По совету Илюши, отдав ему монашеское платье и отправив «сынка» Печеренина в город с письмом к Гавриле, Иванка остался в отряде Павла.
Они свернули ближе к берегу Великой.
Иванка уверен был в том, что Илюша в монашеской ряске благополучно добрался с письмом до хлебника, потому они ехали спокойно на Пантелеймоновский монастырь, ожидая здесь встретить уже своих…
И вдруг перед самым монастырем Кузя встал на дыбы.
– Как хошь, Иванка, я коровам голова и коров не пущу без дозора. Хотите, гоните овец, хлеб везите, сами скачите – то ваше дело, а чтоб мои коровы попали боярам, тому не бывать. Лучше их в лес загоню – пусть медведи их всех задерут – вот разбытеют!..
Иванка сказал товарищам:
– Кузя, коровья голова, не пускает коров без дозора.
– А Иванка, баранья башка, хочет вас всех отдать с головой боярину, – перебил Кузя.
– Кузино дело вернее, – рассудил Павел Печеренин. – Ты, Иван, хоть и смел, а глупее, а Кузя и трусоват с умом.
И оба друга после таких слов не знали, кому из двоих обижаться.
Все же послали дозор и тогда убедились, что Кузя был прав: монастырь оказался занят лужскими казаками.
Это было провалом всех планов совместных действий крестьян и псковитян: враги повстанцев успели соединиться и плотным кольцом облегали город.
– Назад поворачивать, видно, приходит, – сказал Печеренин.
Но Иванка знал, что в городе голод, что все равно нужно прогнать стадо в город, и в этом залог того, что Псков еще сможет держаться. Пантелеймоновский монастырь замыкал подход к городу, и миновать его было нельзя, чтобы попасть в стены. Тогда друзья рассудили так: Иванка со стадом и с двадцатью крестьянами, обряженными в стрелецкие кафтаны, останутся поближе к монастырю, а все остальные пойдут стороной, скрываясь в лесу, и будут наблюдать. Если казаки пропустят Иванку с обозом – ладно, а коли не пустят, быть бою. И может быть, в этом бою им удастся выбить казаков из монастыря, если Псков догадается выслать подмогу.
Условившись с Печерениным, где тот будет ждать со своими отрядами, пока подадут весть из Пскова, Иванка стал за стрелецкого пятидесятника и повел обоз.
Они миновали монастырь, и никто их не тронул. Ни одного человека из войска Хованского не было видно в поле. Они проехали более половины пути за монастырь. В это время со псковских церквей раздался праздничный звон во все колокола, с пригорка путники увидели, как распахнулись Петровские ворота и заколыхались хоругви. Иванка и Кузя сразу поняли, почему идет крестный ход: псковские попы, стрельцы и посадские встречали Рафаила с посланцами Земского собора. «Поповщики» в городе победили!
– Самое время! – воскликнул Иванка, и весь отряд со стадом вышел с опушки на открытую дорогу.
– Стой! Куда?! – окликнули притаившиеся невдалеке от города сторожевые казаки, подъехав навстречу.
– Харч гоним, – развязно сказал Иванка. – Чай, наш боярин Иван Никитич проголодался.
– Четвертый месяц стоят – и города взять не могут! Мясожоры вы с вашим боярином, – выругался казацкий есаул, – только и знаете, что говядину жрать!
– Сам ты, казак, обжора, а мы государевы слуги! – ответил Иванка в притворном гневе.
– Царские слуги вы, как мужиков грабить, а в бой пойти на стены не смеете, мягкошерсты!
– А вы на стены полезете? – спросил Иванка.
– Мы не дворяне. Чего нам православную кровь лить! – ответил казак. – Псковитяне на бояр встали – нам что за беда! Постоим тут… А то и псковским поможем на вас!..
– Бякаешь! – крикнул Иванка, хватаясь за саблю. – Я тебя посеку!
– А ты во дворяне лезешь, я вижу, – сказал казак, – молодой петух, а глотку дерешь. До того драл, что в пятидесятниках ходишь.
– Некогда с тобой, бестолочем, прохлаждаться! – воскликнул Иванка. – Гони, робята, скотину! – приказал он своим «стрельцам».
– Стрельцы, оставь нам бычка: вон сколь у вас! – попросил казак. – Боярин не сдохнет, коль не сожрет одного.
– Кузя, дай ему бычка какого поплоше, – крикнул Иванка и подмигнул Кузе.
Кузя отогнал казакам жирного бычка, и обоз тронулся дальше. Казаки остались позади, а псковские ворота были гостеприимно отворены.
В это время крестный ход, встретив Рафаила, возвращался к Петровским воротам, и до обоза доносилось уже громкое церковное пение.
Иванка поторопил Кузю:
– Гони поживее скотину.
– Пошто спешить? – спросил Кузя.
– Пока попы идут, не станут казаки стрелять, – шепнул Иванка.
Но казаки увидели, что Иванка повел обоз и погнал стадо ко псковским стенам, а не в обход города.
– Стойте, стрельцы! – окликнул их есаул.
Иванка остановился и подождал, когда он подъедет. Обоз же и стадо продолжали тем временем двигаться к городу.
– Куда ты ведешь? Побьют псковитяне! – предостерег казак.
– Не побьют: они сейчас богу молятся, – ответил Иванка. – Пока молятся, я бочком, бочком и пройду с обозом возле самой стены городской.
– А что тебе стороной не пройти?
– Видишь ты, – пояснил Иванка, – мы стрельцы боярина князя Хованского, а в Любятинском монастыре князь Мещерский сидит. Коли я пойду через Любятинский монастырь, дворяне Мещерского всю скотину и хлеб расхватают. А тут я прямо к своим попаду!
– Поря-ядки, – сказал казак, покачав головой. – Воевода с воеводой говядины не поделят. Тьфу, пропасть! Ну, ин скачи скорее, покуда они богу молятся.
Казак повернул к себе, а Иванка крикнул своим:
– Во всю мочь, робята!
И хлебный обоз покатил к городу, коровы понеслись вскачь, с криком помчались овцы, поднимая густую тучу пыли над дорогой.
Епископ коломенский Рафаил, встреченный Макарием, приближался к городу. Целое полчище попов двигалось в их свите. Над поповской толпой на длинных древках качались хоругви.
Рафаил шел, гордый сознанием великого дела, лежащего на его плечах. Вся держава – царь, и бояре, и весь Всероссийский земский собор, послав его во Псков, признали тем самым великую силу церкви превыше всех воинских сил…
Поднять мощь церковную выше всех светских властей было мечтой Рафаила. Много лет он с завистью ловил каждую редкую весть о деяниях иезуитов. Мысль о создании подобного братства в православии давно уже мучила его, и каждый раз он радовался, когда кому-нибудь из собратьев удавалось доказать мирянам свою силу.
Угадав друг в друге единомышленников, Рафаил и Макарий обменивались письмами.
Когда Макарий стал псковским архиепископом и завладел целым княжеством, с первого дня своей власти он стал расширять ее за обычные рубежи. Рафаил получил от него много писем о том, как, вмешиваясь владычной рукой в мирские дела, он помогал в их решенье мирянам и воеводе… Макарий писал, что и купцы, и дворяне, и воевода – все ездят к нему за советом. В последнее время письма прервались…
Так же без слов угаданный единомышленник, новгородский митрополит Никон тоже писал Рафаилу, но последние письма его были полны смятения и растерянности. Он вступил на путь больших дел и споткнулся: воевода Хованский, который не смог бы никак покорить восставших без Никона, презрел его обещания, данные городу, и подорвал веру народа в силу церковной власти, схватив в тюрьму заводчиков новгородского мятежа.
На Земском соборе, который созвал царь в Москве по поводу Пскова, Рафаил говорил, бичуя вероломство бояр и вступаясь за Никона. Когда предложили ему самому поехать во Псков, он отринул избранье:
– Пастырь духовный в своем слове власти не имет! Я тогда бы поехал, когда б самого государя и присных его укрепление было, что слово господней церкви будет нерушимей камня.
Его поддержал патриарх Иосиф, и Собор выбрал его послом всей Российской державы ко блудному сыну России – восставшему Пскову…
С презреньем и высокомерием говорил Рафаил с боярином Хованским, приехав к нему в стан.
– Не воинской силой людские сердца одолеть! Правда церкви святой православной единая может очистить заблудшие души… Государь и весь Земский собор велели тебе, боярин, творить по словам моим, как укажу…
С поднятой головой направился он к стенам Пскова, но с приближением к городским воротам какая-то неясная робость закралась в его сердце. Облобызавшись с Макарием, он шел с ним рядом. Волнение возрастало.
Вот, вот он, град Иерихон[207]! Падут ли стены его от трубного звука? Славу ли восприять суждено здесь или же претерпеть стыд?..
В городских воротах, крестясь, стоят караульные стрельцы, опустив к земле лезвия протазанов пред знаменами господа бога. Гулким отзывом отдается церковное пенье под сводом воротной башни… Вот улица, запруженная народом. Рафаил с любопытством и опасением искоса взглядывал на горожан, полгода державшихся в городе, гордо стоявшем против всего государства, как гранитный утес.
Сверкали веселые озорные глазенки дружной гурьбы ребятишек, чинно молились стрельцы, низко кланялись женщины, толпа посадских лавочников и ремесленников стояла по сторонам, наивно пряча простоватое любопытство за привычным степенством и важностью осанки… Все это была обычная мирская «паства», простая толпа, жадная к зрелищам и святыням… Церковное пение гремело на весь город, ликуя звонили колокола…
Как вдруг откуда-то из задних рядов донесся испуганный вскрик, пение смолкло, послышались страшный топот, неясные дикие вопли. Рафаил увидел, как живые краски сбежали с лица Макария и как внезапно побелели его полнокровные губы. Рафаил оглянулся: толпа горожан бежала по улице, смешивая ряды духовенства, прижимаясь к стенам домов и заборам… «Хованский напал! Измена!» – мелькнуло в уме Рафаила… Испуганно оглядываясь, попы тоже шарахались прочь с дороги, и вот меж толпой в туче пыли Рафаил разглядел несущееся прямо вдоль улицы стадо быков и коров…
Не желая терять достоинства, с посохом стал он лицом к бегущему стаду и ждал, когда минуют его быки, коровы и овцы. Он увидел Макария, трусливо сбежавшего с дороги, и гневно поглядел на него… Макарий в стыде опустил глаза.
– Ух, владыко, ты смелый – коров не боишься! – задорно воскликнул Иванка, проскакав на лошади мимо Рафаила.
Народ, оправившись от смятенья, смеялся.
– Еще постоит теперь под стенами боярин: с говядиной мочно еще сидеть! – услышал архиерей голос в толпе.
– Кабы раньше коровы пришли, то попов не пустили б! – ответил один из посадских, и лицо его было совсем не такое, как десять минут назад в воротах.
– Попы – не бояре: на порожек поставил да дал киселя – и поскочут, откуда прилезли.
– Ис-полла-эти де-еспо-та![208] – возгласил протодьякон, и снова сошлись ряды духовенства, опять зазвучало пенье, мешаясь с трезвоном колоколов, и шествие потянулось через весь город к Троицкому собору…
В покоях Макария собрались на совет с московскими посланцами новые хозяева Всегородней избы и псковское духовенство. Устинов и Русинов, перебивая друг друга, рассказывали Рафаилу о событиях последних дней. Когда рассказ дошел до литовцев, пытанных Гаврилой Демидовым, коломенский владыка насторожился. «Иезуиты!» – мелькнуло в его мыслях. И вся псковская смута ему показалась вызванной происками этих сильных и хитрых врагов православной церкви и Русской державы.
Рафаилу представилась еще серьезней и важней взятая им на себя забота. Сотни мятежников, вооруженных пищалями и топорами, казались ему менее страшными, чем десяток папских смутьянов, проникших в Русскую землю.
Вступить в борьбу с ними не огнем и мечом, а пламенным словом с амвона церкви он считал для себя почетной и трудной битвой, а победить их в таком бою – подвигом, покрывающим славой пастыря русской святой церкви…
Такая «тревога», правда, больше была похожа на осуществившуюся мечту. Чувствуя в иезуитах врагов русской церковной державы, Рафаил, как и Макарий, завидовал их уменью стоять над мирскими делами и утверждать верховенство церкви над светской властью вельмож, королей и купцов… Столкновенье лицом к лицу с этим сильным и хитрым врагом манило его.
Рафаил для выяснения этого дела потребовал привести Гаврилу, и двое стремянных стрельцов поскакали за ним на Снетогорское подворье. Спустя полчаса келейник Макария торопливо вошел в покой.
– Стрельцы воротились, владыко, – сказал он, кланяясь так, чтобы было непонятно, обращается ли он к Рафаилу, посланному Всероссийским собором, или к старшему чином Макарию.
– Где ж Гаврилка? Вели привести сюда.
– В тюрьме его нет. Народ пришел скопом, велел отпустить – и пустили Гаврилку…
– Кто велел отпустить?! – закричал Макарий, вскочив.
– Народ, владыко святый! С ружьем на тюрьму наскочили. Холопишко твой Иванка народу скоплял…
Тревожный вздох вырвался разом из грудей всех собравшихся.
– А где же тот скоп? – спросил Русинов.
В этот миг дверь отворилась, и запыхавшийся Левонтий Бочар вбежал в горницу, позабыв все обычаи.
– Лупят Невольку! – выпалил он.
– Где?! Кто?! – раздались восклицания.
– В Завеличье поймали великим скопом, с коня стащили да лупят на берегу… Гречин Абрам поскакал к стрельцам стара приказа – ворота занять.
Рафаил живо поднялся с места.
– С нами бог и святая сила его. Идемте в собор. Укажи, владыко, благовест учинить, как бы к службе церковной.
Рафаил осенился крестом. Бывшие в келье стали подходить под его благословение. Сам он принял благословение Макария, и все вышли.
Власьевские ворота были тотчас же заняты караулом старых стрельцов. Подошедшую из Завеличья толпу горожан не впустили в город.
– Владыка Рафаил обещал, что боярин с войском уйдет от стен, коли кончим мятеж, а вы сызнова начинать! Никого не впущу оружных, – сказал Тимофей Соснин, сам ставший в начальниках воротного караула.
После спора с толпой он, едва отворив ворота, стал впускать завеличенцев поодиночке, учиняя в воротах осмотр – не несут ли оружия…
Площадь у Троицкого собора наполнилась людьми. Церковные власти решили между собой, что Рыбницкая площадь, место мятежных скоплений и зарождения мятежа, не может служить для мирного божьего дела. За собором для охраны «властей» от толпы на случай стоял отряд старых стрельцов. Старые стрельцы и казаки разместились и в первых рядах толпы.
Стоя на паперти, Рафаил, обращаясь к народу, говорил о грехе нарушения присяги. Негодуя, он гневно кричал против измены Русской державе, клял латинцев и римского папу и грозился анафемой тем, кто зовет литовцев.
Черниговский протопоп Михаил, приехавший с Рафаилом в посольстве Собора, читал соборное послание ко Пскову.
Когда дошел он до слов о письмах к литовскому королю, посланных Земской избой и будто бы читанных даже у Рыбницкой башни, – народ взволновался…
– Враки! – крикнули из задних рядов.
– Собачья брехня!
– Заткнись, протопоп, не то сами заткнем!
– Все поклеп! Не писали такого листа! – раздавались в народе громкие возгласы.
– Пойдем, братцы, на Рыбницку площадь да там все рассудим! – крикнул старик посадский.
– Не станем креста целовать, коли враки в московской бумаге! – поддержал второй.
– Братцы, Осип Лисицын, новогородец, правду расскажет, как Новгород от мятежа унимали.
– Архимандрит новогородский Никон сговаривал там – так же вракал, как ныне у нас Рафаилка!
Выкрики, шум, споры заглушали чтение. Протопоп умолк.
– Пошли, братцы, на Рыбницку площадь! – крикнули в толпе еще раз.
– На Рыбницку пло-оща-адь! – подхватили вокруг, и толпа, повернувшись спинами к Рафаилу с Макарием и ко всему духовенству, потекла из Крома на привычное место собраний и сходов.
Народ отказался целовать крест на верность царю, потому что не хотел за собой признать вину, которой не было.
И на другой день и на третий день сходился народ толпами по площадям и улицам, и земские старосты вместе с московскими посланцами не могли никого уговорить к крестному целованию.
Гаврила, обиженный городом, не шел к народу. Михайла Мошницын теперь стоял во главе посадской бедноты я стрельцов новых приказов.
В город пробрался с попами Осип Лисицын, новгородец. Он рассказывал всем о том, как целовали крест новгородцы и как после крестного целования у них похватали всех вожаков, заковали и бросили их в тюрьму, хотя тот же боярин Иван Никитич Хованский божился и клялся, что «никакой жесточи над ними не учинит».
– И с нами так будет, коль мы им поверим да крест поцелуем, – говорил народу Мошницын. – Дадим укрепление между себя тогда царю крест целовать, когда боярин уйдет вместе с войском от стен городских…
На Рыбницкой площади не смел появиться никто из новых хозяев Всегородней избы. Они боялись большого скопления народа.
Михайла Мошницын рано с утра пошел к хлебнику. В белой холщовой рубахе, гладко причесанный, благообразный, хотя усталый и бледный, Гаврила сидел в горнице, рассказывая сказку сыну. Жена обняла его за плечи и умильно глядела ему в лицо, в то же время прижав к груди и качая девчурку. Двое средних возились тихонько на полу у стола. В доме Гаврилы было похоже на то, что он уезжал куда-то по торговым делам и вот возвратился… Он словно старался вознаградить любимых и близких за долгое время разлуки.
– Здоров, Левонтъич! – воскликнул, входя, Михайла.
– Здоров. Садись, гостем будешь, – ответил Гаврила небрежно.
Жена Гаврилы с испугом посмотрела на гостя, но хлебник спокойно заканчивал сказку, глядя в блестящие глазенки сына:
– «Пойду-ка по свету бродити. Коли глупей вас найду, то домой ворочусь, а глупей не найду, то не ждите!» Так и ушел Афоня искать, кто глупей, и доселе все ходит да ищет… – закончил хлебник.
– Все? – спросил сын.
– Так и ходит, – опять повторил Гаврила.
– Завиральна та басня! – воскликнул кузнец.
– А что не по нраву? – спокойно спросил его хлебник.
– Ушел Афоня глупей народу искать – то не хитрое дело. А так повернуть, чтобы глупые умны стали, – то дело!..
– Учи-ил! Не умнеют! – ответил хлебник.
– Не дело, Левонтьич, сложить-то ручки! – прямо сказал Михайла. – Город не сдался покуда. Народ креста не целует, стрельцы стены держат, – чего же ты сидишь тут побасенки баешь?!
Жена и сын хлебника – оба глядели с тревогой на кузнеца, ожидая, что вот он возьмет и уведет с собой снова душу их дома, кормильца, отца и мужа, без которого дом сиротлив и пуст.
– А что же мне деять?! Прогнали меня, в тюрьму садили, старост новых обрали… А ну вас!..
– Бедно, Левонтьич, бедно! – неожиданно просто, тепло и дружески согласился Михайла. – И мне бедно тоже! – сказал он со вздохом. – Да вишь, совесть-то у нас с тобой спросит. Устинову что! Он загубит полгорода, то и рад будет, а мы с тобой правдой за город стояли, осаду держали, дворян секли… Что вздорили между собой, то от сердца, чтобы лучше все было… И ныне у нас забота одна, – зашептал кузнец, – не дать людям креста целовати, покуда боярин от города не уйдет!.. Ведь крест поцелуют – и нас и себя, дураки, загубят… Войдет войско в город – сколь крови боярин прольет! Сколь народу казнит! Я не смерти страшусь – перед богом страшусь ответа. Помирать хочу с легкой душой… Кровь людскую сберечь…
Гаврила взглянул на Мошницына.
– Ты б раньше, Михайла, со мной дружил! – ответил хлебник. – Ныне-то поздно! «Слуги господни» налезли. Теперь конец…
– Ты был на Рыбницкой? Нет? То и толкуешь! Народ отказ дал креста целовать! Ударим сполох, Левонтьич! Чаю, сейчас попы станут звать на Соборную площадь, а мы во сполох на Рыбницкой грянем!.. – задорно, молодо и горячо звал Михайла.
– Кто с тобой в мысли?
– Сколь было на Рыбницкой – все.
– А Томилка? – угрюмо спросил Гаврила.
– Не ведаю, где схоронился.
– Обидел я друга. Насмерть обидел поклепом, и чем искупить – не знаю… Ну, а поп Яков, Прохор Коза?
– Я чаю, прибегут на сполох. Найдутся.
Гаврила обнял жену:
– Прощай-ка, Параша! Слышь, надо, голубка!.. Прощай, сынок!..
Сын и жена оба молча, не смея вымолвить слова, подставили губы для поцелуя.
Хлебник натянул на широкие плечи кафтан, повернулся в угол и помолился. Жена и сын испуганно закрестились, уставившись в тот же угол ожидающим взглядом.
Младшие всхлипнули и заморгали, готовые заплакать, испуганные внезапной сменой общего настроения.
Все присели в молчании, как перед дальней дорогой.
– Пошли! – произнес Гаврила, вставая.
– Прасковья Ильинишна, меня не кори, что увел его из дому, – надо! – сказал напоследок кузнец.
Она перекрестила Гаврилу, еще раз прощаясь с ним на крыльце. Кузнец скинул шапку и подошел к ней.
– Благослови-ка меня уж… хозяйки-то нет у меня, – сказал он.
Дрожащей рукой жена хлебника перекрестила и кузнеца, поцеловала его, по обычаю, в лоб и долго глядела по улице от ворот, как уходили они по направлению к Рыбницкой площади…
Вдоль всей улицы горожане высовывались из окон и, шепчась, глядели им вслед. Рознь между земскими старостами давно уже перестала быть тайной, и теперь с любопытством и удивлением видели все, как дружески, вполголоса обсуждая какое-то важное дело, идут они к Земской избе.
Гулкий колокол Троицкого собора бухнул над городом и стал посылать удар за ударом, сзывая народ для новой беседы. Приказный, посадский торговый и ремесленный люд, служилые люди и духовенство – все потянулись на медный зов. Сильный звук его, чинный, спокойный, делал мерной, торжественной поступь идущих, как вдруг, перебивая его, резким, прерывистым, лающим криком ворвался в размеренные тяжелые удары знакомый тревожный голос сполоха… Он рявкнул раз, два и три и вдруг залился сплошным завыванием. Тогда вдруг все сотни народа на миг задержались на улицах, словно не веря себе, прислушались, переглянулись, и вся степенность пропала: пустились, размахивая руками, локтями, побежали, толкаясь и обгоняя друг друга…
А на Троицкой площади у собора, с которого мерно гудел гулкий благовест, растерянно собралась небольшая кучка попов и приказных, и Рафаил исступленно кричал в лицо земским старостам Русинову и Устинову:
– Вор гилевщик Гаврилка вас гнул в турий рог, на пытку таскал да палил огнем, а вы устрашились заводчиков пущих унять! Сполох в городу допустили!.. Новый мятеж учинится, и вам быть в ответе, и вас государь не помилует, воры!..
Русинов и Устинов стояли молча, потупясь.