– Кто не моргнул?
– Командир Либавской базы! Его вызвали на очную ставку, и он, даже на меня не взглянув, говорит следователю: «Такого приказа я не отдавал. Уничтожение кораблей и складов – это самовольство Афанасьева. Паникерство и трусость»… Нет, ты можешь понять такое, Мишка? Я – паникер!..
Соскочил с подоконника, сунулся в угол коридора, вернулся, с силой выговорил Сергееву в лицо:
– За что?! За что он хочет меня расстрелять?!
– Кто? – прохрипел Сергеев.
– Товарищ Сталин! Я за него жизнь готов отдать, а он третьего июля чтó сказал? Трусов и паникеров – немедленно под трибунал! Вот комфлот – во исполнение приказа решил меня обвинить…
– Юра, – сказал Сергеев, глаз не сводя с красного, кричащего об ужасе лица Афанасьева. – Юра, трибунал не может ведь так… без доказательств… разберутся же…
– Нет! На лице следователя все написано… Пропал я, Миша… – Теперь слезы текли и текли по щекам Афанасьева. – Ты за меня повоюй…
– Юрка! – Сергеев рванулся к нему, обнял.
Они постояли несколько мгновений, обнявшись. Вдруг Афанасьев отвел руки друга, посмотрел на часы.
– Через сорок минут – опять на допрос. Миша, всем ребятам скажи: не виновен Афанасьев. Ни в чем! Прощай, Миша!
Резко повернулся, пошел к лестнице в конце длинного, полутемного, равнодушного к судьбам человеческим коридора.
Сергеев не стал дожидаться Гаранина, вышел из штаба флота, повернул влево, увидел свою короткую – по полуденному времени – тень, остановился.
Кинуться обратно в штаб, найти там этих, прокуроров-трибунальщиков, прокричать им, что нельзя так… нельзя Юру Афанасьева к расстрелу! Никакой он не трус, отстаньте от него, мать вашу…
Бессмысленно. И разговаривать не станут. «Не лезьте, – скажут, – не в свое дело, капитан-лейтенант».
И пошел капитан-лейтенант Сергеев в Минную гавань, гоня тень перед собой. Вдруг увидел кафе, «kohvik» по-эстонски, толкнул стеклянную дверь, вошел в темноватую прохладу.
Свободных столиков много. Сергеев сел, постучал пальцами по чистой полированной столешнице. Подошел пожилой официант с желтой лысиной, вопрошающе посмотрел на Сергеева.
– Стакан коньяка, – сказал Сергеев.
Официант молчал.
– Вы не понимаете по-русски?
Официант молча повернулся, ушел в глубину зала. Минуты две спустя он вернулся, приведя с собой хорошо одетого человека с черной бабочкой, с вьющейся рыжеватой прической.
– Что вы хотите? – с легким акцентом спросил рыжеватый.
– Стакан коньяка.
– У нас сегодня закрыто.
– У вас открыто. Вот же сидят люди за столиками.
– Уже закрыто, – повторил рыжеватый. – Все закрыто, господин офицер.
Тут его окликнул сидевший за соседним столиком человек, чье лицо, как бы вытянутое за нос вперед, было обрамлено седой шевелюрой и седой бородкой. Они заговорили по-эстонски. Рыжеватый резко возражал седому, потом вдруг махнул рукой и быстро удалился.
– Вам принесут, – сказал Сергееву седой. – Если разрешите… – Он с чашечкой кофе поднялся.
– Да, пожалуйста, – сказал Сергеев.
Седой человек пересел к нему за столик.
– Плохая обстановка в городе. – Эстонец по-русски говорил чисто. – Многие люди в Таллине ждут прихода германских войск.
– Ждут, но не дождутся, – сказал Сергеев, набивая табаком трубку.
– Может быть, и так, – согласился седой. – Вы, конечно, знаете лучше, какие у вас… э-э… оборонительные силы.
Тут пожилой официант принес бокал с коньяком, молча поставил перед Сергеевым.
Сергеев отпил сразу полбокала. Хмуро взглянул на седого эстонца, закурил трубку.
– Но есть люди, которые вам чувствуют, – сказал тот, отпивая кофе.
– Сочувствуют, – поправил Сергеев.
– Да. Например, я. Знаете, почему, господин офицер? Я служил на русском флоте.
– На каком корабле?
– Был линейный корабль «Петропавловск», я служил там машинистом.
– Линкор «Петропавловск», – сказал Сергеев, – после кронштадтского мятежа переименован в «Марат».
– Да-да, я знаю. «Марат». У вас его любят, а во Франции…
– Вы участвовали в мятеже? – Сергеев еще отхлебнул из бокала.
– Ах, господин офицер! – Эстонец улыбнулся, от чего глубже обозначились морщины на щеках. – Нас обманули с оптацией…
– Что это такое?
– На кораблях служили и люди из западных губерний. Из Эстонии, вот как я, из Латвии. Мы были, как сказать, ну – знали свое дело…
– Специалисты.
– О! Верно. В двадцатом году нам обещали оптацию. Значит, выбор гражданства и отправку на свою родину. Эстония ведь объявила независимость. Но нас не отпустили. Да, специалисты! Флот уже не воевал, но – не отпустили. Мы были недовольны…
– Так это вы, эстонцы-латыши, подняли мятеж?
– Нет, господин офицер! У русских матросов было очень большое недовольство. Мы не вмешивались.
– Матросы пошли за белогвардейским генералом.
– Нет! Все было совсем не так, господин офицер…
Но у Сергеева иссякло терпение. Какого черта? Своих забот хватает. Он залпом допил коньяк, подозвал лысого официанта и расплатился. Кивком простился с седым эстонцем и вышел из кафе.
На мостике лодки его поджидал Гаранин с широкой комсомольской улыбкой: только что со «Смольного» сообщили, что послезавтра – постановка в док.
– Прекрасно, – буркнул Сергеев, спустился, прошел в свою каюту и бросился ничком на койку.
Опять не поднять головы. Проклятые минометы. Немцы бьют по берегу Пириты, речку заволокло черным дымом, в траншеях морской пехоты удушающая вонь сгоревшего тола. Есть раненые. Что же вы, зенитчики, мысленно взывает мичман Травников, прижавшись к песчаной, осыпающейся стенке траншеи, что же ты молчишь, лейтенант Барыбин?
Батарея зенитно-артиллерийского дивизиона, которой командовал Барыбин, прикрывала мост через Пириту, когда немцы прорвали оборону и вдоль Нарвского шоссе устремились к восточным предместьям Таллина. Тут они наткнулись на бригаду морской пехоты полковника Парафило, а храбрый лейтенант Барыбин, оказавшийся в боевых порядках бригады, все свои четыре зенитных пушки опустил на сухопутные цели.
Ага, сквозь пронзительный вой мин – звонкие удары барыбинских пушек. Давай, давай, лейтенант! Говорят, ты ранен, но держишься как надо. Давай, родной, не жалей снарядов!
Заткнул Барыбин пасть немецким минометам. Тишина. Только справа – очереди пулеметов, хлопки винтовок. Там, в парке Кадриорг, тоже с утра разгорелся бой.
Травников отряхнулся от песка и сунулся к ручному пулемету Дегтярева. «Дегтярь» был на месте, стоял, раскорячившись лапами, на бруствере. Алеша Богатко, второй номер у Травникова, уже возился там, очищал пулемет тряпкой.
– Порядок, Валя, – сказал он и, сняв бескозырку, помахал ею перед веснушчатым носом. – Фу, набздели, дышать нечем.
Богатко в душе был артист. Его хорошо знали в училище: на концертах самодеятельности Богатко выступал с художественным свистом. Мог просвистеть все, что пожелаете, хоть арию Ленского, хоть «С одесского кичмана бежали два уркана». Он и был родом из Одессы. Вчера под вечер, когда отбили очередную немецкую атаку, когда поужинали сухим пайком – сухарями и консервами, – кто-то из ребят крикнул: «Алеша, свистани что-нибудь для души!» Богатко подумал пару секунд, облизал губы, задрал голову к небу, в котором медленно таяли дымы войны, и повел прекрасным чистым звуком арию Герцога из «Риголетто». Ах, как он свистел!
Когда отзвучал долгий заключительный звук, с той стороны Пириты, с немецких позиций вдруг донесся выкрик:
– Карашо, Ванья! Pfiff noch einmal![3]
А встретились Травников и Алеша Богатко три дня назад в Минной гавани. Приказом комфлота все практиканты-фрунзенцы, еще остававшиеся на кораблях, сошли на берег, построились на стенке близ небольшого судна «Пиккер», на котором держал свой флаг командующий флотом. Гремело и грохотало вокруг. Противник обстреливал гавань. Корабли на рейде вели непрерывный огонь по заявкам частей, обороняющих Таллин, – крейсер «Киров», лидеры «Ленинград» и «Минск», эсминцы, укрываясь дымзавесами от немецких корректировщиков. В черно-фиолетовом дыму, накрывшем гавань, просверкивали огненные вспышки корабельных орудий.
С борта «Пиккера» сошел вице-адмирал Трибуц. Шеренги фрунзенцев замерли в стойке «смирно». Война войной, а строевая дисциплина – сама собой. Равнение – как по линейке. Поднятые подбородки. Правая рука на ремне винтовки.
Комфлот прокричал сквозь орудийный гром:
– Узнаю вас по выправке, товарищи курсанты! Не скрою – на горячее дело идете. Бейте врагов, как били их ваши отцы и деды. За землю советскую, за родное Балтийское море – ура!
Протяжно прокатывается по шеренгам «ура».
– Нале-е-во! – выкрикивает командир роты. – Ша-агом марш!
А командир роты – курносый выпускник училища, новоиспеченный лейтенант Кругликов. Недавно на первомайском празднике в училище он танцевал с молодой женой, – она, хорошенькая брюнетка в цветастом платье, поглядывала на него со счастливой улыбкой, – такая заметная пара молодоженов среди голубых воротников. Теперь лейтенант Кругликов, строго сдвинув брови, повел роту фрунзенцев «на горячее дело» – в бой у восточных окраин города, где истекала кровью Первая бригада морской пехоты.
Били строевой шаг под одобрительным взглядом комфлота. А выйдя из ворот гавани, пошли вразнобой. Слева горел-догорал заводской корпус. Скрипело под ботинками выбитое стекло.
Травников в строю оказался рядом с Алешей Богатко, спросил, где тот проходил практику – не на эсминцах ли? Нет, Алеша был на морских охотниках.
– На катерах служба – лучше не бывает, – сказал он убежденно. – А где практиковался ты, Валентин?
Травников изложил коротко: был на «эске», подводной лодке, потопили немецкий минзаг, а после выхода из дока в июльском походе – еще и танкер потопили торпедами и корабль охранения артогнем.
Рота фрунзенцев, пополнив выбитый состав Первой бригады, заняла позиции на развилке дорог, у речки Пириты, близ побережья Финского залива. У них за спиной бронзовый ангел поднял к облакам большой крест – то был памятник броненосной лодке «Русалка», погибшей в шторм в 1893 году, памятник, воздвигнутый на добровольные взносы моряков и их семей. В постаменте была плита с фамилиями всех членов экипажа «Русалки», и шла крупная надпись: «Россiянѣ нѣ забываютъ своихъ героевъ-мучениковъ».
Воевать на суше курсантов-фрунзенцев никто не учил. Военная необходимость обучала. Первое дело, конечно, – рой окопы полного профиля, иначе и получаса не проживешь. Ну а потом – если уцелел при артобстреле, предшествующем очередной немецкой атаке, то стряхни с себя песок и удушье, подними голову над бруствером – и твои руки сами прижмут к плечу винтовку или ручной пулемет, и палец ляжет на спусковой крючок. Вот и вся недолгá.
Опять ударили их минометы. Сквозь заложенные уши услышал Травников чей-то крик: «Ротного поранило!» Ох и огонь! Вжавшись в песчаную стенку траншеи, Травников уже и не знает, на каком он свете…
Конец обстрела. Сменить позицию! Он тащит «дегтярь» в соседнюю стрелковую ячейку. Там лежит, раскрыв рот в последнем глотке воздуха, убитый курсант. Алеша Богатко, притащивший коробку с дисками, закрывает убитому рот.
Час, а может два, отбивается рота фрунзенцев от настойчивых немецких атак. «Дегтярь» раскалился, это опасно, надо бы обвернуть ствол мокрыми полотенцами, да где их взять…
Неожиданно пала темнота. Вот же, целый день сумели прожить – и отбились, отбились!
Но потери велики. В грузовичок, подъехавший со стороны «Русалки», грузят раненых – их повезут в школу на Нарва-манте, где развернут полевой госпиталь. Вот Кругликова, комроты, поднимают в кузов. Где твой новенький китель, Кругликов? Нет кителя, широкая повязка с большим пятном крови на груди. Бледное лицо, частое трудное дыхание… Ох, не жилец ты, лейтенант Кругликов…
Под моросящим дождем курсанты, уцелевшие от огня, выкапывают братскую могилу для курсантов, убитых в этот проклятый день августа.
И по приказу комбрига передвигаются вправо, уходят разбитой дорогой в парк Кадриорг, на новые позиции.
– Подъем! Вы что, дрыхнуть сюда пришли? Па-адъем!
Фрунзенцы, лишь часа полтора назад расположившиеся в пустой землянке, недовольно ворчат, щурясь на фигуру, заслонившую у двери землянки слабый свет раннего утра:
– Отдохнуть не даете… Чего раскричался?.. Всю ночь не спамши…
– Па-адъем! – не унимается крикун.
Кто это? Старшекурсники уже узнали его по высокому голосу, по манере растягивать гласные. А Травников, как услышал этот голос, так и встрепенулся, стряхивая сон. Шагнул к крикуну:
– Жорка… Ты живой… Япона мама…
– Валя! – Георгий Горгадзе, радостно хохотнув, обнимает друга, прижимается к его рту жесткими усами, пахнущими табаком и порохом. – А говорили, ты на подлодке погиб под глубинными бомбами.
– А ты – на «Гневном», на минном поле.
– Да, был я на «Гневном». Ну, это отдельная тема. Расскажу, если… Ребята! Земляки-фрунзенцы! Через час немцы в атаку пойдут, у них это по часам, ясно? А сейчас – быстро к восточному углу дворца, там полевая кухня, чаю попьете. Ну, быстро!
И повел их Горгадзе к розовому с белым, но закопченному военными действиями дворцу, некогда поставленному здесь царем Петром для Катеньки своей, Екатерины Первой. (Да и весь парк вокруг дворца носил ее имя на эстонский лад: Кадриорг.) Он, Горгадзе, был старшиной роты, в которую влилось нынешнее ночное пополнение. А у старшины роты, ясное дело, обязанностей – сверх головы.
Дождь, моросивший всю ночь, вдруг припустил, словно вознамерившись потушить пожары, полыхающие в Таллине. Какое там… никакому дождю не загасить море огня…
Курсанты, напившись чаю с сахаром, заняли позиции в парке, под старыми дубами, под липами, чьи еще не облетевшие листья трепетали от ужаса войны. Травников был наслышан о белках, обитавших в Кадриорге, принимавших корм из ладоней людей, – куда же вы, белочки, подевались?
– Валька, – сказал Горгадзе, – ты с «дегтярем» вон в той боковой траншее устройся. Немцы пойдут – ты им в левый фланг ударишь.
– У меня всего два диска осталось.
– Мои помощники сейчас начнут боезапас разносить по траншеям. Принесут тебе диски, я им скажу.
А вскоре началось. С разнузданным воем понеслись по парку мины, рявкнули пушки, вывороченная земля обрушилась на головы, кто-то заорал от боли, горячие осколки находили кого-то…
Отбились и в этот день августа. Помогли морпехоте устоять пушки канонерских лодок «Москва» и «Амгунь». Корректировщики, лейтенант и его радист, устроились на втором этаже дворца и приспособились направлять огонь канлодок на атакующие цепи противника.
И, не умолкая, работала тяжелая артиллерия – крейсер «Киров» и береговые батареи на островах Аэгна и Найссар. Им, так же, как и лидерам и эсминцам, были «нарезаны» секторы огня по всему периметру обороны. Артогонь – без него не сдержать бы немецкие дивизии.
Но было ясно всем – от комфлота до последнего матроса и солдата: Таллин не удержать. Ну еще несколько дней – а потом?
Вечером, в начале короткой ночной передышки, в траншею Травникова спрыгнул Горгадзе.
– Валентин, ты живой? И ты, Богатко? Ну как же, помню тебя, ты же свистун знаменитый. Вот, ребята, последнюю коробку берег, – давайте, курите.
Он раскрыл коробку эстонских папирос «Викинг».
– Слабенькие, – сказал Травников, закурив. – Но приятные.
– Ва-алька! – Жора Горгадзе, обросший, темнолицый от загара и пороховой гари, раскрыл в улыбке белозубый рот. – Вот же повезло, свиделись мы. А как твоя Маша?
– Не знаю, где она. Писала, что студентов направляют на оборонительные работы. А может, домой уехала, в Кронштадт.
– А-а, Кронштадт! Сейчас открою вам, но это пока тайна, ясно? Комбат сказал, что есть приказ оставить Таллин и уходить на кораблях. В Кронштадт.
– Ну правильно, – сказал Травников.
– А как уходить? – продолжал Горгадзе. – Чтоб на плечах уходящих войск немец не ворвался в город и не расколошматил флот в гаванях, отрыв будет не простой. Вот какой будет отрыв. Контратаки! Понятно? Контратаки по всей линии обороны. А как стемнеет, начнется отход, посадка на корабли. Под прикрытием артиллерии. Всю ночь будут держать немца под огнем. Пока не отойдут части прикрытия.
– Мы тоже часть прикрытия? – спросил Травников.
– Ну да. Мы уйдем последними. Сядем на кораблики – и гуд бай, Таллин! Гуд бай, май дарлинг Элла!
– Это еще кто?
– Блондиночка тут одна. Еще до войны было, зашел я в парикмахерскую, а там золотое сияние! Чес-слово, сияние шло от ее головы. Я, конечно, заволновался. Дождался, когда ее кресло освободится, сел и говорю: «Красавица, сделайте и меня красивым вокруг ушей». Она немного по-русски понимала. Засмеялась и говорит: «Вы не есть красивый». Ну, трали-вали. Спросил, как ее зовут, и предлагаю: «Элла, а можно пригласить вас в кафе?» По-ихнему кохвик. «Нет», – говорит она и стрекочет ножницами над моими ушами. «Сегодня нет, – говорю, – а завтра?» – «И завтра нет». – «Элла, я заберусь на Длинного Германа и брошусь в море». Она смеется и говорит: «Можно только… не знаю по-русски… дэй афтер ту морроу…» – «А-а послезавтра!» – «Да. У меня рест-дэй». Ну, чудненько, договорились встретиться, у меня душа поет, как Пантофель-Нечецкая. И тут все – по закону подлости. Послезавтра с самого с ранья уходим в море, а еще послезавтра – война.
– Так и не увиделись?
– Где ж тут увидеться? – Пригорюнился Жора Горгадзе, от недокуренного «викинга» прикурил новую папиросу.
– Жорка, если не хочешь, не отвечай, но… что у вас случилось на «Гневном»?
– А то и случилось, – не сразу ответил Горгадзе, мрачнея взглядом. – Шли на морской бой, а нарвались на минное поле.
И он рассказал, как вечером 22 июня вышел в море отряд кораблей – крейсер «Максим Горький» и три эсминца – «Гордый», «Гневный» и «Стерегущий». Ему, мичману Горгадзе, мерещилось, что предстоит бой с немецкой эскадрой – долгий артиллерийский бой, подобно когдатошнему Ютландскому. Никто не знал, вошла ли уже эскадра противника в наши воды, но считалось это вполне возможным.
Шел отряд белой ночью по тихой воде, приближаясь к устью Финского залива. «Гневный» шел головным, он и наткнулся на первую мину. Взрыв страшной силы подбросил эсминец, обрушил на него столб воды и обломков, обжег клубами пара. С разрушенным носом, перебитыми магистралями, оборванной бортовой обшивкой закачался «Гневный» на взбаламученной воде.
– Меня застигло у кормовой стотридцатки, – говорил Горгадзе. – Башку разбило при падении, но глаза-то видят… Много раненых, кричат от боли… В воде полно голов – кого взрывом сбросило… Старпом орет в мегафон про борьбу за живучесть… Командир ранен, механик убит… Пытались пластырь завести, не вышло, вода затопляла корабль…
И тогда шедший на крейсере командир отряда кавторанг Святов приказал снять с «Гневного» экипаж, а корабль затопить. Малым ходом эсминец «Гордый» подошел к «Гневному», и началась долгая переноска убитых и раненых, переход уцелевших. Все это происходило обманчиво прекрасной белой ночью – второй ночью начавшейся войны – на минном поле. Оно, минное поле, еще до начала войны незаметно выставленное противником, будто не хотело ограничиться одной жертвой. Только «Гордый» закончил работу спасения и отошел от обезлюдевшего «Гневного», как ночь содрогнулась от нового мощного взрыва. Мина взорвалась под корпусом «Максима Горького». Когда опал гигантский столб огня и воды, все увидели, что у крейсера оторван нос по первую башню. Крик ужаса, исторгнутый у очевидцев, взлетел к задымленным небесам. Задним ходом «Максим Горький», вот же удача, сохранивший плавучесть, выбирался с минного поля. Выбирался и эсминец «Гордый», и тут…
– Опять взрыв, – говорил Горгадзе. – Мы, снятые с «Гневного», сидим в кубрике… Эсминец здорово тряхнуло, свет погас… В полной темноте рванулись к трапу. Давка, ор, мат… Сверху кто-то орет, чтоб не лезли наверх… Ну, тут свет дали… прокричали, что мина не корабль порвала, а только параван… Успокоились мы…
Однако в шесть утра опять рвануло – у левого борта. Досталось «Гордому». В пробоину хлынула вода. Но храбр был командир корабля Ефет, и под стать ему – команда. Быстро завели пластырь, взвыли водооткачивающие насосы. Корабль потерял ход, но остался на плаву. Ефет получил от Святова приказ добить «Гневный», все еще качавшийся на минном поле. И стотридцатки «Гордого» открыли огонь – то были первые залпы войны, но не по противнику, а по своему – по невезучему собрату. «Гневный», объятый пожаром, затонул. Канонерская лодка «Москва», вышедшая навстречу отряду, привела «Гордый» на буксире в Таллин. «Максим Горький» дошел своим ходом. Им, крейсеру и эсминцу, предстоял большой ремонт на Морском заводе в Кронштадте.
– Ну вот, – сказал Горгадзе, – такие пироги. Команду «Гневного», кого поранило, – в госпиталь. Там и меня заштопали. – Он, сняв мичманку, потрогал свой затылок. – А потом всех нас – в морскую пехоту. Такие пироги, – повторил Горгадзе. Его лицо, с черными усами, с большими темными глазами, освещали сполохи пожаров. – Скажи, Валя, разве тáк мы представляли себе войну?
– Нет.
– Почему же так плохо воюем? Немцы приперлись вплотную к Питеру… вплотную к Таллину… Что случилось с нашей армией? Где наши танки, где авиация? Почему корабли гибнут не в бою, а на минных полях? Что – проспали, просрали постановки мин? Почему не противодействовали?
– Наша лодка потопила минзаг, выставлявший мины у Ирбенского пролива, – хмуро сказал Травников.
– Вы потопили, молодцы, а сколько минзагов поставили мины, и никто им не мешал?
– Жорка, давай поспим немного. На твои вопросы никто не ответит.
– Знаю. – Горгадзе воткнул окурок в стенку траншеи и поднялся. – Знаю, что нет ответов. А здесь, – приставил он палец к груди, – горит у меня.
– У меня тоже, – сказал Травников.
– Ну, пока, ребята. Завтра трудный будет день. Попробуем остаться живыми.
Что может морская пехота?
Морская пехота все может. Прикажут стоять насмерть – она стоит. Прикажут пойти в контратаку – она пойдет. Только умирать не надо приказывать морской пехоте. Это – не по приказу делается, а по судьбе.
Она, судьба, у каждого своя.
27 августа был днем судьбоносным. Немцы подступили к восточной окраине Таллина и прорывались в город. Прорыв нельзя было допустить! Он сорвал бы эвакуацию, разработанную штабом флота. Вместо организованного отхода и посадки войск на корабли возникли бы уличные столкновения, кровавые бои в гаванях – стихия войны грозила гибелью гарнизону Таллина и флоту.
Сдержать противника!
Выло и грохотало железо над парком Кадриорг. Шел несильный дождь. По обрубленным аллеям, по перепаханным цветникам бросилась в контратаку морская пехота. Пулеметный огонь прижимал к земле, но снова – вперед, вперед, ура-а… – поднимались живые и метр за метром… под усилившимся дождем…
Уже не помня, на каком он свете, с винтовкой наперевес, бежал Валентин Травников – падал, полз среди мокрого кустарника – но снова по свистку, по выкрику ротного – вперед, впере-о-од… И только вот это – добежать до немецких позиций, достать штыком – только это – больше ничего не осталось в жизни – да и сама жизнь – была или почудилась?..
Нет, не добежать, все плотнее огонь. Короткими перебежками – назад, к своим траншеям. Кто уцелел – назад…
А кто не уцелел, остались лежать среди кустарников Кадриорга. Тут и там лежали фрунзенцы, на бегу остановленные пулями. Лежали, кто навзничь, кто ничком или скорчившись, в своих черных бушлатах, мало пригодных для сухопутных боев. Молодые, ни до чего, кроме войны, не дожившие, они остались лежать в Кадриорге, проклятом парке, – и не было никакой возможности их похоронить.
Даже и тебя, Горгадзе Георгий, друг дорогой. Бросившись наземь после короткой перебежки, возле куста жимолости, Травников увидел его. Жора лежал под расстрелянным дубом. Пулеметная очередь прошила его грудь – смерть была мгновенной – топорщились усы над оскаленным в азарте атаки ртом – в раскрытых темных глазах, залитых дождем, застыла угроза.
Травников подполз к другу, закрыл ему глаза. Встав на колени, закинул винтовку за спину. Попробовал, взяв под мышки и пятясь, потащить тело Горгадзе к своим траншеям. Резкий свист пролетевших над головой пуль бросил Травникова ничком на траву, облитую кровью Горгадзе. С головы слетела мичманка. Травников не стал дотягиваться до нее. Мысленно попросив у друга прощения, перебежал, пригнувшись, к реденькому, как непрожитая жизнь, кустарнику. Удушье перехватило ему горло. Он упал и покатился, чуть слышно завывая. Слез не было, нет. И страха не было. Ничего не было, кроме отчаяния. И проливного дождя.
Дождь лил и ночью, когда морпехам, уцелевшим в дневных контратаках, было приказано отходить. Еще ревели орудия тяжелых батарей на Аэгне и Найссаре, удерживая противника от ночного прорыва в город.
Шли молча по Нарва-манте, потом по узким улицам, освещенным пожарами. Где-то справа, может, в Купеческой гавани, гремели взрывы.
В грохоте взрывов, в море огня уходили из Таллина отряды прикрытия.
Вошли в ворота Минной гавани. «Япона мать!» – пробормотал Травников. Гавань-то пуста! Ни «Кирова», ни эсминцев, ни прочих кораблей. Ушел флот!
Ушел недавно: еще не успокоилась опустевшая вода гавани, взбитая винтами кораблей. Так почему-то подумалось Травникову. Хотя, скорее, вода и вообще-то не успокаивалась весь август под немецкими снарядами и бомбами.
Тут справа возникла на причале фигура краснофлотца, – он свистнул, замахал бескозыркой. Морпехи направились к нему, увидели катер, пришвартованный к стенке. Да не один, а три. То были торпедные катера Д-3, деревянные, довольно поместительные. Спускались, осторожно шагая усталыми ногами по шатким сходням. Разместились на катерных палубах. Травников прислонился спиной к холодной трубе торпедного аппарата и – впервые за четыре или пять минувших дней подумал, что он, кажется, еще живой.
Взвыли моторы. Катера, набирая обороты, пошли к выходу из гавани.
Алеша Богатко, с забинтованной правой рукой, протиснулся к Травникову.
– Валя, у тебя голова мокрая, весь день без мичманки. Дай-ка оботру.
Левой рукой вытащил из кармана бушлата не то носовой платок, не то тряпку, которой протирал «дегтярь», и обтер Травникову голову.
– Спасибо, Алеша, – сказал тот. – Как твоя рука?
– Болит.
Дождь приутих, зато набирал силу ветер. Травников смотрел на удаляющийся силуэт Таллина, на иглу Длинного Германа, с которой был спущен флаг, на башню Толстая Маргарита, на шпили Домской и других церквей, впечатанные в багровое, грозно мерцающее небо.
Подумал: странный город Таллин, наверное, я не увижу тебя больше… прощай…
На внешнем рейде резко усилился ветер. Качались на волнах корабли. Вот он, флот, не ушел еще. Стоят на якорях крейсер, эсминцы, тральщики, подлодки, вспомогательные суда. Грузно переваливаются с борта на борт крупные транспорты. К одному из них и подходят торпедные катера.
По спущенному трапу поднимается морская пехота на его верхнюю палубу. Она кажется такой прочной, надежной – после окопов Кадриорга. Массивный человек с торгфлотскими нашивками на рукавах кителя, зычно прокричал:
– Внимание, морская пехота! Проходите в надстройку, в коридор левого борта. Там и располагайтесь! По каютам не шастать, судно переполнено. На верхнюю палубу не выходить! Гальюн в конце коридора. Все понятно?
– Понятно… Как не понять… – ворчали морпехи. – Все нельзя… Хоть в гальюн можно, спасибочко… Как называется ваш замечательный пароход?
– «Луга»! – крикнул массивный человек. – Не толпитесь, проходите по одному!
В коридоре, неярко освещенном плафонами, двери многих кают были приоткрыты, и пахло оттуда потом, портянками, окровавленными бинтами. Похоже, ранеными солдатами набита эта «Луга».
Но вот что хорошо: крыша над головой и теплая, покрытая коричневым линолеумом палуба под ногами… Морпехи ложились вповалку в длинном, как улица, коридоре. Отоспаться бы, душой отойти от ада Кадриорга…
Алеша Богатко, растянувшись рядом с Травниковым, бубнил, позевывая:
– Я знаешь что вспомнил? В детстве, когда мать говорила «нельзя», я кричал: «льзя!» Дурачок же был… упрямый… Отец плавал старпомом на сухогрузе… в Грецию ходил, в Италию… Он нам с сестрой привозил подарки… игрушки красивые… А потом ушел к другой… Мама на судоремонтном работала… Она, знаешь, очень нервная стала… Ты спишь?
– Почти, – отвечал Травников.
Он противогазную сумку подложил под голову. Не очень-то удобно. К тому же – качка. Но усталость была такая тяжелая, что заснул Травников, и спал бы целую вечность, если б очень ранним утром не разбудил его мощный грохот взрыва. Вскинулся Травников, привычно хватаясь за винтовку.
Готовая ко всему, поднималась морская пехота, прислушиваясь к протяжному грохоту… ко второму, столь же мощному взрыву… что-то там, на внешнем рейде, происходило нехорошее… Ожидали команд: что делать, куда бежать… а бежать-то ведь некуда…
Наконец появился в коридоре замполит, а вернее комиссар бригады (с июля опять утвердили при командирах военных комиссаров – военкомов). Объяснил про взрывы: это взорвали тяжелые батареи на островах Аэгна и Найссар. Всю ночь они держали огневую стену перед немцами, а теперь, когда флот и войска ушли из Таллина, дальнобойные орудия, сделавшие свое дело, взорваны.
Непогода задержала начало движения флота на восток. К полудню ветер стал стихать, и первый конвой снялся с якорей и дал ход. Около шестнадцати часов двинулся третий конвой, в составе которого шел транспорт «Луга».
Работали машины в недрах судна, мелко вибрировала палуба, и с каждой пройденной милей – подумалось Травникову – мы ближе и ближе к Кронштадту. Раздали еду – по ломтю черного хлеба и по банке рыбных консервов на двоих. Ну, это вообще! Кормят, не пытаются тебя достать осколком или пулей, – что еще человеку надо? Вот с куревом плохо. Папиросы кончились почти у всех. Вспомнил Травников, как ночью спрыгнул к ним в окоп Жорка Горгадзе с коробкой «Викинга»… сладко было затянуться легким дымком…
Алеша молодец: пробрался к дружку-земляку, одесситу, и вернулся от него, неся на обрывке газеты рыжую горсть махорки. Травников свернул цигарки. Разжились огоньком и растянулись на теплой палубе, блаженно жмурясь при каждой затяжке. Ну, чем не хорошая жизнь?
Не знали они только, что к вечеру конвой вошел в минное заграждение Юминды…
Рвануло около десяти вечера. Взрыв оглушительной силы раскатывался долго. Разом оборвалась работа машин. Где-то что-то тяжело падало, сотрясая корпус «Луги». Мотались двери кают, и крики, вой неслись оттуда. Да и морпехи орали, матерились, бросились из надстройки на верхнюю палубу.
Выскочил и Травников. В облаке горького дыма не сразу разглядел, что делается, – только понял, что судно накренилось на правый борт. Там, справа, горело что-то, и матросы «Луги» сбивали огонь из брандспойтов. «Второй трюм затоплен!» – раздался истошный крик.
Транспорт, все более кренясь, тонул – но медленно. Пытались откачать воду, заливавшую машинное отделение. Из надстройки вылезали ходячие раненые. Одного красноармейца, на костылях, с забинтованной ногой без сапога, опрокинули в толкучке, он упал навзничь и кричал плачущим голосом: «За что? Братцы, за что-о?! А-а-а-а…» Травников поднял его, костыли сунул под мышки.