Когда Томилу Слепого постигла воеводская опала и, вопреки обычаю, Собакин вмешался хозяйской рукой в земские выборы, чтобы не допустить Томилу к старшинству, Захарка – Пан Трык – встревожился за себя:
«Посылает мне бог учителей – за батькины грехи, что ли! Одного – на дыбу стащили, другого – в старшины обрать не велят… – размышлял Захарка. – Научишься от такого, а воевода служить не примет – скажет: яблочко от яблони недалече падает!»
Меж тем, оставшись без отца, Захарка нуждался в заработке. Он не любил и не умел терпеть лишений. Чтобы жить в довольстве, он думал жениться на девушке из дворянского звания – Аксюше, дальней родственнице псковского стольника Ордина-Нащекина. Мать Аксюши, дворянская вдова, жила в доме стольника ключницей, а сама Аксюша была крестницей стольника Афанасия Лаврентьевича.
Уже года три Захарка ходил к ним в дом, и его привыкли считать женихом Аксюши. Захаркина мать не раз говорила о том, что стольник не поскупится за крестницей дать приданое, и Захарка мечтал, что после женитьбы заведет себе новенький домик и сад, оденется щеголем да прикопит деньжонок, а там, глядишь, при удаче сумеет, как Шемшаков, давать деньги в рост и жить припеваючи.
Будущая теща полюбила Захарку, по воскресеньям радушно кормила его пирогами, ставила всем в пример его скромность и рассудительность, вежество, прилежанье и ум. Но условием замужества дочери хозяйственная вдова считала успешное начало службы.
– Не богата я, на век дочь не смогу обеспечить кормом, а мужа уж присмотрю ей такого, чтобы сам сумел накормить, обуть-приодеть. Аксюша моя хоть не белоручка, да голодом не сидела: и пирожка, и пряничка, и леденцов, и орешков – всего чтобы в доме было! – рассуждала вдова.
Аксюше неплохо жилось в девицах, и она не торопилась в замужество. Почти с детских лет признав жениха в Захарке, она не думала о другом и беспечно грызла орешки да вышивала с сенными девушками стольника. Стольник изредка баловал крестницу недорогими подарками, подхваливал ее пригожесть и говорил, что она Захарке «под стать», но замуж тоже не торопил.
Стольник служил в Москве у государя, отбывал свою очередь, когда вышла беда с Шемшаковым. В Москве же он находился и в то время, когда воевода прогневался на второго учителя Захарки, на Томилу Слепого. Захарка растерялся и был озабочен своей судьбой. Он ждал возвращения стольника из Москвы, чтобы просить его об устройстве на службу, но стольник замешкался при дворе, оставшись от Новгородской чети[128] для составления нового царского Уложения.[129]
– В чести наш батюшка стольник Афанасий Лаврентьич у государя, для всей державы устав составляет, как жить, как правдой судить! – с гордостью говорила Аксюшина мать.
В это время во Псков возвратился после следствия и наказанья плетьми Филипп Шемшаков. Он постарел, осунулся, но по-прежнему был независим, и завелицкая мелкота по-прежнему скидывала перед ним шапку, а церковный староста, выбранный взамен прихожанами, посадский лавочник, тотчас отдал ему ключи от свечного ящика и церковной казны.
– «Ныне отпущаеши раба твоего…» – сказал староста. – Пришлось без тебя потрудиться для храма. А ныне уж ты и снова прими в свои рученьки. А мы за тебя тут богу молились…
И хотя Шемшаков знал, что многие из Завеличья молили бога о гибели его в застенке, но виду не подал, а вскоре начал опять рядить на работу гулящих людей, писать кабалы и заемные письма и брать заклады…
У Шемшакова были многолетние связи с подьячими Приказной избы и в Земской избе, и Захарка подумал, что, возвратясь к нему, он обретет опять надежного учителя и покровителя.
С тех пор как Филипп стал снова церковным старостой, Захарка чаще начал ходить в Успенскую церковь. Встречаясь, он скромно кланялся Шемшакову, но не смел еще с ним заговорить.
Бывая в церкви, он часто виделся с Иванкой. После того как вместе с ним побывал у Мошницыных, Захарка с ним по-приятельски останавливался на улице и каждый раз говорил об Аленке.
По совету Аленки, Иванка устроился на работу к соседнему кузнецу. Захарка как-то встретил его, когда он возвращался из кузни.
– Али снова Михайла тебя к себе принял? – спросил Захарка, и в голосе его Иванке послышалось какое-то беспокойство.
– Не Михайла. Тут в кузне я, у Степана.
– Признайся, ведь девка тебя у кузнечного дела держит. К Михайле опять норовишь? – с насмешкой спросил Захарка.
– Да тебе-то она что далась? Что тебе-то за дело?! – воскликнул Иванка нетерпеливо.
– Да что мне за дело, чудак! Об тебе спрошаю. Дружок ведь мне – не чужой, – ласково усмехнулся Захар.
После того как Аленку увез Собакин, Захарка, встретясь с Иванкой, ему подмигнул.
– На нашей улице праздник, Ваня?
– Что ныне за праздник? – не понял Иванка.
– Чай, свататься завтра пойдешь к кузнецу?
– Ныне пост – что за свадьбы?!
– То кузнец не пускал за тебя свою дочь, а теперь ему ладно будет: подмочен товар на торгу дешевле!
Он не успел сказать, как Иванка схватил его за ворот и встряхнул.
– Подмочен ли, нет ли товар, а такому, как ты, по цене не станет. Тьфу, тошная харя!
Захарка бы кинулся на него, но в это время мимо шел Шемшаков, и, не желая при нем заводить уличную драку, Захарка смирился.
Они разошлись врагами.
Через несколько дней после этого Васька Собакин приехал ко всенощной в Пароменскую церковь и уехал спаленный. На другой день после того церковный староста Шемшаков объявил прихожанам о воеводском приказе сыскать безобразника, учинившего шум и смятение во храме.
– Васька Собакин чинил смятенье! – выкрикнули в ответ из толпы прихожан.
И никто не назвал имени посадского паренька, отомстившего Ваське.
Иванка в этот раз был в толпе прихожан, близ Захарки. Захарка встретился с ним глазами. Иванка отвел взгляд. Выходя из церкви, Захарка нагнал его и шепнул:
– Не бойся, Иван. Ино бывает, что меж собой подеремся, а в этаком деле никто не выдаст. Только сам уж держись.
– Молчи, дурак! – в ответ прошептал Иванка, боязливо взглянув на дьячка, который случился рядом.
Захарка понял, что он не ошибся…
В тот же день Захарка пришел к Шемшакову.
– Филипп Липатыч, я знаю, кто шум учинил во храме, – сказал он.
Все чаще, спускаясь со звонницы, Истома не мог сдержать стона и бессильно садился среди лестницы…
Слыхавший не раз о целительных свойствах крещенских купаний, он решился в крещение нырнуть в прорубь… Ноги горели так, словно попали не в ледяную воду, а снова подверглись пытке огнем. На другой день звонарь уж совсем не мог подняться на колокольню, не то что звонить во все колокола, для чего были нужны здоровью ноги…
– Знать, недостоин чудесного исцеленья! – сказал ему поп на исповеди. – Бог грехи наши видит и помыслы ведает.
Истома послал Иванку на торг за Томилой Слепым и просил подьячего написать челобитье владыке о более легкой службе, потому что, лишившись здоровья и ног, он не может подниматься на звонницу.
Томила прочел Истоме челобитье, написанное по его просьбе. Истома слушал и, казалось, в первый раз за все годы лицом к лицу встретил свою жизнь. Всю боль неудач и бед собрал Томила на одном небольшом листе. Суровое бородатое лицо челобитчика искривила сладкая жалость к себе самому, волосатые щеки его были мокры от слез…
– Отколь же ты в сердце моем увидел, чего я и сам не знал? Где ты слова такие сыскал – ведь жемчуг слова! – воскликнул Истома.
По губам Томилы скользнула улыбка, но он тотчас же скрыл ее, боясь оскорбить человеческое горе.
– Кабы владыка Макарий тот «жемчуг» узнал да умилился сердцем, то я бы почел писание свое не пустым суесловьем, – скромно сказал Томила.
Через несколько дней после «пожара» в карманах Васьки Собакина Истому вместе с Иванкой вызвали к архиепископу. У Иванки зачесались разом все те места, по которым порют…
– По какой нужде кличут? – спросил Истома посланца-монаха.
Тот не ответил.
– Драть меня станут за Ваську Собакина, – прошептал Иванка отцу, – а тебя – любоваться, видно, на сына…
Молодой и сытый, приветливый служка вышел из архиепископской двери и кликнул Иванку с отцом ко владыке.
Они вошли в просторный тихий покой. Владыка Макарий сидел в кресле. От лампад пахло маслом.
Отец и сын, по обычаю, прежде всего подошли под благословение и поцеловали владычнюю руку.
– Челобитье твое я читал, и господь в своей милости указал мне, что с тобой деять, – сказал Макарий Истоме, и оба – отец и сын – облегченно вздохнули, слыша, что речь идет не о Собакине.
– Сказываешь ты… Как тебя звать-то? – переспросил владыка.
– Истомка, святой отец, – поклонившись, ответил звонарь.
– Сказываешь, Истома, что звонарить не можешь, что силу ты потерял… Вина твоя, что в кабаке воровские слова молвил. Стало, сам ты виноват и в убожестве своем, да коли простил тебя государь, то и господь простит.
Истома упал в ноги владыке и поклонился.
– А есть у тебя сын, – продолжал Макарий. – И о том сыне вместе речь: ведаешь ты, звонарь, что кощунствует он, творит неподобное…
Иванка покраснел.
– Сказывают, на святках харями торговал, озорничал, а ныне еще воеводского сына обидел… – продолжал Макарий.
– Васька Собакин-сын сам обидел сколь!.. – перебил Иванка и покраснел еще больше, поняв, что выдал себя головой.
– Помолчи, – оборвал Макарий, – за такую вину надо послать тебя к воеводе в съезжую избу. Там бы тебя расспросили про шум и смятение в храме божьем, под пытку поставили б…
– Смилуйся над малым, владыко! – воскликнул Истома и грохнулся лбом об пол.
– Смиловался, – торжественно объявил Макарий, – не пошлю к воеводе.
Иванка стал на колени рядом с отцом.
– А твоего, звонарь, проедено непротив[130] порядной записи семнадцать с алтыном рублев, – продолжал Макарий. – И коли я пущу тебя на легкое дело, то храму шкота[131]. Что церкви должен, то богу должен! А сказано в Писании – «божие богу». Мыслил я за тот долг в трудники церкви божией сына в место твое поверстать, да молод. Против тебя куда ему так звонарить, да к тому же он озорник и тебе от него беда. И я ныне так рассудил: из храма я долговую запись твою возьму и станем тебя писать ныне за Троицким домом, сторожем свечной лавки.
– Спаси бог, владыко! – воскликнул Истома, кланяясь в землю, хотя посул Макария превращал его из гулящего, вольного человека в невольника и холопа. Но куда ему, калеке, была теперь воля! «Воля без крова хуже неволи, – подумал Истома. – Был бы Иванка волен…»
– Ан малый твой, – продолжал владыка, – глум учинил во храме, скоморошье кощунство, народу смятение и нарушение молитвы… Того ради по Уложению государя нашего Алексея Михайловича повинен он страшному наказанию. И я, жалеючи его, христиански беру его за Троицкий дом и пишу в свои люди, тогда и ответ передо мною, а в наказание за глум я перво его в монастырь пошлю для покаяния и молитвы.
Иванка насторожился.
– Как то, владыка, за Троицкий дом напишешь? В холопья? – спросил он в волнении.
– В трудники монастырские.
– Волю, стало, мне потерять? – вскочив с колен, воскликнул Иванка.
– Волк-то вон на воле, да воет доволе! – ответил владыка. – Неразумного воля губит. Что тебе в ней? Над всеми господня воля, и все мы рабы божие…
– Стало, волю-то мне истерять?! – повторил Иванка дрогнувшим, приглушенным голосом.
– И то тебе во спасение, сыне. Волей ты себя загубил, неволей спасешься.
– Врешь ты, пес! – крикнул в исступлении Иванка.
Крик его всколыхнул огоньки лампад, и они испуганно замигали и закачали коптящими тихими язычками. Макарий тревожно вскочил с кресла.
– Крикни людей, – приказал он служке.
Иванка оглянулся. Из горницы было две двери: одна назад, во двор, полный народа, другая за спиной Макария, рядом с оконцем, вела куда-то в глубину дома. Медлить было нельзя. Иванка прыгнул, ткнул владыку в живот головой, свалил и, перескочив через него, кинулся к оконцу, затянутому пузырем, продавил пузырь, выскочил в сад и помчался по целине, проваливаясь в глубокий снег.
Избитый, искусанный собаками, с вывихнутой ногой, Иванка лежал в подвале архиепископского дома на прелой соломе. На шее его был надет железный ошейник, которым он был прикован к сырой стене.
Иванка припомнил множество разных рассказов о людях, промучившихся целую жизнь в таких беспросветных темницах. «Ужли ж тут сопрею? Лучше с голоду сдохнуть!» – решил он.
В послушнике, приставленном в подвал приносить пищу, Иванка узнал своего «крестного» – великана Афоню, окрестившего его каменным навязнем по голове, когда он украл коня.
Иванка не прикасался к квасу и хлебу, которые приносил Афоня.
– Заморить себя хочешь? – спросил Афоня.
– Тебе что? Хочу! – огрызнулся Иванка.
– Грех какой! Душа сразу в пекло пойдет к сатане. За сей грех у бога прощенья нет.
– А ты почем знаешь?! – спросил Иванка.
– Умных слушаю, то и знаю, – простодушно ответил великан.
На другой день к Иванке в подвал вместо Афони вошел монастырский конюшенный старец Пахомий, которому рассказал Афоня об архиепископском узнике.
Старец сел на солому возле Иванки и широкой рукой ласково провел по его волосам. Иванке стало больно и радостно от нежданной ласки, и он, жалея себя, как ребенок, заплакал, уткнувшись в подрясник Пахомия, пропахший щами и конским потом.
– Дурачок, дурачок, – сказал старец, – чего ты надумал?! После смерти воля не надобна… Ты, дурачок, силы копи, а истеряешь силу – и гибель тебе в неволе. Воеводскому сыну за всех отплатить – не коней воровать. Тут тебе всякий поможет в твоей беде.
– Не буду холопом. Во гроб лучше! – упрямо сказал Иванка сквозь слезы.
– Повинись перед владыкой, смирись, умоли прощенья. Епитимью наложит – прими, свет, поклоны бей, от цепи тебе бы избавиться да сил накопить… Скажи владыке, что всяку работу станешь справлять, – шептал старец.
– А после? – спросил шепотом Иванка.
– Только бы с цепи вырваться, свет, а там видно будет… – шепнул старец.
Иванка сдался и стал принимать пищу.
Однако его по-прежнему держали в подвале, и прошло с неделю, пока его привели к владыке. Иванка упал в ноги и просил прощенья за дерзость, соглашаясь на всякую работу, горько каясь.
Архиепископский келарь назначил его чистить конюшни. Афоня стал каждый день выводить Иванку на работу и в церковь, а все остальное время сидел он опять на цепи за решеткой в подвале…
Шел великий пост с долгими церковными службами, и Иванка часами лежал ниц на полу церкви, распростершись в земном поклоне… Архиепископ Макарий заметил его молитвы и указал снять ошейник. Иванка стал еще усерднее работать и молиться…
Истома не мог опомниться от внезапной беды. Он смирился с мыслью о том, что до смерти останется сам в холопах при свечной лавке. Что ему было нужно на старость? Теплый угол, кусок хлеба для себя и ребят, на лето лоскут холстины, на зиму шкуру овчины.
Как раз в эту пору пришла новая весть от пропавшего было Первушки, который писал, что живет в чести, в довольстве, что сыт, одет и любим самым набольшим изо всех московских бояр и что, бог даст, вскорости обзаведется своим домом… Но даже эта отрадная весть от старшего сына не могла утешить безысходного горя Истомы. Он не спал ночи, лежа на лавке с открытыми глазами, вздыхал, ворочался, кашлял, и ему такими же вздохами, таким же кашлем отвечала с печки бабка Ариша, которая больше отца жалела Иванку и убивалась его несчастной судьбой.
– Не мог, вишь, вступиться за малого перед владыкой? Да я его из пытошной башни вызволила! – ворчала бабка. – А он и враз оробе-ел! У-у, пентюх! Чего сидишь дома? Беги, вызволяй!
И убитый горем Истома пришел к Мошницыну. Кузнец уже слышал о несчастье, постигшем Иванку, и сердечно встретил калеку-отца.
– За Аленкину честь помстился Иванка. Я ему пособить повинен. Да как пособить – не ведаю. Грамотеев надо спрошать. Поди ты к Томиле Слепому. Он скажет, что деять, а скажет, – расходы случатся, посулы надобны, – то будет моя забота, не поскуплюсь.
В ответ на благодарность Истомы кузнец признался:
– Аленка плачет по нем. – И вдруг спохватился: – В доме жил, и привыкла к нему. Якуне с Аленкой как брат он. Якуня тоже печалуется о нем. Намедни мне бает: «Бачка, повинны мы вызволить звонарева Ивана…» И я говорю: «Повинны, Якуня…» Сходи ко Слепому, пусть он наставит, что деять.
Истома заковылял к Томиле.
– Царское Уложение новое чли на торгах – слыхал? За кощунственное смятение во храме Иванке беда. Тяжела монастырская неволя – то же холопство, да то ему лучшая доля ныне, – сказал Томила.
– Да разве смятенье чинил во храме Иванка? Всем ведомо, что Василий Собакин в церковь лез ради глума, – возразил Истома.
– С сильными бороться, с богатыми судиться втуне, – ответил Томила. – Мы с тобой обкричимся, и нас никто не услышит – глотка у нас простая, а у богатого язык серебрян, гортань золотая – его и слышно сильным мира сего…
– Как же быть мне, Томила Иваныч? Ужели пропадать Иванке?! – воскликнул звонарь, отчаявшись услышать утешительное слово.
– Есть друг у меня Гаврила Левонтьич. Он любит Ивана. К нему я схожу, потолкую. Ум хорошо, два – лучше, – пообещал летописец. – Иди, отец, мы к тебе сами придем, коли доброе что умыслим.
И возвращаясь домой, звонарь сетовал, что никто не хочет помочь в самое тяжелое время.
Стуча костылем, поднялся он на паперть и с тяжелым вздохом распахнул дверь сторожки… Навстречу ему со скамьи поднялась Аленка. Близко взглянув ей в глаза, Истома увидел в них ту же тоску, какая замучила и его самого. Звонарь обнял ее и уронил костыль.
– Алена, – сказал он, – Алена, пропал наш кудрявый… – И вдруг он скривился и всхлипнул по-детски – просто и влажно…
И тогда Аленка быстро и горячо зашептала ему об ее, Аленкином, и Якунином вымысле для спасения Иванки. Она шептала и заглядывала снизу в глаза Истомы с нетерпеливым вопросом, в ожиданье его одобрения.
Повеселевший, ободрившийся Истома выслушал до конца ее речи и обнял ее на прощанье. Слезы снова стояли в его глазах, но теперь это были слезы радостной благодарности и надежды…
На следующий день Истома отпросился к обедне в Троицкий собор, чтобы увидеть после церковной службы владыку Макария.
– Отче святой, владыко, вели в светлое воскресенье сыну Ивану прийти со мной разговеться, смилуйся, владыко, – просил Истома.
И архиепископ «смиловался» – указал Иванке пойти к заутрене в Завеличье к отцу. Истоме же наказал отечески увещевать Иванку к послушанию духовным наставникам, к молитве, смирению и труду…
Почки ракит уже пахли смолой, а на елках начали появляться твердые молодые шишечки. Смолой пахло все – даже, казалось, тихие зеленые звезды в ночном небе, когда Иванка шел в Завеличье к пасхальной ночной службе…
Легкий весенний ветер со Псковского озера качал пламешки восковых свечей. Сотни их колебались вокруг монастырского храма, и колокольня гудела в темной, непроглядной ночи, а с глубокого черного неба звезды перемигивались со свечами…
– Стой тут, – прошептал Иванка, оставив спутницу у ворот слободского домика.
Он зашел за угол и, быстро переодевшись, вышел.
Проверяя, он ощупал себя – шапка, зипун, рубаха, порты, кушак… Якунин зипун легонько треснул в плечах, порты его были коротковаты, да все не беда.
Колокола гудели над Псковом и слободами. Улицы были пусты, и только редкие, запоздавшие у печей с куличами хозяйки спешили к заутрене.
Иванка глубоко вздохнул и почувствовал, как свежий весенний воздух наполнил грудь радостным ощущением свободы и чего-то еще, так же пьянящего, как свобода.
От звездной ночи, от звона в церквах, от свободы, от этих близко сверкающих глаз сердце стучало, готовое вырваться из груди… Надо было бежать из города, и чем скорее, тем лучше, надо было спешить, но он не мог сразу расстаться с Аленкой…
В темной улице, помогая ей перебраться через грязь, он обнял ее. Она не противилась, и так, обнявшись, они пошли по темной, хоть выколи глаза, улице и улыбались звездам… Тихие огоньки лампад горели в окнах домишек, и они шли, позабывшись, мимо чужих заборов, чужих домов, чужих окон, ворот…
Прядка волос Аленки коснулась его кудрей, щека ее, свежая и холодная, тронула словно огнем горевшую щеку Иванки… Это было возле дома Мошницына.
– Христос воскресе! – как-то отчаянно и внезапно воскликнул Иванка, и голос его прозвучал как крик в ночной улице.
Под его поцелуем она не успела ответить «воистину».
– Христос воскресе! – шепнул он во второй раз и снова поцеловал ее.
– Христос воскресе, – все тише и тише шептал он, целуя ее, и она не успела ни разу ответить «воистину».
Они бы забылись тут до утра, если бы Якуня не нагрянул из темной улицы.
– Христосуетесь? – по-взрослому снисходительно и насмешливо спросил он. – Я чаю, Иванке пора. Собрала бы поесть ему на дорогу.
Аленка всплеснула руками: как это вышло, что она, заботливая хозяйка, позабыла, что надо в пути поесть!..
Роняя из рук посуду, яйца, куски кулича, пирога, она свернула все в свой любимый, самый нарядный платок и вынесла за ворота. Иванка схватил ее за руки.
– Аленка, дождешься меня, как ворочусь казаком тебя сватать? – спросил он. – Не забудешь меня, не пойдешь за другого, Аленушка, светик мои?..
– Ладно, ладно, – трезво и взросло сказал Якуня, – гляди, рассветет и поймают тебя. Ступай, казак!
Иванка пожал ему руку и поцеловался, потом повернулся к Аленке и, не стесняясь брата, обнял ее.
– Ворочайся скорей, ждать буду, скучать по тебе! – прошептала ему Аленка…