник Пубалта – контр-адмирал невысокого роста с пухлым розовым лицом.

– Товарищи офицеры, – обратился он к залу, – нас постигло большое несчастье. Умер наш любимый, наш великий… – Тут контр-адмирала сотрясло рыдание, он расплакался.

Начальник политотдела дивизии живо налил воды из графина и поднес ему стакан.

Странный был день. После доклада о повышении бдительности занялись обычными делами, но настроение было неслужебное. Будто захлестнуло гигантской штормовой волной и понесло неведомо куда…

В девятом часу вечера я пришел домой.

– Ох! – Райка кинулась мне в объятия. – Наконец-то… А я жду, жду…

– Что с тобой?

– Не знаю. Почему-то страшно… Тебя весь день нет, и эти гудки, траурная музыка весь день… Почему-то хотелось спрятаться… хоть в шкаф залезть…

– Ты ела что-нибудь? Ты же хотела съездить в город, на рынок.

– Что-то ела. Нет, на рынок не ездила… Димка, тебе не страшно, что он вдруг умер?

– Не страшно, а странно… Непонятно, как теперь пойдет жизнь… Мелентьевы, соседи, позвали нас «выпить за упокой», как сказала Тамара. Она, сухопарая и длинноногая, с копной красновато-соломенных волос, в войну служила телефонисткой в СНиСе – службе связи на ораниенбаумском пятачке, командовала отделением девок-краснофлотцев и командирские замашки сохранила и в мирное время. Она и на мужа, капитан-лейтенанта Мелентьева, покрикивала, а тот, сам крикун изрядный, терпел и только носом шмыгал на ее крики.

Иван Мелентьев вообще-то был не подводник, а катерник, училище не кончал – выслужился из мичманов. «Я дымом пропахший, – говорил он о своей службе на катерах-дымзавесчиках. – Нанюхался химии на всю жизнь».

Служба была у него не гладкая. Отличился Иван со своим отрядом катеров, прикрывая дымзавесами высадки десантов в Выборгском заливе, потом в Моонзунде. Но в конце войны возникли неприятности из-за обильного употребления спирта внутрь организма, и верно, сильно задымленного. Падения по службе чередовались со взлетами, пока Мелентьев в послевоенные годы не получил назначения на бригаду подплава – командиром катера-торпедолова. Вот это было как раз по нему. Маленький остроносый кораблик сопровождал лодки, выходившие на учения. Лодки стреляли по условным целям, учебные торпеды в конце дистанции всплывали красными носами кверху (сжатый воздух выбрасывал воду из БЗО – боевых зарядовых отделений). И тут начинал работать Иван Мелентьев: торпедолов подходил к всплывшей торпеде, гаком (то есть крюком) крана зацеплял рым (скобу) на носу стальной сигары и, вытащив ее из воды, укладывал на палубу. Затем торпедолов устремлялся к другой торпеде, и так шло, пока все не будут выловлены, доставлены на «Смольный» и уложены на стеллажи в трюме – так сказать, на отдых до следующих стрельб. Торпеда, вы же понимаете, вещь очень дорогая.

У Мелентьевых были две комнаты – большая и смежная маленькая. В большой, где висели на окнах занавески с золотыми на вид петушками, мы уселись за стол. А на столе в большой вазе томилась, исходила жаром, вареная картошка, посыпанная зеленым луком, и возлежали на доске крупно нарезанные селедки, и, конечно, высились среди этого великолепия бутылки.

Иван Мелентьев, краснолицый, с оттопыренной нижней губой, сказал, подняв стакан:

– Вот, значит, усоп наш вождь. Всю жизнь был с нами, вел народ к коммунизму. Я бы кто был, если б не он? Беспризорный пацан, вот кто. Жить бы еще, да в животе тощó. А он меня вытащил из замерзелой жизни. И повел народ к победам. Вот, значит, выпьем за усопшего вождя.

Мы выпили.

Рая спросила Тамару, откуда такая крупная замечательная картошка.

– Да с базара, – ответила та. – Продукты тут хорошие. И еще лучше были, а стало их меньше, когда богатых крестьян угнали.

– Куда угнали?

– Ну, не знаю. В Сибирь, говорят.

– Мало ли что говорят, – сказал Мелентьев, наливая в стаканы водку. – Латвия что, не наша? Наша. Значит, как у всех коллективизация. Ну, давайте, чтоб, значит, не хуже было, чем при вожде.

Выпили мы. Из смежной комнаты донеслись вопли, оттуда выскочил мальчик лет семи, растрепанный, в белых трусах и желтой майке.

– Ма-а! – крикнул он. – Бойка деётся!

Тамара быстро прошла туда и, судя по раздавшемуся плачу, отшлепала кого-то.

Мелентьев, простуженно потянув носом, сказал:

– Борька на год младше Витьки, а драчливей. В меня пошел, вспыльчивый. А вы, значит, с Германом на одной «немке» служите? Ну, значит, будем знакомы. Давай!

Мы пили водку, и закуска была хороша. А чувство странности происходящих событий не исчезало. Что же теперь будет? Мелентьева, как видно, тоже занимал этот вопрос. Он развернул целое рассуждение: кто может заменить Сталина? Само собой, заменить такого великого вождя невозможно, но кто-то ведь должен возглавить государство. По радиовыступлениям выходило, что кандидатов трое. Но один – Берия – грузин, очень, конечно, важный, но все ж таки надо бы русского, верно? Молотов тоже важный, но старый. И выходит, что самым главным будет у нас Маленков.

– А может, Ворошилов? – взглянул на меня Мелентьев.

– Навряд ли, – мотнул я головой.

– Кто будет, тот и будет, – рассудительно сказала Тамара. – Я вот что хотела вам сказать, Вадим Львович. Китаев скоро уедет, так вы хлопочите, чтоб его комнату получить.

– Уедет на курсы и вернется, а комната останется за ним.

– Да нет, он совсем уедет.

– Куда?

– В Москву. Они ж москвичи. У Ксении папа по иностранным служит делам. Дипломат. Мне Ксения сказала, что Герман пойдет учиться тоже на дипломата. Папа, говорит, вытащит нас из этой дыры.

 

– Дыра знаешь где? – грозно повысил голос Мелентьев. – У Ксеньи в голове, вот где!

По-прежнему шла в Либаве тихая жизнь. От вокзала до рынка ходил, позванивал трамвай – маленькие, словно игрушечные, вагоны. На мощенных булыжником улицах липы весной исправно выбрасывали прутики новых веток из старых, подпиленных осенью. В гавани военного городка по-прежнему в семь утра пели корабельные горны, призывая к государевой службе.

Но государственная жизнь не отличалась тишиной.

Наступившее в марте того года Время Без Сталина несло удивительные перемены. Из тюрьмы выпустили врачей, – они оказались никакими не «отравителями», а жертвами клеветы и «недозволенных методов следствия», то есть пыток, избиений, и был назван виновник этого «дела» – некто Рюмин из министерства госбезопасности.

Затем было объявлено коллективное руководство. Не личность, не герой, а массы, народ – вот кто творец истории. Может, так оно и есть, в конечном-то счете. Но ведь массы всегда шли за кем-то – за князем, вождем, полководцем… «Народ безмолвствует»… Не пустые это слова, Пушкин не из головы их взял, а из истории.

А история, при коллективном руководстве, развертывалась прямо на глазах у народа-творца. Был арестован Берия, он оказался агентом западных разведок. Поверить в это поразительное обвинение было трудно. Ну не мог Сталин, с его умением глубоко видеть и даже предвидеть, долгие годы держать рядом с собой шпиона. Там, наверху, наверное, идет борьба за власть. Я поделился этой догадкой с моей женой (мы зарегистрировали в то лето наш брак).

– Ну не знаю. – Рая пожала плечами.

– Если тебе не нравится «борьба», тогда – «драка».

– Ой, Димка, не мешай мне.

Она склонила кудрявую голову над своими конспектами. Ладно, я не стал мешать. Скоро начнется новый учебный год, Рая пойдет преподавать русский язык и литературу. Ей помогла устроиться на работу завуч школы – жена нашего замполита Измайлова. Вот она и сидит, готовится к урокам.

Вообще, как-то наладилась у нас жизнь в Либаве. Тамара оказалась права: Герман Китаев уехал насовсем, его отозвали в Москву на курсы, готовящие военно-дипломатических работников, – это, конечно, устроил тесть-дипломат. Ну что ж, Герман неплохо владел английским, обладал приятной наружностью, знал, в какой руке держать вилку и в какой – нож. Из него получится хороший атташе.

А его комнату, хоть и не сразу (и не без затраты нервной энергии), я получил. Мы купили красивый рижский радиоприемник и широкую тахту (вместо казенной кровати). Из Питера Райка привезла занавески и большое, во всю стену, яркое «сюзанé», – и наше жилище преобразилось, стало, не побоюсь этого слова, уютным. По вечерам, если служба не удерживала, я, как приличный женатый человек, шел домой.

Но самым поразительным событием Времени Без Сталина был пересмотр «ленинградского дела». Так же коротко и сухо, как в январе 53-го объявили о заговоре «врачей-убийц», теперь, в мае 54-го, сообщили о постановлении президиума ЦК «О деле Кузнецова, Попкова, Вознесенского и других». Я просто ушам своим не верил! Дело было «сфабриковано во вражеских, контрреволюционных целях бывшим министром госбезопасности, ныне арестованным Абакумовым и его сообщниками». И далее: «Избиениями и угрозами добились вымышленных показаний арестованных о создании якобы ими заговора…»

«Дело» сфабриковано! Не было никакого заговора!

Ну так выпустите моего отца!!

Новое слово вошло в нашу жизнь – реабилитация. Оно главенствовало в текстах писем и телеграмм, летавших в то лето между Ленинградом, Аткарском, Либавой – и Крестовкой, населенным пунктом на севере республики Коми.

Я давно заметил: с ускорением шли плохие, неприятные процессы, хорошие тянулись медленно. Но все же шли и они. Так или иначе, в июле мой отец Лев Васильевич Плещеев, освобожденный из лагеря, приехал в Ленинград. Его встретили Галина с Люсей и Лиза. Я сумел только в середине августа вырваться в отпуск. Скорый поезд помчал меня и Раю в Питер. Жара в вагоне была зверская. Есть не хотелось, обязательная дорожная курица лежала в сумке нетронутая, питались мы бутербродами и пили много чаю.

Жарко было и в Ленинграде, хотя и не так удушающе, как в поезде. Мы приехали в такси на Васильевский остров, на Четвертую линию, и, не заходя в Райкину квартиру, поднялись в мою, на третий этаж.

В большой комнате нас встретила Галина.

– А, приехали, – сказала вполголоса. – С приездом. – Мы поцеловались. – Поздравляю.

Не то с женитьбой нас поздравила, не то с возвращением отца.

– И мы вас поздравляем, – сказал я. – Где он?

– В кабинете. После завтрака прилег отдохнуть и уснул. Садитесь. Напою вас чаем.

– Не надо, Галя. Мы чаем наполнены по уши. Как идет реабилитация? Что с возвращением квартиры?

Я не рассказал вам, а ведь это произошло: два года назад, в августе пятьдесят второго, у отца отобрали квартиру на улице Союза Связи. Ну да, он осужден на десять лет, его жена неизвестно где, кто-то вносит квартплату, но дело-то ясное, квартира не может быть бесхозной. Из писем Лизы Галина и я знали, что в квартире новый хозяин.

– Хлопочем, – сказала Галина. – Заявление отца, со справкой о реабилитации, будет рассмотрено в Ленсовете. Но ту квартиру Льву вряд ли вернут, в ней поселился полковник из органов. Какое-то время, Вадим, нам придется пожить в твоей квартире, если не возражаешь.

– Конечно, нет. Живите сколько хотите.

– Спасибо. Все же хочу вас угостить. Рая, как вы относитесь к компоту из вишен?

– Хорошо отношусь. Но давайте подождем, пока Лев Васильич проснется.

– Минутку! – Галина приложила палец к губам.

Подошла к двери в кабинет, прислушалась. Похудевшая и поседевшая, в желтом платье-халате, она очень изменилась за минувшие четыре без малого года. Что-то в ней, подумалось мне, появилось от постоянно настороженного зверька. Да уж, не было больше королевы Марго…

Из кабинета послышался кашель, надтреснутый голос позвал:

– Галя!

Галина вошла в кабинет. Минут через десять она, улыбаясь, вывела под руку отца.

У меня перехватило дыхание. Отец был неузнаваемо худ. Бело-голубая пижама висела на нем, как на вешалке. Он сутулился, стал меньше ростом, его карие глаза за круглыми очками утратили прежнюю пылкость, былой победоносный блеск.

Мы обнялись, мои ладони ощутили костлявые плечи отца.

– Здравствуй, – кивал он лысой головой. – Здравствуй, дорогой мой… А это Рая? Тебя не узнать… такая сип… симпатичная… Поздравляю, что поженились…

Обмениваясь поздравлениями и улыбками, мы уселись за стол. Галина быстро его накрыла, среди чашек, рюмок и тарелок расположила эклеры в вазе и другую снедь. Я вынул из сумки бутылку армянского коньяка. И возгласил:

– За твое возвращение, отец. Мы верили, знали, что ты вернешься. Что страшная ошибка будет исправлена.

– Да-а, ошибка. – Отец чокнулся своей рюмкой со всеми. – Спасибо.

Он медленно, смакуя, осушил бокал. Покачал головой, вытер губы, сказал:

– Давно не пил… коньяк такой… Ошибка, говоришь? – прищурился на меня. – Преступление! Группа негодяев предпри… попá… попытку термидора! Втерлись в дверие, матер Матýта!

– Кого ты имеешь в виду? – спросил я.

– Берию, Абакумова… Рюмина… Свили гнездо – где? В Чекá! В гла…

– Лева, успокойся. – Галина подалась к нему, вытянув шею.

– В главной защите государства! – Отец кулаком ударил по столу. – Втерлись в доверие к Сталину! Лучших оклеветали работников партии! Расстреляли Кузнецова – такого за… замечательного… матер Матута…

– Прошу тебя, успокойся! – Галина носовым платком вытерла отцу лоб, положила ему на блюдце эклер. – Ешь пирожное.

– А что такое матер мапута? – спросил я.

– Матута, – поправил отец и откусил от эклера. – У нас в лагпункте был такой зэк Николахин, москвич. Ученый по античной истории. Мы с ним… Ну, в лагере кругом мат, все разговоры только с матом. А Николахин вместо мата говорил: «Матер Матута!» Это в древнеримской мифологии богиня женщин… Вот, значит, давайте. – Отец поднял бокал, снова наполненный. – За моих женщин. За тебя, Галя, за Люсю.

– За Лизу, – добавила Галина. – Она очень помогла нам.

– Да, и за Лизу, конечно. – Отец медленно выпил. – Ух, коньячок… Ну вот, мы с Николахиным много говорили… спорили… У него такой взгляд – как будто идеологические запреты тормозят развитие. Надо, значит, их отменить. А разве можно? Вседозволенность получится… хаос… Есть вещи, которые не подлежат пересмотру… Без опоры на них нельзя жить…

– Это верно, – сказал я. – Но рядом с ними – вещи, которые невозможно понять.

– Ты о чем? – щурил отец глаза.

– О негодяях, о которых ты говорил. Они же у власти. В руководстве страной. Как раз и опираются на нашу идеологию, – а действуют как враги. Бросают в тюрьмы таких людей, как ты…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52 
Рейтинг@Mail.ru