«Хозяин всего Пскова», как теперь называл себя торговый гость Федор Емельянов, сидел один над списком товаров, проданных в прошлом году иноземцам…
В доме Федора все уже спали, кроме него самого. Псковитяне про Федора говорили, что богатство отняло у него и сон и покой. «Люди спят, а он бродит, как Каин[77], добро стережет!», «Федору и в могиле покою не будет: полежит, полежит, да вскочит добро глядеть – все ли цело!» – толковала псковская беднота, не умея понять, что не скупость, а неустанность крови и мыслей лишала его покоя. Достаточно было у него сторожей, чтобы караулить добро ночами, тяжелы были засовы и крепки замки, но беспокойная мысль о расширении своей власти на новые и новые стороны жизни, мечты о проникновении в новые, более дальние земли отнимали покой.
Емельянов не спал иногда до рассвета, размышляя о том, какие пути приведут его к первенству в торге по всему Московскому государству. Огромное честолюбие после давнего разговора с дворянином Ординым-Нащекиным засело в его душе, не то честолюбие, какое было у многих больших купцов, готовых отдать богатство за боярское звание: Федор не поменял бы купеческой участи на саженную бобровую шапку[78], и на право сидеть перед лицом государя…
– Боярская спесь от царского величества, а купецкая честь от разумия! – рассуждал он.
Он был уверен, что бог не обидел его умом, и за все свои неудачи, какие случались в жизни, он никогда не роптал на бога и корил лишь себя, что не сумел распорядиться, как велел бог, когда дал ему в придачу к богатству добрую торговую голову.
Из молодого горячего богача он превратился в большого и рассудительного купца, который стремился вырасти в первого торгового гостя государства, а пока сумел в самом деле стать полным хозяином торгового Пскова…
Федор умел чутьем узнавать, с какой стороны можно ждать поживы. Раскинув семьдесят лавок по городу, он по разу в неделю успевал их объехать сам и расспросить сидельцев, какого товара спрашивает народ, чего не хватало в лавке, много ли приезжих из деревень и сел, сколь они бережливы и что говорят о приметах на урожай хлебов и огородов и на корма для скота… По разу в неделю он заезжал на Немецкий двор в Завеличье, чтобы расспросить торговых немцев.
Куда не мог поспеть сам, он засылал верного своего посла Филипку. Красноглазый подьячий сновал по городским торгам и вынюхивал для хозяина новью прибытки.
В удобном широком кресле Федор сидел, склонясь над списком товаров, купленных иноземцами за пять последних лет. Выходило, что покупают одно и то же на каждый год: что с каждым годом растет закуп юфти, льна и хлебов. Федор пробовал рассчитать, сколько надо скупать самому, чтоб все в тот же год было продано за рубеж, а не оставалось лежать по клетям и лавкам.
С улицы слышалась колотушка сторожа, лай собак и лязг железных цепей, скользящих по длинным проволокам, протянутым вдоль двора. Федор не беспокоился: вору было не влезть в его дом. «Весна – вот и беснуются!» – подумал он о собаках.
Но в это время послышалось пять редких ударов в дверь. Это было условным знаком. Взяв свечу, удивленный Федор сам пошел отпереть.
За порогом стоял Филипп Шемшаков.
– Что не в час? – спросил Федор, впустив его в свою комнату и пройдя сам на цыпочках, чтобы никого не будить.
– Молитву на ночь сотворил и лег было спать, да вдруг в глазах неладное стало твориться – проснулся и мыслю: к чему бы?.. И угадал: вести с Москвы есть тайны, – шепнул Шемшаков.
– Что за вести? – внимательно спросил Емельянов.
– Не ведаю сам. А рассуди: время весеннее – кто огурцы солит в такую пору? Кто свиней колет, говяда бьет? Пошто соли в дома кулями тащить?
– Ты что, «рафлей»[79], что ль, начитался, замысловатые речи плетешь! С похмелья – так квасу испей, а то тебя в толк не взять… – раздраженно заметил богач.
– Я и сам-то в толк не возьму, – согласился подьячий. – Лег я в постелю, крестом осенясь, как отцы велят, да только веки смежу – а соль в глазах-то кулями: то поп Яков с Болота тащит соль, то приказный подьячий Афонька, согнулся клистой, посинел от натуги, а куль тащит, то ты, Федор Иваныч, тащишь… И все-то по улке идут, соль тащат, и я куль ухватил… А у меня, сам ведаешь, грыжа… Так заболела, проклятая, я и очнулся… Тьфу, думаю, пакость!.. Пошто бы соль?!
– Плетешь! – оборвал Емельянов. – Фараон египетский, право!.. – Федор засмеялся. – Коли ты меня за Прекрасного Иосифа[80] почитаешь…
– Постой, Федор Иваныч, ты слушай без глума, – остановил подьячий. – Лежу я в постели и мыслю: «Отколе соль?!» – и сдогадался: нынче я видел днем – из твоей троицкой лавки на воеводский двор пять кулей соли взяли.
– Что за беда! Может, князь Алексей воеводшу свою посолить собрался, так ему и пяти будет мало, – пошутил Емельянов.
– Ты постой, Федор Иваныч, – нетерпеливо и озабоченно продолжал Шемшаков. – Далее, кого я сегодня стречал? Дьяк Пупынин соль покупал в твоей лавке у Рыбницкой башни – пять кулей навалил на воз.
– Ну? – с любопытством насторожился Федор.
– Потом попа Якова стретил, ну, тот бычка купил на торгу, бог с ним… а потом подьячего приказного Егора Бесхвостова – соль емлет из лавки два кули, опосле подьячий Еремка Матвеев – соль емлет четыре кули, потом подьячиха Горносталева Марь Тимофеевна… и та соли два кули покупает, и двое ярыжных[81] за ней с торга тащат, на чем свет бранятся, что не хочет подьячиха у кабака постоять… Ну, сам посуди: куды соль всем приказным в один день занадобилась?
Федор качнул головой.
– Фараон ты египетский, право! Ну, слышь, фараон, надо сейчас же, ночью, поднять молодцев. Соль, укрытчи рогожами, из соляных подвалов свезти в хлебные клети да сверху хлебом позавалить… да мало в подвалах оставить…
– Подмокнет от соли хлеб, – предостерег подьячий.
– После просушим. Я мыслю, что ныне соль дорога будет… – возразил Емельянов. – Надежного малого погони к Новгороду встречу обозу – тридцать возов везут соли в обозе из Вычегодска. Вели свернуть да постоять в Дубровне, покуда гонца не пришлю… А сидельцам вели назавтра по лавкам соль придержать: «Нет, мол, в лавке, ужотко будет…»
Федор, еще не зная, в чем дело, уже закипел деятельностью. Запах большой поживы тревожил его чутье.
– Постой, Филипка, – остановил он подьячего. – Чуть свет вели к воеводе во двор воз соли свезти, лучшей.
– Целый воз? – удивился Шемшаков.
– А то и два! – заключил Емельянов. – Ступай!
Но Филипп не уходил. Он остановился, полуобернувшись, у порога, что-то соображая.
– Ну, чего? – нетерпеливо спросил Емельянов.
– Тогда и владыке надо не менее двух возов. Я мыслю: по одному владыке и князю хватит.
– Голова! – одобрительно сказал Федор. – А я было владыку забыл… Так и делай по-своему. Ладно.
Странный подарок Федора воевода принял без спеси, но архиепископ Макарий в чем-то усомнился: ему показалась странной присылка соли. Поняв подарок как притчу, он целое утро старался вспомнить, где, кто, когда и кому посылал соль и по какому поводу, и размышлял, что хотел сказать своим странным даром псковский богач. К полудню сомнения его рассеял сам воевода, приехавший рассказать про новый царский указ об отмене всех мыт, налогов и пошлин со всей земли и со всех людей и о замене их всех единым налогом только на соль, по две гривны с пуда…
– Хитрое дело Борис Иваныч Морозов надумал! – воскликнул воевода. – Коли хочешь пошлины не давать государю – пей-ешь без соли!
Архиепископ согласно кивнул головой.
– Как мыслишь, владыко, кого из псковских гостей к соляному торгу приставить? Велико дело пошлину собирать.
– Мыслю, что Федора Емельянова ладно, князь Алексей, – подсказал «владыка». – А я в мирских делах что разумею! – поскромничал он.
На другое утро приказный подьячий Спиридон Осипов по указу воеводы обходил купеческие соляные подвалы псковских купцов, взвешивал и описывал соль, а после обеда бирючи в красных кафтанах кричали по площадям новый царский указ.
Народ не верил ушам. Иные крестились, молились о здравии молодого государя, «коему даровал господь мудрости, как царю Соломону[82]».
– Беда богатым от той налоги, а бедному благодать: пуд соли на сколь человеку надобен!..
– У бедного столько поту да слез на хлеба краюху каплет, что без соли солона! – говорили в толпе.
А в это время уже перевозили всю соль по описи из подвалов других купцов в просторные подвалы Емельянова.
Емельянов и верный его слуга Филипп Шемшаков были полны забот…
Бабка Ариша вздыхала над Иванкой: ее баловень, ее выкормок и любимец, за лето он стал не похож сам на себя. Он сильно вырос, похудел и перестал быть миловидным. Углы большого рта его опустились книзу, глаза потемнели и горели, как в лихорадке. Он перестал балагурить, болтать чепуху, голос его вдруг сломался, и песни не пелись. Бабке казалось даже, что кудри его вдруг развились… Она хотела его приласкать, приголубить, как прежде, но Иванка дичился ее и торопился скорее удрать.
Бабка заговорила о нем с Аленкой, встретив девочку как-то раз на торгу:
– Пригрей ты его, приголубь. У самой ведь матери нету, и он сирота… Батька-то, чай, у тебя суровый, доброго слова не скажет ребенку…
Аленка смутилась тем, что старуха ей говорит, как взрослой. Но бабка Ариша по-своему поняла ее и пригрозила скрюченным пальцем:
– Ох, озорница, черный твой глаз!.. Вижу, вижу – по нраву тебе молодец! И то ладно… Вот подрастет, глядишь – и поженитесь…
Эта беседа переменила Аленку. Она была достаточно взрослой, привычной к заботам об отце и Якуне. Когда появился у них в доме Иванка, она такую же заботу взяла на себя и о нем, но теперь, после слов бабки, Иванка невольно отделился в ее представлении от отца и брата. Сама того не желая, Аленка стала его сторониться, а если случалось заговорить с ним, то, подражая Якуне, она старалась задеть его какой-нибудь насмешкой. В ответ Иванка тоже не лез за словом в карман и затевал с ней перебранку.
Когда слишком бывали растрепаны его кудри, она замечала:
– Баранов и то стригут, постригись – завшивешь!
– У самой в голове, как звезд в небе! – огрызался Иванка.
Если Иванка пел, Аленка дразнилась:
– Поди ты, чудо: днем белым волком воет!
– А тебе что бояться: шелудивой овцы и волк не возьмет! – тотчас находился Иванка.
Аленка делала вид, что ей все равно, но в душе обижалась, хотя и знала, что сама была зачинщицей стычек.
Кузнец тоже обижался за дочь. Кто задевал его дочь, тот становился его врагом.
Раза два-три Михайла смолчал, когда присутствовал при такой перепалке, но наконец не выдержал и заорал на Иванку:
– Сверчок, знай шесток! Еще раз услышу – и быть тебе драну.
– Руки коротки! – оборвал и его Иванка.
Вышла бы ссора навек, если б сама Аленка в тот же миг не призналась, что начала дразниться она. Однако кузнец и это ее признанье объяснил себе одним только ее добрым нравом. Мало-помалу он стал злее с Иванкой, покрикивал на него и в кузне и дома. Иванка же от этого делался упрямей и непокорней. Когда кузнец на него кричал, он громче и веселее пел. Если хозяин грубо требовал быстроты, он нарочно медлил в работе и еще всегда оставлял за собой последнее слово…
Михайла Мошницын был старшиной кузнецов, ютившихся на окраине Завеличья, где их опасное огневое ремесло не могло принести больших бедствий городу.
В кузню Михайлы нередко сходились кузнецы, чтобы разрешить какой-нибудь ремесленный спор. К нему приходили хозяева кузниц со своими наемными подручными. Как-то раз пришли двое братьев, получивших кузню в наследство от умершего отца и не поладивших меж собою в работе. Пришли два кузнеца-соседа, взявшие заказ от владыки Макария на починку церковных решеток, но не сумевшие между собой разделить работы.
В понятиях кузнецов было стыдно идти со своим же кузнечным делом на суд к воеводе или ко всегородним земским старостам. Не вынося из избы сора, они все полагались на беспристрастие и степенство решения своего кузнечного старшины.
«Как царь Соломон!» – думал о нем Иванка, проникаясь все большим уважением к своему хозяину и глядя с восхищением на то, как, опершись на длинную рукоять кувалды, Михайла терпеливо выслушивал пришедших к нему спорщиков.
Среди своих он прославился тем, что не брал никаких «даров» и судил обо всем на совесть, потому выбирали его старшиной восемь лет без смены.
Справедливость, степенство и рассудительность были в каждом движении Михаилы, и дома, в своей семье, в своей кузне он был тоже словно и не хозяин вовсе, а старшина, и все уважали и подчинялись его единому взгляду.
Все четверо кузнецов жили общей дружной семьей, дружно пели во время работы, шутили, смеялись, а после работы все вместе ходили купаться.
С наступлением теплых дней воздух кузни стал душен. Уходя домой, кузнецы жадно втягивали влажную прохладу и свежесть весны.
Иванка ждал с нетерпением этого дня: он собирался в субботу выбраться на ночь ловить рыбу, сговаривая с собой и Якуню.
День клонился к концу, последние угли меркли в обоих горнах. Уже закончив работу, быстро ушел Уланка. Якуня еще возился, помогая отцу, Иванка ждал друга, когда на пороге кузни явился новый заказчик – это был площадной подьячий, красноглазый моргач Филипка.
– Здоров, старшина! – приветствовал он. – Бог работки дает!..
– Работы довольно, – ответил Мошницын. – Всей работы по гроб не покончишь!..
– Скорое дело, – сказал подьячий, – ныне работа нужна, Федор велел и воевода.
– Люди добрые по домам пошли, а ты все с работой. Нынче шабаш. В понедельник, что надо, сроблю.
– Для царского дела без мешкоты. Скуй контарь[83] на пять пуд. С понедельника утра он надобен. С контарем промешкаешь, и воеводу прогневишь, – решительно возразил подьячий, – а ко всенощной не ходи – на то владыка благословил…
Кузнец не стал больше спорить. Заказ Емельянова, подкрепленный воеводой, терять было невыгодно…
– Иван, постой уходить: скорое дело от воеводы, – позвал Михайла Иванку, уже снимавшего запон.
– Якунь, погодишь? – окликнул Иванка друга.
– Нече ему годить, пусть идет. Работы до ночи хватит! – резко сказал кузнец.
Закончив рядиться с подьячим, кузнец отпустил Якуню и принялся за дело. Он сам досадовал на невольную задержку в кузне.
Два раза кузнец в нетерпенье прежде времени выхватывал из огня тяжелое коромысло контаря и с досадой совал его обратно в горящие угли горна.
Разозленный медлительностью накала, кузнец все взвалил на Иванку.
– Чурбан, поспевай-ка с мехом! – раздраженно крикнул кузнец.
– А ты не кричи – суббота! – ответил Иванка со своей обычной упрямой и непокорной повадкой.
– Хоть воскресенье, а ты с мехом за мной поспевай – не даром кормлю!
Иванка смолчал и сдержал усмешку, готовую сорваться от предвкушения вмиг придуманного озорства…
Работу закончили только к ночи.
Кузнец велел запрячь лошадь и, несмотря на позднее время, отвезти заказ во двор к Емельянову.
За год жизни у кузнеца Иванке приходилось не раз отвозить большие заказы.
– Наказал Филипп захватить молоток и зубило. Там они гирями вес испытают – метки поставишь на коромысле. За работу алтын дадут, – на дорогу сказал кузнец. – Гляди, уж сам кузнецом станешь! – улыбнулся он.
Иванка поехал…
Лязгнули тяжелые ворота. Предупрежденный дворник встретил Иванку во дворе. Грохоча железной чашей и цепью контаря, телега подъехала к самой клети. Двое людей вышли навстречу из клети и помогли Иванке внести контарь. Иванка встречал Емельянова в церкви или на улице и сейчас едва узнал его в простом синем сукмане, в простой тафейке на голове и в пахнущих дегтем сапогах…
«Вот, чай, Михайла озлится, что сам не повез весила, – не ждал, что Федор станет стречать!..» – подумал Иванка, который знал, за какую честь считали посадские говорить с «самим Федором».
Филипка и Федор, подвесив контарь на крюк, наложив гирь, передвигали противовес. Филипп отмечал мелом. Сняв с крюка контарь, они шептались. Иванка стоял переминаясь, не зная, что делать.
Когда они стали шептаться, он кашлянул, чтобы напомнить о себе.
– Кузнец, взял зубило? – спросил его Емельянов.
– Взял, сударь, – робко ответил Иванка, смущенный неожиданной близостью такого большого и знатного человека.
– Иди-ка, вдарь! – приказал Емельянов.
– Тут вдарь, – указал Шемшаков.
– Нет, тут, – указал чуть в сторону Федор.
Иванка приставил зубило и ударил молотом. Глубокий рубец лег на железное коромысло.
– Рост не велик, а сила грозна! – шутя произнес богач. – Ты что ж, сынок, что ли, Мишке? – спросил он Иванку, пока Шемшаков клал в чашу другую гирю и метил мелом новое место рубца.
– Подручный я в кузне, – ответил Иванка.
– Ну, вдарь, вдарь вот тут, – указал Емельянов.
Иванка ударил молотком по зубилу.
– Вдарь-ка еще вот тут, – указал Емельянов.
Иванка сделал еще несколько насечек.
– Держи за работу, – сказал Емельянов и дал ему целую полтину. – А хозяин твой у Филиппа деньги получит, – добавил Федор.
Растерявшись от его щедрости, Иванка даже забыл поблагодарить за нее. Он живо вскочил на телегу и натянул вожжи…
Наутро Иванка отдал на сохранение бабке свою нежданную полтину. В кармане кафтанишка звякнул о деньги ключ от кузни, оставшийся с вечера у него… Кончалась обедня – вот-вот откроют кабак…
Иванка заторопился…
– Иванка, куда? – крикнул приятель-подросток.
Иванка только махнул рукой и пустился бегом…
В кузне он, сняв с горна мех и взвалив его на спину, поспешил к кабаку.
Далеко не доходя кабака, впереди он увидел широкую спину Михаилы.
Иванка убавил шагу, стараясь не перегнать кузнеца и идти незаметно вблизи…
Михайла не замечал его до самого кабака. Но кабацкие ярыжки радостно заревели, увидя Мошницына в сопровождении Иванки:
– Ай да кузнец! Гулять так гулять! Нету казны – пропьем кузню!
Михайла оглянулся и увидел Иванку со странной ношей.
– Пошто притащил? – строго спросил он.
– Сам велел за тобой поспевать с мехом! – бойко отрезал Иванка.
Кругом захохотало пьяное скопище.
– С мехом? – переспросил кузнец. – Ну, гляди: ты меня смехом донять хочешь, а я тебя слезами дойму! Неси на место!
– Чарку за работу проси! – крикнул Иванке один из ярыжек.
– Не носи задаром! Не балуй хозяев!
– Разори кузнеца на чарку, молодчик! – со всех сторон подзадоривали Иванку кабацкие «питухи».
Иванка скинул с плеча мех.
– Голос народа – божий голос, хозяин, ставь чарку! – сказал Иванка.
– Пшел на место! – как на щенка, крикнул Мошницын.
– Не могу. Заставил в праздник работать – за то плати! – не желая сдаваться на людях, возразил Иванка.
Пропойцы галдели, забавляясь гневом Михаилы. Кузнец уступил и велел дать Иванке вина. Мальчишка выпил. Водка ожгла горло, но он постарался не показать виду, что горько, и молодецки тряхнул кудрями.
– Вот так питух взрастет! – закричали пьяницы.
Иванка степенно поклонился хозяину, всем «питухам», взвалил на плечо мех и молодцевато пошел назад.
На обратном пути ноги его заплетались. Улица кривилась, шаталась знакомая дверь и прыгала так, что ключ долго в нее не попадал. Наконец Иванка осилил и отпер дверь, навесил мех и, уже не помня себя, вышел из кузни…
Поутру он проснулся от холода на берегу Великой, с которой вздымался густой весенний туман.
Иванка с трудом припомнил, что было вчера, и побежал в кузню.
До вечера кузнец не сказал Иванке ни слова. Когда же они возвратились к ужину, он вдруг схватил Иванку, согнул в дугу, зажал его голову между ног, быстро сдернул с него штаны, и едва Иванка успел опомниться, кузнец стал его сечь заранее приготовленной плетью.
Иванка никак не ожидал, что его может постигнуть такая участь… Если бы знать, он схватил бы хоть хлебный нож со стола и сумел бы оборониться, он выскочил бы в окно, но не дался в руки покорно… Но он опомнился только теперь, когда голова его была зажата между ног кузнеца, а позорно спущенные штаны запутали ноги…
Каждый удар жег огнем… Иванка рванулся раза два, но неудобное положение не позволяло ему развернуть силу. Он сдержал готовый вырваться крик, а на пятом-шестом ударе собрал всю мочь и рывком, как жеребец, рванувшийся на дыбы, распрямил спину… Задом наперед сидя верхом на его шее, нелепо взмахнул кузнец в воздухе руками и ногами, качнулся и, громко вскрикнув, упал на стол, угодив в миску с горячей кашей… Иванка схватил скамью, поднял ее над головой, обороняясь, и пока успел опомниться Михайла, пока в испуге кричала Аленка, пока Якуня бросился наутек и Уланка глядел с невеселой усмешкой, – Иванка швырнул в злости скамью об пол и выскочил через окно на улицу, чтобы не возвращаться уже в кузню.