Отряды стрельцов в красных кафтанах входили в дома смутьянов. Целую ночь по городу шли тайные обыски. Такой отряд ворвался в дом Гаврилы Демидова. Хлебник успел задами бежать со двора… В Рыбницкой башне стрельцы искали Иванку и Кузю, но не нашли, однако похватали многих из тех, кто в последний раз выходил на дощан с речами на Рыбницкой площади. В доме Михаилы Мошницына сидели двое стрельцов. Кузнеца не вели никуда, но зато и не выпускали из дома…
– Слышь, Иван, Томила Иваныч, и дядя Гавря, и выборны всяки, а с ними мой бачка пошли в сей час целовать креста, – сообщил Кузя Иванке, найдя его под мостом на Пскове.
– И Гаврила Левонтьич тоже?! Да врешь!.. – с негодованием воскликнул Иванка.
– Чего мне врать!.. И они человеки – куды против ветру дуться! – сказал Кузя.
– Ин что же, иди и ты поцелуй воеводу в ж…! – крикнул Иванка и зашагал прочь.
– Иван, стой! Стой, Иванка! Иванка, годи духовинку! – настойчиво кричал Кузя, стараясь его нагнать.
Иванка остановился…
Они пошли на Болото к церкви Георгия, где за поповским домом раскинулся густой сад, и просидели там до заката в беседе.
Их одиночество было нарушено треском сучьев. С удивлением увидели они, что поп Яков, подобрав полы рясы, ползет на карачках в кусты смороды.
– Батюшка, ты от кого? – осторожно спросил Кузя.
Старик вздрогнул и оглянулся, стоя на четвереньках. Он не знал, что в его саду кто-то есть.
– От владыки пришли! – таинственно сообщил он. – Силой тащат креста целовать…
– А ты и не хочешь?! – радостно и удивленно воскликнул Иванка. – Гаврила, Томила, Коза – все, слышь, все целовали…
– Бог им простит… А я целовать не стану! Владыка утре меня указал привесть. Я сказал – после кладбища сам приду… А теперь опять притащились… Бают – во всем городу один я поп остался не приведенный ко целованью…
– Куды же тебе деться?!
– А я убегу, робята! Ранее слеп был, а ныне с древа Познанья добра и зла вкусил, как Адам… и в кусты, как Адам, окарачь пополз! – с неожиданным смехом закончил поп.
– Батюшка, благослови-ка нас с Кузей, – попросил Иванка, – умыслили мы одно дело…
– От чистого ль сердца умыслили? – спросил поп.
– От чистого, бачка! – с уверенностью воскликнул Иванка.
Поп Яков благословил их…
Ночью в трех разных концах вспыхнули лавки Ивана Устинова и Левонтия Бочара да дом дворянина Чиркина…
На рассвете Иванка с братом Федюнькой, Кузя, а с ним поп Яков вышли из Завеличья.
Они добрались до ватаги Павла Печеренина.
– А кто нас вставать на дворян звал? – разбушевался Павел. – Мы, дураки мужики, поверили, встали. Небось за говядиной – к нам! За помогой – к нам! Вишь, и стрельцов нам прислали, и пищалей, и зелья, и кузнецов – ковать копья!.. А как креста целовать, так совета нашего не спрошали!.. Чего мне теперь с вами деять?! Вешать всех на березы, изменщиков псковских!..
– Спятил ты, Павел! – воскликнул Гурка, который бежал из города и стал уже своим в ватаге Печеренина. – Им горше тебя: пришлось дома кинуть, Кузе – бачку и матку, попу – свою церковь… А ты на них же!..
– Да я не на них, Гурий! – сказал Павел с досадой и тоской.
Они остались все вместе у Павла.
Взбушевавшийся крестьянский мир не хотел уняться, как море не унимается после бури, когда уже не шелохнется лист на деревьях…
На просторах крестьянских земель враждебными крепостями стояли помещичьи дворы. Их жгли и громили. Где их не стало, там, как казалось повстанцам, навеки установилась своя крестьянская власть. Крестьяне на дворянских конях вспахивали помещичьи нивы, бороновали и засевали озимую рожь. Они доили дворянских коров, вырубали лес, и никто не мешал им. Если являлся неосторожный помещик, на него устраивали облаву и убивали…
В глуши уездов безраздельно властвовали повстанческие ватаги, расстилалось крестьянское своевольное царство.
Иногда против них воеводы высылали стрельцов, которые подкарауливали шишей, сцеплялись с ними в свалках и разъезжались. Преследовать их в лесах и болотах стрельцы не могли решиться.
Наступила зима. Нельзя было спать под кустом: приходилось ходить и ездить лишь по дорогам.
Пользуясь зимним временем, псковский воевода решил пресечь свирепое своевольство шишей и разослал против них целый приказ стрельцов. Многие из крестьянских отрядов были ими перебиты, переловлены или разбежались. Многих крестьянских атаманов и вожаков стрельцы похватали и перевешали по дорогам – для устрашения.
Попался на ночлеге в деревне с пятью удальцами и Павел Печеренин. Его повесили в поле у Псковских ворот.
Иванка собрал людей из ватаги Павла и повел их мстить за казненного атамана. В три дня он разорил пять дворянских поместий и повесил троих дворян. За отвагу и удаль его признали главарем, хотя большинство ватаги составляли крестьяне и лишь с десяток людей были беглые посадские и стрельцы, высланные во время восстания Гаврилой для возмущения крестьян.
В отряде Иванки было всего с полсотни людей. Другие ватаги были и много больше, но не было ни одной отважней и неуловимей…
Здесь можно было мстить – мстить за побитых под стенами Пскова стрельцов и посадских, за повешенных «уездных шишей» из крестьянских ватаг, за нищее горе бесправной бродяжной Руси и за несбывшуюся сказку об острове Буяне. Но сказка уже не казалась от этого ни возможней, ни ближе… И Иванка всю силу выдумки и живого юного воображения употребил на то, чтобы изобретать повседневно новые дерзостные проделки, бесившие воеводу, который скорее хотел похвалиться царю, что мудрым правлением успокоил и города и уезды…
Ватага Иванки стояла становищем в небольшой деревеньке Афанасия Ордина-Нащекина. Деревня, затерянная среди лесов, не была приметна.
Выезжавшие на базар с товарами крестьяне всегда узнавали новости: где сколько видали стрельцов, какие проходят обозы и что творится во Пскове.
Около святок к ватаге Иванки пристал чернобородый немолодой мужик, с глазами, светившимися, как угли, Максим Рогоза. Иванка приметил его среди крестьян еще в тот день, когда в Земской избе хлебник пытался связать посадский Псков единством с крестьянами. Рогоза был тогда атаманом одной из больших ватаг. Его окружили в деревне стрельцы и перебили ватагу. Сам он вырвался на коне и спасся…
После его прихода, хотя атаманами оставались Иванка и Гурка, Максима вскоре узнали все и чтили его, как отца…
Когда стрелецкая пуля в бою раздробила ему ногу, он не остался лежать в избе, а ездил с ватагой в санях и, лежа, с саней стрелял из пищали. Он был всегда трезв и спокоен, действовал рассчитанно и умно.
Иванка и Гурка из удали играли своими, а иногда и чужими головами, но Максим их сдерживал:
– Голова одна, корня не пустит. Тыкву срежешь – и та преет!
И молодые повстанцы-крестьяне хотя полюбили Иванку и шли с ним охотно в бой, но нередко спрашивали про какую-нибудь выдумку:
– А Максим про то как мыслит?
Иванке с Гуркой часто хотелось сшутить шутку: украсть у стрельцов горячую похлебку вместе с котлом, выскочить с кладбища в саванах и напугать отряд ратных людей или палить из пищалей в ознаменование победы.
Иванке война была удалой потехой, а Максиму – мирским трудом. Он хотел сеять пули, как сеял зерно в землю: из каждого зерна повинен вырасти колос, из каждой пули должна взрасти смерть. Озорная удаль Иванки его раздражала.
– Петушок ты, Иванка, – ворчал он. – Жартливый разум тебе дал господь, а до дела ты не дорос. Оба с Гурием вы скоморохи, ажно обличием как братья. Вот помру, и в ватаге пойдет разброд…
Максим, уйдя в толпе крестьян из Земской избы Пскова, унес с собой обиду на всех горожан, не сумевших понять крестьянства, которое одно только и могло, по его убежденью, уничтожить боярский уклад. «В городах у дворян только сучья да ветки, а корень в деревне. Покуда жив корень – и ветки опять отрастут, а корень вырвешь – и сучья тогда посохнут», – рассуждал Максим. Потому он не выпускал живым ни одного дворянина, и нередко бывало, что запирал целые дворянские семьи в постройках, которые жгли повстанцы.
Узнав о разладе, сгубившем город, Максим еще более утвердился в мысли о том, что крестьяне «всем силам сила».
– Бояре пять тысяч рати прислали, а тут поискать по болотам да по лесам, мы и двадцать пять тысяч сыщем! – говорил он.
– Город в единстве был – то и сила, а тут – что ватага, то ватаман! – возразил Иванка.
– Ин беги отсель! Что же ты тут ватаманишь? – с обидой за крестьян воскликнул Максим. – За сохой не ходил и хлеба не сеял. Как тебе крестьянина разуметь?! А ты сам рассуди, Иван: в городу и стрельцы, и попы, и дворяне, и посадские, и большие, и меньшие, а тут у нас все крестьяне и мысли у всех об одном – вот то и единство. Крестьяне царству венец: без крестьян бы и Минина рать не осилила ляхов…
Частые беседы с Максимом внушали Иванке веру в силу крестьянства; однако, видевший город в его единодушии и слаженности во время подъема восстания, Иванка не мог не понять также того, что хотя крестьян несравнимо больше, но они рассыпаны, как горох, по погостам и деревенькам и потому не сумеют держаться долго.
Случайные слова Максима о рати Минина возвратили Иванку к мысли о «справедливом острове». Об ополчении, подобно великому ополчению Минина, говорил и Томила Слепой в своих письмах, разосланных по городам.
И слившийся еще ранее с образом Минина образ Гаврилы все чаще тревожил воображенье Иванки: кто, как не хлебник, мог бы держать в купности великую силу крестьян?!
Когда Иванке пришла эта мысль, он бросился к Кузе. Но старый друг сидел удрученный и мрачный.
– Ты что, Кузьма?
– Бачку схватили в съезжую избу. Приехали мужики изо Пскова, сказали.
– Вот те и крест целовал! – перебил восклицаньем Иванка.
– Дядю Гаврилу тоже, – угрюмо добавил Кузя.
Дом Михаилы Мошницына был мрачен и пуст. Кузнец выходил по утрам, отпирал свою кузню, но к нему не несли никакой работы, и он проводил свои дни один, в невольном досуге.
После того как восставший город был сломлен, люди жили замкнуто, поодиночке. Никто ни к кому не ходил с нуждой и печалью, и каждый берег про себя свои горести…
Полгода, истраченных на городские дела, сказались на всем хозяйстве Мошницына. Огород возле дома был не засажен, сено для скота не куплено, и самому Михайле с Аленой было почти нечего есть. Мошницын продал корову и лошадь.
Гаврила зашел к нему незадолго до рождества с вестью о том, что Прохор Коза схвачен в Порхове и под стражей привезен во Псков.
– По иску дворян. В Земской избе, вишь, грамоту отыскали. Сказано в ней, что Прохор велел с дворянских дворов имать лошадей для стрелецкой службы. Ищут дворяне с него лошадей…
Мошницын и Гаврила задумчиво помолчали.
Михайла томился мыслью о том, что Гаврила зашел к нему и его обвинят в новом мятежном замысле.
– Вот так-то, Михайла Петров! Царь, говорят, простил нас, да большие не простят и дворяне… В чем ни в чем, а зацепку найдут, чем-ничем изведут… Я сказал бы по дружбе тебе: продавай свою кузню, домок – да в бега, покуда не поздно… Я и сам бы ушел, кабы в двух, а то четверо малых, куда тут!..
Собираясь домой, Гаврила, неловко и долго топчась у порога, словно с трудом ворочая языком, попросил взаймы денег.
Михайла понял, что хлебник только за этим к нему и пришел. Он сразу заторопился, достал остатки денег за проданную скотину, поделил пополам и половину отдал Гавриле.
– Повек не забуду дружбы твоей, Михайло, – сказал растроганный хлебник.
И Мошницын отвел глаза в угол, стыдясь перед самим собой сознаться в том, что он отдал деньги, чтобы Гаврила только скорее покинул его дом.
Гаврила Демидов через несколько дней после того, как приходил к Михайле, был сведен в тюрьму.
Посадский Псков закипел. На улицах собирались толпами, кричали:
– Где же царская правда? Так нас и всех похватают!
Всегородний староста Устинов вышел к народу.
– Пошто, горожане, мятетесь? Аль крестное целованье забыли?! – воскликнул он. – Не за то Гаврилку схватили, что заводил мятеж, а за то, что пороху много истратил из царской казны, пороховое зелье крестьянишкам продавал в уезды для своей корысти. В том его и вина…
Народ разошелся, утих.
Мошницын ждал в те дни, что его тоже схватят.
– Не себя – тебя, сироту, мне жалко: за что коротать век одной! – говорил он Аленке.
Но время шло, а его никто не хватал. Кузнец Тимофей Лихов пришел как-то раз к Мошницыну:
– Михайла Петров, не возьми во гнев: заказ у меня воеводский. Шел бы ты ко мне в кузню работать.
Михайла побагровел от обиды. Такого обычая не бывало: Тимофей мог отдать ему часть заказа, чтобы Михайла работал в собственной кузне…
– Не серчай. Кабы воля моя, я б тебя не обидел. Тебе не велел воевода давать.
И Михайла пошел к Тимофею в кузню ковать кандалы для колодников.
– Куды столь! Весь город, что ли, хотят заковать в железы?! – сказал Мошницын.
– Слышь, Мошницын, ты в кузне моей мятежных речей не веди! – одернул хозяин. – Воеводский заказ – стало, царский. А на что государю таков товар, про то умным людям ведать, не нам…
Мошницын смолчал.
На другую неделю он сам получил заказ на подковы для сотни стрелецких коней.
Он взял подручного в кузню. Взор его пояснел. Он велел Аленке в воскресенье печь пироги. Уже пожалел о том, что поспешил продать лошадь с коровой.
Однажды его призвали в Земскую избу. Там сидел Захарка.
– Михайла Петров! Сто лет не видал! – приветствовал он. – Слышь, дело к тебе. Тут в Земской избе железо лежало в клети – куды оно делось?
– На ратные нужды пошло. Кузнецам раздавал для ратного дела от Земской избы.
– А роспись есть?
– Как же! Твоей рукой все писано. Вот. – Михайла полез к себе в пазуху и вынул тетрадку.
– Вот и слава богу! А я за тебя уж страшился, – сказал Захарка. – Давай мне ее, мы докажем всю правду…
Михайла спокойно ушел домой.
– Загордился Захарка. Одет чисто. Сидит за столом, что твой дьяк, двое при нем подручных подьячих, – рассказывал дома кузнец Аленке. – То лез, бывало, ко мне, а ныне с большими дружит… Ох уж ловок!
– Ну и пес с ним! – огрызнулась она.
– Он нынче у больших в чести, а где честь, там богатство. Я за себя на него не серчаю… Богат, то и горд, – продолжал кузнец. – А все же ему спасибо, что нас с тобой худшая доля минула. Его все советы были…
Аленка вспыхнула стыдом при этих речах. Она не могла простить себе того часа, когда, поддавшись обиде на Иванку, подумала пойти за Захарку замуж.
Но отец понимал ее смущение иначе. Он считал, что Аленка горюет о том, что Захарка не ходит к ним в дом…
Вдруг как-то утром стряслась беда: за Михайлой пришли стрелецкий десятник и двое стрельцов с понятыми и повели в тюрьму.
Над городом гудели церковные колокола. Было ясное зимнее утро. Яркое солнце белило сверкающий снег. Аленка почти бежала по улице, не узнавая встречных, не замечая того, что вместо зимней шубейки накинула на плечи кацавею, хотя стоял сильный мороз…
И вдруг, повернув у Пароменской церкви ко Власьевским воротам, она за спиной услыхала знакомый смех. Словно опомнившись, она оглянулась и увидала Захарку. Сдерживая пару лошадей, он на санях спускался под горку на лед Великой с двумя товарищами.
«Вдруг выручит бачку!» – мелькнуло в ее уме.
– Захар Спиридоныч, постой! – отчаянно выкрикнула она.
Он ловко сдержал лошадей.
– Что, красотка?
– Захар Спиридоныч, поди, надо молвить словечко!
– Недосуг нынче, девушка, мне забавляться! – ответил Захарка и тронул вожжи.
– Захар Спиридоныч, беда у меня! Ты постой… Хоть ты научи, куды деться!.. – в отчаянии закричала Аленка.
– Куды ж тебе деться! К себе тебя, что ли, возьму? – усмехнулся он. – Эй, смотри, берегись! – крикнул он, подстегнув лошадей. – Ужо как-нибудь вечерком забегу, ты пеки пироги!..
Санки его раскатились на спуске и, чуть не сбив ее обочиной, понеслись через лед Великой.
Аленка услышала обидный хохот Захаркиных спутников. Снежная пыль из-под копыт их сытеньких лошадей брызнула ей в лицо…
Отчаяние охватило все ее существо. Она, растерянная, остановилась над краем проруби в стороне от дороги. «И поделом, поделом, поделом! – твердила она себе. – Знать, то заслужила, что получила!..»
Темная вода проруби ей показалась прибежищем от стыда и обиды.
– Не место тут, дева, стоять! Пойдем-ка ко мне, – вдруг строго сказала над ухом ее крендельщица Хавронья. – Пойдем-ка, пойдем! – настойчиво повторила старуха и, крепко схватив ее за руку, повела прочь от темной, холодной воды назад, в Завеличье, в низенький темный столетний домишко, пропахший горячими кренделями.
Томила Слепой сидел в углу дощатой лавчонки сбитенщика, среди торговой площади Пскова. Два десятка наезжих крестьян, торговцев, базарного люда за длинным столом и на скамьях вдоль стен прихлебывали кислые щи, закусывали студнем с хреном и пирогами да пили сбитень.
С горечью прислушивался Томила к будничной болтовне толпы. Стоявший перед ним в глиняной кружке сбитень давно простыл. Томила устремил глаза на желтое пятно затянутого пузырем оконца, пропускавшего мутный свет в дымный сумрак лавчонки, не глядя ни на кого, никого не узнавая. Тяжелая задумчивость, охватившая летописца с первых дней падения города, вот уже несколько месяцев не оставляла его.
Заветные думы были развеяны в пепел. Мечты о Белом царстве сгинули вместе с угасшим восстанием… Воевода, большие посадские ж дворяне властвовали в городе, вылавливая недавних его вожаков, и город тупо молчал…
С месяц назад был посажен Коза по извету Ордина-Нащекина, якобы за увод со дворов дворянских коней и увоз хлеба. Взяли в Земскую избу мясника Леванисова за то, что резал дворянский скот, наконец, лишь на днях власти решились схватить хлебника и Михайлу Мошницына будто за то, что он продал кому-то городское железо. Томила изнывал, ожидая своей очереди…
Чернорожий деревенский угольщик протолкался через толпу с дымящейся кружкой сбитня и опустился за стол напротив Томилы. Из глаз его брызнул ласковый и озорной смешок…
Томила вздрогнул, узнав Иванку.
– Ванюшка! Ваня… Рыбак! Иди сюды, рядом садись, я подвинусь… Господи!.. Поглядеть – у тебя ведь и взор иной!.. – бормотал Томила, схватив его за локоть.
Он увидел в Иванке друга, которому можно выплакать всю обиду и горечь:
– Совсем ведь один я остался… Слышь, Ваня, брожу по базару, мотаюсь, как бес, в тоске. В глаза заглядаю людям, и очей-то нет человеческих: во всем городу гляделки пустые зыркают по углам, как в стыде…
– То и стыд, что креста целовали изменой! – прервал Иванка.
– Кори, кори нас, окаянных! – согласился Томила. – Поверили мы боярам, ан всех похватали. Один я еще маюсь да своего часа жду…
– Пошто ждать! Беги к воеводе, просись. Авось и посадит!..
– Глумишься!
– Ты сам над собой глумишься, Томила Иваныч! Прежде Мининым стать посягал, а ныне колоду на шею в радость себе почитаешь!..
– С кручины, Ваня. Когда Гаврилу стрельцы повели во съезжую избу, народ зашумел на торгу. Я чаял – вот-вот весь город взмятется… Ан земский староста выскочил, пес Устинов: мол, так и так – не за то Гаврилу схватили, что заводил мятеж, а за то, что пороху много истратил из царской казны… Ну, все и утихли…
– Сказывали приезжие мужики, – махнув рукою, вставил Иванка.
– Мошницына взяли, и тоже все закипело: пол-Завеличья сбежалось к плавучему мосту. Стрельцы у Власьевских бердышами трясут… Думал я – во сполох бы ударить, и сызнова все учнется… Ан снова утихло!.. Единства нет, нет и силы…
Томила умолк.
В лавчонку поминутно входили новые люди, покрякивая, бранили мороз, похлопывали рука об руку и приплясывали, толпясь вокруг дымной и жаркой каменной печи, громко требовали сбитня и жадно пили, обжигая рты и шумно втягивая воздух. В разноголосом шуме можно было слышать друг друга лишь сидя рядом, и, потому не опасаясь, Иванка заговорил:
– Я затем и к тебе, Томила Иваныч. Сам ведаешь, что у нас нынче творится: уезды кипьмя кипят. Что куст, то ватага. Ой, сколь нас там! Кабы экая тьма народа да под одним ватаманом, вот то бы сила! Гаврилу Левонтьича надо…
Иванка взглянул на летописца. Он увидел блеск, загоревшийся в его серых глазах, и зашептал еще горячее, схватив его за руку:
– Слышь, Томила Иваныч, поедем со мной, по лесам мужиков соберем, тайно в город пролезем, нагрянем – в отобьем Гаврилу и всех со съезжей, да вон из города и – в леса… Гаврила Левонтьич там все ватаги в одно, всех ватаманов к рукам приберет: не сила, а силища станет!..
Иванка глядел вопрошающе в глаза летописца.
Томила схватил свою кружку и быстрыми большими глотками опорожнил. Он глубоко перевел дыханье…
– Где же такую уйму народу найти, чтоб отбить их? – спросил он. – Как в город пролезть?..
– На масленой влезем, – сказал Иванка, – посадских, стрельцов по улицам пропасть, крестьян на торга понаедет с маслом, сметаной да всячиной… Тут и пройдем в ворота неприметно, а в городе…
Груз тяжелых и долгих недель, протекших со дня падения Пскова, словно свалился с узких мальчишеских плеч Томилы… Он встрепенулся.
– Постой, погоди, – перебил он Иванку, – ведь их в двух местах держат – в съезжей избе и в Земской.
– А мы и ватагу поделим да разом туды и сюды ударим!
– Коней бы сыскать повострее…
– Ух, прытких спроворю! – с уверенностью воскликнул Иванка. – Что ж, едем со мной, Томила Иваныч! Пошли сейчас, покуда открыты ворота!
– Куды же я один?! – неожиданно возразил Томила.
Иванка опешил. Видя оживление летописца, он был уверен, что для начала тотчас же увезет его изо Пскова. Ему не терпелось немедленно приступить к осуществлению своей выдумки.
– Гаврила с Михайлой за пристава взяты. Как я их спокину! – сказал Томила.
– Мы же после наедем и отобьем их!
– Не дело, Иван. Когда земских старост на Рыбницкой обирали, я тогда перед городом обещал, что с ними буду стоять в ответе… Куды ж мне от них!.. Отобьете нас, так уже вместе!..
Иванка не успел возразить летописцу. Дверь лавочки распахнулась. Облако морозного пара окутало стоявшего на пороге человека.
– Томила Слепой тут? – спросил голос из облака.
– Чиркин! – шепнул Иванка Томиле, узнав дворянина по голосу. – Хоронись, Томила Иваныч.
– Так-то лучше, Иван, – ответил Томила. – Меня с ними вместе посадят, и я упрежу, чтобы готовы были Гаврила с Михайлой. На масленой, значит…
– Площадной подьячий Томила Слепой тут, что ли?! – нетерпеливо воскликнул Чиркин.
– Тут я! – отозвался Томила.
Он шагнул к дверям.
– Дверь затворяй! Кой там черт! Затворяйте, не лето! – послышались выкрики.
Томила шагнул за порог. Дверь захлопнулась.
Иванка вскочил и выбежал вслед за Томилой…
Народ на торгу стоял кучками, глядя вслед удаляющемуся, окруженному четверыми стрельцами Томиле.
– Почем уголь? – окликнул Иванку какой-то посадский.
– Продал! – выкрикнул он, опомнившись.
Он отвязал свою лошадь от коновязи и погнал вслед Томиле.
– Углей, углей! У-утоль! – кричал он, едучи по улице сзади и желая, чтобы в этом привычном крике Томила слышал его обещание все же наехать на город и вызволить всех.
– У-уголь! У-у-уголь! – воинственным кличем неслось над Псковом…
– Почем угольки-то, касатик? – выбежав из свечной лавки, спросила бабка Ариша и бойкими старушечьими шажками заковыляла к чумазому.
– По голосу своего-то признала. Не то что угольщиком, и медведем не утаишься! – шепнула она. – Все жду ведь, все жду, что придешь ко старухе…
Глаза ее радостно смеялись. Занеся куль углей, в сенях Иванка обнял бабку.
– Замазал, чай, всю! «Ишь, скажут, старая ведьма, в трубу, знать, летала!» Ты небось, небось, заходи, никого чужих нету, – хлопотливо приговаривала бабка.
После известия о смерти отца и бегства Иванки с Федей черноглазая тихая Груня ушла в монастырь, а бабка ютилась в углу, в семье решетника…
Иванка ссыпал у бабки угли.
– Где ж, бабка, остров Буян? – шутливо и грустно спросил он.
– Время хватит, Ванюша, еще набуянишь по всем островам! – утешала бабка. – Да слышь, головы береги! Пошто в город лезешь? Признают и схватят.
– Надобно, бабка. Михайлу-то взяли в тюрьму!
– А как же Аленушка? Старая дура, я-то не знала! Взяла бы ее, приютила!..
– Я в лес увезу ее, бабка. Будет мне за хозяйку… Прощай! – заспешил Иванка.
В коробе было еще полно углей, но Иванка уже без крика гнал лошадь по улице к Власьевским воротам, пристально вглядываясь в закутанных на морозе платками встречных женщин и девушек, боясь по дороге разминуться с Аленкой. «Вдруг в тюрьму понесет харчи для Михаилы!» – думал он.
У переезда через Великую, под Пароменской церковью, как всегда, толпился Торжок – продавали студень, горячие пироги, сбитень, гречевники, медовые пряники…
Ехавшие из города с торга крестьяне задерживались возле торговок, чтобы купить в гостинец детишкам писаный пряник или леденцового петуха. У Торжка стояло с пяток крестьянских возов, бродил мостовой караульный земский ярыжка Еремка, летом, бывало, собиравший с крестьян мостовые деньги за перевоз.
В толпе покупателей и продавцов Иванка заметил старую крендельщицу.
«Если Аленка в застенье прошла, Хавронья ее видела», – подумал Иванка и задержался, чтобы, купив кренделек, спросить про Аленку.
Он вылез из короба. Пальцы его застыли от мороза, и он на ходу зубами развязывал узелок, в котором были деньги.
– Иванка! Признал я тебя, воровской ватаманишка! Ты мне попался! – торжествующе выкрикнул, видно, издали проследивший Ивана Захарка и кинулся между Иванкой и угольным коробом.
– Иванка, спасайся, беги! – гаркнул кто-то в толпе.
– Эй, земский! Еремка! – истошно заголосил Захарка ярыжному. – Зови Соснина со стрельцами!
Иванка метнулся к лошади, но Захарка бросился на него и вцепился сзади, боясь упустить дорогую добычу.
– Еремка, живее, дурак! Ватамана держу воровского!
Их обступила толпа. Кто-то пронзительно свистнул.
Иванка старался достать врага за спиной, но тот крепко впился ему в локти.
С середины Великой послышался крик Еремки:
– Соснин! Эге-гей, Тимофей! Беги живо сюда со стрельцами, тут вора поймали!
Иванка в отчаянии бросился на землю, увлекая врага. Они покатились по снегу. Иванка успел извернуться, освободил руки и впился в горло Захарки.
– А, плюгаща душонка! Я, я до тебя добрался, а не ты до меня! – прохрипел он.
Дерущиеся подкатились к самым саням Иванки, и вдруг кто-то, словно в забаву, опрокинул на них всю корзинку угля, подняв тучу угольной пыли. Со всех сторон сбегались зеваки. Толпа росла с каждым мгновением.
– Дави его! Крепче дави! – выкрикивали вокруг неизвестно кому из двоих.
И в куче угля, задыхаясь, кашляя и хрипя, оба грязные, черные, катались они на черном снегу, давя друг друга за глотки.
– Раздайсь! Разойдись! Разойдись! – послышались возгласы от Великой.
Толпа шарахнулась и сбилась еще тесней. Десятки людей навалились со всех сторон на дерущихся, тесно их окружив и стиснув телами.
– Раздайся! – еще повелительнее крикнул Соснин, прибежавший через Великую от Власьевских ворот, где держал караул.
– Держи! Убежал! – послышались крики в толпе.
Весь в саже, черный, как святочный черт, выскочил встрепанный парень навстречу стрельцам из толпы.
– А-а, дьявол! – воскликнул Соснин.
Он вырвал саблю из ножен и, боясь упустить беглеца, рубанул его без пощады по голове. Тот всплеснул руками и молча свалился на снег, обрызгав соседей кровью.
– Зарубил! Гляди, насмерть срубил! – зароптали в толпе. – Вишь, все крови им мало!..
– Что ж о ними, бавиться, что ли! – огрызнулся со злобой Соснин. – Клади его в угольны сани, давай в приказную избу! – коротко указал он стрельцам, прибежавшим с ним от ворот.
Они наклонились поднять убитого.
– Тимофей Данилыч, да ты ведь Захара срубил! – удивленно воскликнул один из стрельцов.
– Захара… – в смятении подтвердил и земский ярыжный Еремка.
– Как Захара?! – оторопел Соснин.
Толпа расступилась, освободив дорогу стрелецкому пятидесятнику.
– Жил, как пес! Околел, как собака! – выкрикнул кто-то.
– А где же тот? Где разбойник? – спросил Соснин, растерянно озирая толпу. – Угольщик где? – взвизгнул он, наступая на передних в толпе.
– А ты б ему соли на хвост насыпал! – откликнулись сзади.
– Ухватил бы лягушку за ушки!..
– Эй, стрельцы! Лови вора! Держи! Не пускай никого от реки! – в исступлении ревел Соснин…