Несмотря на мороз, Иванка вспотел, мчась по улицам от Петровских ворот к Рыбницкой площади.
– Припоздал, припоздал, скачи! – кричали ему вдогонку ребята.
– Скинь шубейку-то, жарко! – насмешливо бросила от ворот какая-то девушка.
– Подбери, зайду! – крикнул ей на ходу Иванка и, сорвав с плеч нагольный тулупчик, подарок Первушки, в одной рубахе помчался дальше.
Рыбницкая площадь гудела, полная всяким народом. Сюда собрался весь Псков. У всех на устах были ненавистные имена Федора Емельянова, воеводы Собакина и Филиппа.
Два больших опрокинутых селитряных чана стояли среди площади. С этих чанов в торговые дни объявлялись царские повеления и воеводские указы, а в дни всегородних сходов обсуждались земские дела.
Когда Иванка вбежал на площадь, на одном из чанов без шапки стоял высокий, сухой, чернобородый стрелец Юхим.
– Где то видано, братцы, свой хлеб отдать да под окнами побираться?! А мы из города хлеб вывозить не дадим. А похочет кто силой взять, и пусть на стрелецки пищали наскочит. Побьем! – кричал стрелец на всю площадь.
– Побьем! Всем городом встанем! – отозвались из толпы.
– То и лад. Всем городом крепче стоять. Омельянов всем в городе знамый изменщик, и воевода с ним. Немцев пущают в город? – спросил стрелец.
– Пущают. Повседни у них пиры! – закричали вокруг.
– Голодом город морят? – продолжал Юхим.
– Заморили, проклятые! Намедни без соли, а ныне без хлеба!
– Челобитий наших к царю не пущают. Очи застят царю на правду. Вот и спрошаю братцы, кто они есть – изменщики али нет?
– Изменщики! Хуже немцев проклятых!
Иванка проталкивался сквозь толпу, пробираясь к стрельцу, где ожидал найти и Гаврилу.
– Стой тут тихо, куды ты, пострел! – досадливо одергивали его.
– Гонец я, со скорою вестью, – отозвался Иванка.
– К кому гонец?
– А туды… – Иванка кивнул головой к чану.
– Что за весть?
– Про то ведаю сам. Пустите-ка, братцы.
Иванка толкался, рвался, продирался и наконец, добравшись до дощанов, растерянно огляделся, не видя знакомых в пестром множестве лиц… В это время чернобородый стрелец Юхим, окончив речь, спрыгнул вниз с дощана, а на место его уже забрался мясник Леванисов.
– Кричать, господа, кричим, чтобы немцам хлеба не дать. Всем городом глотки дерем, а придет к ответу, не стали бы отрекаться… а чтобы не было между нами измены, крест поцелуем стоять заедино… – начал мясник.
– Ты что, молодой? – спросил сочувственно только что соскочивший с дощана стрелец Юхим, видя растерянную нерешительность запыхавшегося парня, одетого по-летнему в яркую синюю рубаху, без шубы и без кафтана.
– Я от Петровских ворот… Немцы скачут с Москвы… – выпалил залпом Иванка…
– Чего же молчишь?! – воскликнул Юхим и весь, всем лицом, глазами, даже, кажется, длинной черной бородой клином сверкнул, словно молнией. Опершись о плечо Иванки, он снова мгновенно вскочил на чан.
– Псковичи! – перебив мясника, зычно выкрикнул он. – Немцы скачут за хлебом.
– Где немцы? Отколе проведал?! – крикнули и» толпы.
– Иди сюда! – потащил стрелец Иванку на чан.
Иванка забрался на дно опрокинутого дощана. Отсюда было видно все бескрайнее море людей.
– Иванка! – окликнул Гаврила, вдруг вынырнув из толпы. Он легко вспрыгнул на чан. – Едут? – коротко и тихо спросил он.
– Едут!
– Господа дворяне! Посадский люд! – крикнул он и обвел взглядом толпу. – Стрельцы, пушкари, священники! Юхим правду молвил: ведомо нам стало вечор, что приедет немец хлеб увозить, и мы стрельцам наказали уведом дать. И вот верного человека послали к стрельцам, – хлопнул он по плечу Иванку, – и тот человек дает весть, что уж скачут…
– Далеко ли скачут? – крикнули из толпы.
– Теперь, чай… у ворот… – застенчиво улыбнувшись, ответил Иванка. Бойкий в обычной жизни, он вдруг оробел, поставленный на виду у такого множества людей.
– Гей, народ! – крикнул в это же время голос всадника в голубом кафтане, – это был один из караульных стрельцов, примчавшийся от ворот. – Немцы краем поехали, у ворот не стали!
И едва выкрикнул всадник эти слова, как двое других стрельцов, в желтых кафтанах, караульные от Великих ворот, прискакали на площадь.
– Немцы за хлебом приехали, Федора Омельянова спрошают, а сами мимо города в Завеличье…
– С ружьем! – грянул в ответ чернобородый стрелец Юхим, призывая народ к оружию.
– С ружьем! С ружьем! – подхватила площадь, и вдруг, заглушая крики толпы, от Рыбницкой башни загудел, надрываясь, колокол – били сполох…[159]
– С ружьем! – заревела толпа и качнулась, и словно река полилась с площади в улицы, к Власьевским воротам.
По дороге люди забегали в дома. Дубины, косы, топоры и пищали появились в толпе. Казалось, у всего Пскова было одно сердце и это оно кричало и звало набатом.
Народ уже подходил к Власьевским воротам, а колокол у Рыбницкой башни не умолкал, и теперь зов его подхватили колокола по церквам. Весь город гудел, как во время осады или больших пожаров…
Вечером, сидя в каземате при Всегородней избе[160], рижский купец Логин Нумменс с досадой вспоминал события этого дня. Он хотел бы возвратить сутки вспять и начать все сначала – тогда бы он вел себя совсем по-другому. Он про себя разыгрывал целые сцены и составлял разговоры, которых не было, но которые могли бы быть, если бы он был умнее…
Он наделал глупостей и ошибок: он считал теперь главной бедой то, что поверил шведскому королевскому резиденту… Он убедился, что русские не боятся шведов… Или господин резидент говорил о других русских; может быть, он говорил о боярах, канцлерах и полководцах… Нумменс теперь желал бы, чтобы господин Карл Поммерининг, московский резидент королевы, попробовал поговорить о могуществе королевы Христины с этим скопищем кузнецов, сапожников и стрельцов…
Вторая ошибка Нумменса была в том, что он поверил Федору Емельянову, с которым познакомился в Новгороде год назад. Год назад Емельянов говорил о себе как о владыке и повелителе Пскова:
«Что ты можешь в своей Рыге? Кто тебя боитца в твоей Рыге? А я хозяин городу – меня все боятца! Велю – и городские ключи поднесут. Меня назовешь – и всяк псковитин тебе в пояс поклонится!..» Так хвастал тогда Емельянов, и Нумменс вспомнил это сегодня на льду Великой: как заклятье выкрикнул он разъяренной толпе имя Федора, но Федор тоже не напугал никого…
Имена Морозова и Милославского, воеводы Собакина, Федора Емельянова и даже прославленное во всей Европе имя самой королевы – ничто не спасло его…
Нумменс хотел выкрутиться: он врал и путал, но его уличали, как вора. У него взяли ключи от его дорожных ларцов, его раздели донага и обыскали все вплоть до нательного платья. У него вынули все долговые расписки, контракты и деловые записи, отобрали железный сундук с государственными деньгами и взяли в Земскую избу королевские письма…
Когда раздели его для обыска, он разозлился от унижения и стыда, от того, что все видят его покрытое родинками жирное розовое тело, дрожащее мелкой дрожью. Вот почему он сделал последнюю глупость.
– Зачем дали тебе бояре казну? Что с той казной делать? – спросил вожак бунтовщиков.
«Не знаю, господин, я простой купец, как ты и твои товарищи. Мне приказано отвезти казну во Псков и купить здесь хлеба для нашей страны. Такова воля ее королевского величества». Так надобно было сказать, но Нумменс так не сказал. Он ответил иначе:
– Платить солдатам… Солдат нанимать, чтобы бить русских… Чтобы вас перебить, нужны королеве деньги! – выкрикнул он и погубил себя.
Теперь его посадили под стражу. Пять купцов и ремесленников, пять попов и монахов и двадцать стрельцов охраняют его… Он ждал, что теперь его будут пытать и спрашивать: зачем он сначала хотел утаить деньги, если они получены по закону? Зачем он не ждал у псковских ворот, когда останавливали его стрельцы? Зачем ссылался он на Морозова и Милославского? Сколько собрано у королевы войска? Когда она хочет послать войска и под какие города?..
Откуда ему все это знать!..
Нумменс припомнил еще одну страшную вещь: тульский кузнец, его подставной слуга, Иоганн Либхен, которого поймал он с таким трудом, – этот человек снова ушел из-под его власти… Нумменс видел, как тульский кузнец окликнул какого-то посадского парня, бывшего на морозе в одной рубашке, словно летом. Нумменс видел, как они обнялись, будто родные…
Если Иоганн Либхен расскажет русским, почему уезжают из Тулы иноземные кузнецы, то королева просто велит казнить Логина Нумменса. Казнить за длинный язык, за измену, за выдачу королевской тайны…
«Логин, Логин, – твердил купец самому себе, – жил бы ты тихо, торговал соболями, не льстился бы на королевские дела – не сгубил бы себя!..»
Подрез и Менщиков, земские старосты города, посадив на монастырское подворье под стражу Логина Нумменса, думали тем лишь уберечь его от свирепой расправы толпы, а там, когда разойдется народ по домам, найти иной выход. Но народ не хотел расходиться: огромной буйной толпой проводив до ворот подворья обезумевшего от страха иноземного купца, толпа направилась к Полонищенскому концу, где находились палаты Федора Емельянова.
– Федора перед народом поставить! – крикнул стрелец Юхим Щербаков.
– Под плети, к расспросу Федьку! – жадно подхватила толпа.
У железных ворот емельяновского двора плотно стеснились сотни людей, дерзкой рукой трясли створы ворот. Железо рявкало так, что было слышно в соседних улицах, но двор Емельянова словно вымер…
Замок разлетелся… Толпа ворвалась во двор.
– Федора на расправу! К расспросу!
– Куда ты к чертям схоронился? Эй, Федька, вылазь!
Еще никогда во дворе Емельянова не бывало грабежа или кражи: железные замки и решетки, сторожа и собаки охраняли покой его дома. Теперь посадские и стрельцы рвали скобы дверей, врывались в сени, в сторожки и всякие службы.
Испуганные слуги разбежались перед толпой. Им вдогонку свистали. Толпа вошла в дом. Жена Емельянова упала на колени, моля о пощаде, уверяя, что Федор уехал из Пскова.
– Ступай сюда в горенку, тут посиди. Не тронут тебя, – обещал ей Юхим Щербаков и, втолкнув в каморку, затворил за ней дверь.
Толпа лезла во все закоулки, шарила под столами и в сундуках, срывала скатерти, вышибала двери чуланов и кладовых, роняя посуду, с наслаждением сокрушая все на пути и топча дорогие одежды.
Федора не было.
Во дворе толпа дорвалась до хлебных клетей.
Горы зерна! Хлебный потоп! Невиданное богатство и сытость по самое горло – вот что таили клети…
– Вишь, нашего сколько!
– Кровь наша!
– Для немцев скопил, а нам голодать!
– Насыпай зерно, братцы!
– На татьбу не дерзайте! За правдой шли, не в разбой! – крикнул Томила.
– А то разве неправда, чтобы хлеба голодным от сытого ять?
– Хлеб-то наш! Федор нас грабит, а мы его не моги?!
Хлеб потек по мешкам, по кулям… Тут же в доме Емельянова хватали ведра, бадейки, расстилали свою одежду, сыпали в пазухи зерно, иные снимали с ног валенки и, насыпав доверху зерном, босиком убегали…
– Слышь, домой-то поспею сбегать? Поспею домой за кулем?! – спрашивал в толпе молодой рыжекудрый поп.
– Отдай! Чем коней поить стану! Отдай! – кричал старый конюх, гонясь из конюшни за крендельщицей Хавроньей, тащившей разом две пустые водопойные бадейки.
Он схватил ее за полу, она обернулась и с неожиданной силой ударила его по голове деревянной посудиной. Конюх свалился в сугроб.
– Ай да баба! – восторженно одобряли вокруг.
В этот же миг молодой рыжекудрый поп подскочил к старухе, схватил одну из бадеек и, подобрав полы шубы, в один прыжок перемахнул саженный сугроб.
– Батюшка! Сукин сын! Чистый козел, окаянный! – взвизгнула крендельщица, прыгнув за ним и увязнув в сугробе.
Толпа у ворот емельяновского дома запрудила улицу. В воротах шла давка. Кто успел захватить хлеба, не мог выбраться и уходил по задам, через крышу конюшни, через каменную стену, которой, как монастырь, был окружен емельяновский двор.
– В завелицкие житницы, братцы! – крикнул кто-то на улице у ворот, в толпе, которая уже не вмещалась во двор.
– По лавкам, робята! По житным лавкам!
И словно ветер понес толпу в разные стороны: люди мчались по улицам, торопясь обогнать друг друга, как шальные забегали в дома, под одежду совали кули, торопливо завязывали рукава рубах, хватали кошелки и снова бежали, сшибаясь, сталкиваясь, падая и вскакивая, мчались дальше.
Погром емельяновских хлебных лавок, ларей и лабазов начался по всему городу.
Сторожа завелицких клетей вышли против толпы с дубинами. На них налетели и смяли. Лет пять подряд стоявший на папертях Пскова немощный нищий Петяйка, дрожавший собачьей дрожью и ползавший раскорякой, в пылу схватки вырвал дубину у сторожа и богатырским ударом вдрызг размозжил ему голову…
Толпа бушевала. От Рыбницкой площади устремился поток в Кром, к последним хлебным клетям Емельянова. Стрельцы, посадские и холопы, нищие и крестьяне, приехавшие на базар, дьячки, пушкари и подьячие, тесно сплотившись в одно громадное тело, кричали одним невнятным и яростным криком, дышали одним дыханьем, повисшим, как туча, в морозном воздухе… Впереди толпы бежал табунок посадских ребят, в валенках, босиком и в лаптишках…
И вдруг со звонницы Троицкого собора поплыл колокольный благовест.
Толпа приумолкла и прислушалась. Сквозь гул донеслось по улице пенье молитв, и возле Троицкого собора заколыхались хоругви.
По улице с двух сторон стекались встречные толпы: два десятка попов и дьяконов в золотых и серебряных ризах в сопровождении черной толпы монахов и чинных богомольцев шли от Троицкого собора, из Крома. Синий дым ладана взлетал из кадил и казался крылатым облаком, в клубах которого, под сенью святых знамен, ведомый под руки, плыл сам владыка Макарий в золотом облачении и в митре, с крестом в одной руке, другой рукой опираясь на высокий пастырский посох, отчего его поступь была особенно торжественна и величава.
С другой стороны приближалась толпа разношерстного сброда, разбившего хлебные лавки и готового в ярости сокрушить все, что ему попадет на пути…
Толпа горожан подошла вплотную, сблизилась с крестным ходом и остановилась с обнаженными головами. Многие крестились.
– Пошто, владыко, ныне молебен? Какому святому? – непочтительно громко спросил Юхим, предводитель толпы.
Макарий поднял крест и трижды осенил им толпу.
– Во имя отца и сына и святаго духа! – внятно сказал он.
– А-ами-инь! – пропел хор за его спиной.
В ответ на благословение архиепископа вся толпа горожан закрестилась.
Владыка обвел глазами близстоящих людей и сочным голосом звонко воскликнул:
– Братья! – Голос его пролетел свободно и внятно. – Радуйтесь, братья мои во Христе! – сказал он, уже уверенный в том, что вся толпа слышит его голос и подчинится ему.
Он сказал это просто, словно родной отец сообщал своим детям счастливую весть:
– Слышали ль, братья, волею божьей какое добро совершится? Тому тридцать лет, как отпали от нашей земли некие земли ко свейскому государю. Из тех земель русские люди текли к матери нашей, святой православной церкви и к Русской державе. А ныне свейская государыня-королева, по слову мирного докончания и закону, от нашего государя любезного тех людей назад воротить восхотела… А их многи тысячи, братья!..
Макарий рассказывал, и толпа внимала.
– И сказал государь наш великий Алексей Михайлович, буди он здрав: «Легче богатства лишиться, нежели одного из российских людей воротить на чужбину!» И собрал государь велику казну по скарбницам и множество хлеба по житницам и тот хлеб и казну ту восхотел послати государыне свейской, дабы не быть кровопролитью и не отдать православные души в латинскую веру.
Макарий уже видел свою победу: народ внимал ему затаив дыхание. Владыке казалось, что слышно в грудях биение сотен сердец.
– А вы, вы, братья возлюбленные, за тот выкупной хлеб заводите гилевание и мятеж… Стыд, братья!..
– Да кто же нам сказывал, владыко, на что тот хлеб? – выкрикнул одинокий голос из толпы, и вслед в толпе прошел тихий ропот.
– Помолимся, братья, о здравии государя, и с радостью отдадим хлеб и злато за ближних наших, и не воспрепятствуем, братья, Федору, хлеботорговцу, вершити торг добрый…
– Вишь, вишь, куды клонит, Лиса Патрикевна! – воскликнул мясник Леванисов. – Об Федоре вся забота!
– Кончил, что ли, владыко? – громко спросил Юхим.
Макарий растерялся и не сумел ответить.
– Когда кончил – ступай отселе домой! – продолжал Юхим. – Срамно божий образ таскать в заступу врагу-живодаву. А не уйдешь, то мы сами от сраму святые хоругви снесем в собор…
– А тебе, шапку сняв, да по шее! – воскликнул зелейщик Харлашка, дерзко подскочив вплотную к архиепископу.
– А попам подолы заголим да по голым задам плетьми их отхлещем! – крикнула озорная старуха Хавронья.
– Добер бобер! Отдал хлеб, да и скок вприсядку! – зыкнул хлебник Гаврила. – Дай-ка мы троицких житниц пощупаем – весь ли ты отдал хлеб?
– Идем, браты, щупать троицких житниц! – воскликнули разом несколько голосов с разных сторон.
Юхим кивком головы указал архиепископу на толпу.
– Слышь, владыко святой, от греха ворочай-ка с дороги оглобли.
– Надругатели! – крикнул владыка сорвавшимся голосом, высоко взмахнул жезлом, словно собрался пронзить им, как копьем, сердце Юхима, но опустил конец и ударил в снег.
– Ладно, владыка, уж ладно! Ты плюнь на них! Ну их! Пойдем ко двору, – добродушно сказал Прохор Коза, только что прибывший во Псков и теперь находившийся тут же в толпе.
Взяв Макария за плечи, он поворотил его, как хмельного кума после вечерки.
Толпа горожан, смяв кучу попов и монахов и оставив позади золотые ризы и черные рясы, пустилась бегом по улице к последней из емельяновских житниц, стоявшей вблизи воеводского дома…
Попы и монахи сзади толпы плелись вразброд обратно к Троицкому собору…
Иванка вошел в сторожку при свечной лавке, где теперь жил отец.
Бабка Ариша, измученная, потная, с волосами, выбившимися из-под платка, тяжело дыша, сидела в сенях на мешке.
– Насилу доволокла. Аж вся взмокла! – сказала она, не оглянувшись и думая, что вслед за ней входит Истома.
– Ну и бабка! – воскликнул Иванка, затворяя дверь от мороза и скидывая с плеч на пол громадный куль.
Услышав возню и возгласы в сумерках, вышел к дверям Истома.
– С хлебушком, бачка! – весело крикнул Иванка и обнял одной рукой отца, а другой ошалевшую от неожиданной встречи бабку.
Несмотря на ударивший сильный мороз, Иванка вспотел под тяжестью принесенного хлеба. Глаза его посинели еще больше от радостного возбуждения и казались ярче васильковой рубашки, в которой он пробыл весь день на морозе.
Отец и бабка, Федюнька и Груня – все обнимали, ласкали его и не могли на него наглядеться. Вздули свечу.
– А что же ты в одной рубахе? – спросила бабка Ариша после объятий и поцелуев.
– Бег по улице, а девка какая-то крикнула: «Красный тулуп!» Я думал, «краденый тулуп» – взял да кинул…
– Помнит Иванушка бабкины сказки! – с удовольствием проворчала бабка. – А кто ж его взял?
– Красная девка…
– Ох, Иванка, – вздрогнула бабка, – пропала твоя девка, а была такая, что лучше ее все равно не сыщешь!
– Как пропала? – остолбенел Иванка, поняв, что намек бабки относится к дочери кузнеца.
– Просватана ноне, – пояснила старуха, – за дружка твоего Захара. Сам ты его к ним о святках привел! – ворчливо сказала бабка в обиде, что ей не придется хозяйничать в доме с такой пригожей и ласковой невесткой…
– Э, больно надо! Другую найду, еще краше! – с отчаянием и деланной удалью воскликнул Иванка и, хлопнув дверью, как был, в рубашке, выскочил вон из избы.
Отплатить Аленке! Отомстить ей самой жестокой местью…
Он пришел к тому дому, где поутру стояла у ворот девушка, крикнувшая ему: «Скинь шубейку». У ворот возле дома теперь играла девчурка лет девяти. Он узнал дом стольника Ордина-Нащекина, лучшего дворянина города.
Иванка уставился в окна.
– Кого тебе? – любопытно спросила его девчурка.
– Девку жду, – ответил Иванка. – Тут девка тулупчик да шапку нашла. Ты про то не слыхала?
– А пошто же ты кинул тулуп?
– Я не кинул, а потерял, – возразил Иванка.
– Потерял? – сочувственно протянула девчурка. – А тут все смеялись, что кинул… Иди ей скажи, что ты потерял.
– А ты ей скажи. Я в дом не пойду, пусть сюда принесет.
– Что же ты на улице будешь? Замерзнешь! Я вот в шубейке застыла, какой мороз! А шапку ты тоже, знать, потерял?
– Потерял, – подтвердил Иванка.
– Какой-то смешной! Такой растеряха! – с укором сказала девчурка. – Ну что ж тут-то ждать? Иди в дом.
– Боюсь – дом, чай, стольничий…
– Не бойся. Сам-то тише воды сидит в горнице и окна завесил, а матка той девки по хозяйству хлопочет, а девку зовут Аксюша… Не бойся. Иди, я тебя проведу, – покровительственно сказала девочка, провела Иванку и указала дверь в задней светелке, где жила Аксюша с матерью-вдовой, дальней родственницей стольника, выполнявшей обязанности ключницы.
– Выкуп за тулуп, – засмеялась Аксюша, сразу узнав кудрявого бегуна.
Иванка схватил ее и поцеловал.
– Вот тебе выкуп! – сказал он.
Девушка выскользнула из его рук.
– Ишь, вострый какой! А хошь – крикну? Тебя на конюшню сведут за такой-то выкуп да плетью!.. – сердито сказала Аксюша.
– Губы у тебя горячие, а сердце ледяное, – ответил Иванка. – Я сколь без шубы ходил, промерз, и вся моя вина, что погрелся, а ты плетьми за то хочешь?
Но девушка, увидя его испуг, уже не сердилась.
– Слова молвить еще не поспел, а целоваться полез! – с укором сказала она. – Парня никто не попрекнет, а девке-то срам! Что я тебе худо сделала, что меня осрамить хочешь?!
– Я тебя срамить не хочу. Сам не ведаю, как поцеловал. Губы твои такие – не хочешь, да поцелуешь!
– Знаю парней! Небось каждой девушке поешь! – недоверчиво сказала она. – Тулуп твой вонючий в горницу я не носила. Спросишь у конюхов. Отдадут – ладно, а пропили – их счастье! Смеялись дюже: прозвали тебя «дурачок – скинь кафтан»…
– Аксюша, – сказал Иванка, – что же, я возьму тулуп и уйду, а тебя неужто больше и не увижу?
– Пошто тебе меня видеть? – сурово сказала Аксюша. – За жениха я сговорена, – неожиданно выпалила она.
– За старого, чай! – поддразнил Иванка.
– Ан врешь! Врешь! – со смехом воскликнула девушка.
– Ан не вру, слыхал – за старого, за плешивого!
– Ан врешь! – хохотала она. – На тебя похож, покрасивше тебя, синеглазый да молодой, а ты не знаешь его, он не псковский.
– Ан знаю! – подзадорил Иванка. – Плешивый, беззубый, – и тихо добавил, сам не зная, зачем: – Не ходи за него…
В эту минуту послышались шаги на лестнице.
– Матка! – шепнула Аксюша и, быстро схватив Иванку за оба плеча, толкнула в соседнюю каморку, повернула к пологу, за которым стояла кровать, пригнула к полу и почти засунула под кровать.
Он едва успел подобрать ноги, когда мать Аксюши торопливо вошла в светелку.
– Все прибрано в горнице? – спросила она.
– Все, матушка.
– Полог у постели оправь, – заметила мать. – Время-то какое! Афанасий Лаврентьич гостей хочет примать в нашей светелке, – зашептала она дочери. – У тебя, говорит, в светелке лишних ушей нет. Аксюшу, говорит, уведи вниз, пряниками, орехами, говорит, угости. Пусть, говорит, с девушками позабавится, а мы у тебя посидим – думу подумать надо…
– Столько горниц в доме у стольника, а не нашел краше нашей конуры, – насмешливо сказала Аксюша.
– Сказывала! Не твое, баит, бабье дело указ давать! Старика Устина на лестнице велит посадить, а всю дворню собрать в людской, а ворота на запор, да собак спустить, да караульщиков выставить, а девушки бы с тобой игрались и ты бы смотрела за всеми, чтобы ни одна подслушивать отнюдь не пошла бы.
– Что я, собака, что ли! – огрызнулась Аксюша.
– Марья Андревна! – позвали внизу.
– Иди, иди, Афанасий Лаврентьич кличет, – поторопила Аксюша мать.
– Иду, – откликнулась та и поспешно вышла.
– Уходи скорей, покуда ворота не заперли, – зашептала Аксюша Иванке. – Тулупчик твой у деда возьмешь…
И Иванка едва успел выскочить из горенки прежде прихода гостей стольника.
Уже на лестнице, натянув свой тулупчик, Иванка услыхал внизу голоса и затаился.
– Осторожно, сударь, тут порожек, – сказал старик слуга стольника, присвечивая на лестницу фонарем, и Иванка, к своему изумлению, признал в «Госте» стольника земского старосту Подреза…
Иванка выскользнул во двор. Он повернул от крыльца не к воротам, а обратно, в глубину двора, чтобы уйти неприметно, «задами» стольничьей усадьбы. Оглянувшись, он увидел еще две смутные тени «гостей», вошедшие на крылечко, с которого он только что спустился.
«Не зря столь гостей у стольника. Сказать поскорее Гавриле Левонтьичу!» – подумал Иванка.
Рано утром пустился он к дому Томилы. На его тревожный и нетерпеливый стук калитка отворилась. Во дворе летописца стоял, улыбаясь, Захарка. При виде Иванки улыбка сбежала с его лица. Он растерялся, словно встретясь с выходцем из могилы.
– Захар… Ты тут отколь? – удивленно спросил Иванка.
– Здравствуй, Ваня! У нас на Руси здравствуются прежде! – первым придя в себя и дружески усмехнувшись, воскликнул Захар.
Он сделал движение, как бы желая обняться после долгой разлуки, но Иван отшатнулся.
– Здравствуй, коли не шутишь, – нехотя буркнул он. – Томила Иваныч дома? – И он по-хозяйски прошел мимо.
В доме Слепого встретил Иванка и хлебника, который так и провел ночь в беседах с другом. Иванка обратился к летописцу.
– Тайное слово есть до тебя, Томила Иваныч, – шепнул ему Иванка.
– От кого таить? Сказывай, – подбодрил Томила.
Но Иванка уперся. Когда Томила вышел с ним в сени, Иванка торопливо зашептал о том, что стольник Ордин-Нащекин изменщик города, что случай открыл ему тайное сходбище.
– Не бойся. Проведали еще раньше и даже поболе того, – успокоил летописец Иванку. – Был там свой человек…
– Подрез! – обрадовался Иванка.
– Да нет, не Подрез – иной, – возразил Томила. – Захар ночью прилез, – пояснил он, – да нам с Гаврилой все рассказал. Да сейчас он к Подрезу побежит, его упредить, а ты беги-ка стрельцов призови – Копытова да Ягу.
– Да Подрез же там был!.. – воскликнул Иванка. Он видел Ивана Подреза своими глазами.
– Бредишь, рыбак, – оборвал Томила. – Нам все ведомы, кто там был. Обознался ты.
Иванка не думал, чтобы его обмануло зрение, но уверенность Томилы заставила и его усомниться…
Захарка с Гаврилой спорили, что делать дальше.
Гаврила уговаривал тотчас схватить всех, кто был вчера в доме стольника, но Захар возразил, что так они его предадут, а сейчас ему верят заговорщики дворяне и большие посадские, и он сможет дальше быть еще полезнее городу.
Томила тоже смотрел на дело иначе, чем хлебник.
– Не время еще нам всю силу брать, – сказал он, – поздно – худо и рано – худо. Выждем. Еще города пристанут, тогда нашей силы во сто крат больше будет.
К полудню собрались несколько человек стрельцов, казаков и посадских, и в доме Томилы началось обсуждение городских дел.
Кузя не знал, удалось ли медведчику выручить друга. По дороге он упросил проезжего порховского знакомца подсадить его в сани и доехал не во Псков, а к отцу в Порхов… И в ту же ночь, как приехал, вместе с Прохором из Порхова они помчались во Псков, чтобы предупредить Гаврилу о том, что Василий Собакин привез в город посадский извет.
Прохор и Кузя въехали во Псков под гул сполошного колокола Рыбницкой башни, под вой набата со псковских церквей. Они были на площади при расспросе Логина Нумменса Томилой Слепым на дощане, и, когда толпа с Рыбницкой площади устремилась к дому Федора Емельянова, Прохор был там, Кузя же, измученный дорогой, усталый, завалился спать на печи у Гаврилы.
Поутру, когда он проснулся, тетка была осунувшаяся и тревожная. Она не сомкнула глаз, ожидая мужа, но хлебник так и не вернулся домой до утра.
– Кузьма, сбегай к Слепому, – сказала она. – Робенка страшусь по городу посылать. Народ-то толпами ходит, шумят… Узнай, чего с Гаврей.
И Кузя пустился к Томиле.
Он застал здесь Гаврилу, отца и много других знакомых и незнакомых людей, стрельцов и посадских. На голом столе площадного подьячего стояли пустые сулейки, кружки, валялись рыбные кости, луковая шелуха и посреди всего большое блюдо с остатками квашеной капусты. Было так, словно все они провели ночь за разгульной пирушкой, но все были трезвы. Сидели в шубах и шапках. В избе было холодно.
Среди других Кузя увидел Иванку, и в тот же миг он забыл о Гавриле, об отце и обо всех других. Друзья обменялись такими сияющими, радостными взглядами, что все остальные заметили это и улыбнулись их дружбе…
– Поспел казак-то?! – сказал Кузя.
– Гурка да не поспеет! – громко ответил Иванка.
– Ну, ну, Кузьма, ты пробирайся к нему поближе, да не мешайте нам, – сказал Прохор, пропуская сына в тот угол, где сидел Иванка…
И снова все сразу в избе заговорили. Голоса мешались в горячем споре о том, что делать дальше. Всем было ясно, что воеводская власть пала, но город не мог оставаться без всякой власти. Земские всегородние старосты должны были взять в руки город, однако после вчерашних погромов они отделились от всех остальных посадских, сидели в Земской избе и не шли ни к кому на совет, когда их позвали.
«Мы свое станем земское дело править, какое раньше вершили, иных дел не ведаем, да и ведать не нам!» – заявили они.
– Надобе, братцы, созвать всегородний сход да в нашем вчерашнем деле писать челобитье государю всем городом об изменном немце и об его расспросных речах. Да также писать на Емельянова челобитье. А для того челобитья собрать всегородний сход земским старостам, – предложил Михайла Мошницын.
– Они не схотят, Михайла Петрович. Трясутся. Семка Менщиков, тот аж зубами стучит от страху. Слезами плачет – баит: «Побьет нас всех государь, показнит!» – сказал Прохор.
– Государь не казнит за правду. Мы выборных верных пошлем! – уверенно воскликнул Гаврила.
– Пошли, братцы, в Земскую избу! Всем скопом пойдем! – решительно и настойчиво позвал стрелецкий пятидесятник Максим Яга.
И вдруг, словно всем надоело спорить, они дружно поднялись, шумно отодвигая скамьи, оправляя шапки и кушаки.
Иванка и Кузя вышли со всеми…
Земские старосты отказались ударить в сполошный колокол, и гости Томилы всей толпой направились к Рыбницкой башне. Старик Фаддей, сторож башни, не соглашался дать ключ от колокола без указа воеводы или Всегородней избы. Посадские спорили с ним. Наконец Максим Яга не стерпел, тряхнул старика за ворот и сам отобрал у него ключ.
– Силом взял – твое дело! Не мой ответ! – спокойно сказал старик. – И давно бы так-то!
Все вокруг засмеялись.
– Коли так, пусть ключ у меня останется, чтобы тебя не трясти, а то в сердцах в другой раз так и душу вытряхну! – усмехнулся Максим.