Козловский воевода, окольничий Иван Алферьев, прискакал в стан Хованского, вошел в просторную «гостевую» келью, занятую Хованским. Боярин поцеловался с богоданным племянником.
– С чем бог прислал, сказывай без чинов. Что ново в Москве? – сразу нетерпеливо спросил Хованский.
– Жара в Москве. Мух развелось… По ночам все пожары, боле в Замоскворечье, – дразня боярина, усмехнулся Алферьев.
– И ты, вижу, с жары одурел, али муха вредная укусила, что ум пропал, – раздраженно сказал Хованский.
– Не серчай, боярин. Велика новость: Земский собор царь в Москве собрал.
– Слышал, что созывают. Ты был на Соборе?
– Сподобился чести.
– Чего там?
– Выборных всей земли шлют ко Пскову, лучших людей: епископа Рафаила коломенского – едет, а позади песок сгребают; андроньевского архимандрита Селивестра, черниговского протопопа отца Михаила, посадских, стрельцов, и я тоже с ними, да медлить, вишь, не могу – обогнал.
– Какой же наказ от Собора?
– На приступ тебе, боярин, не лезти, крови не лить, а сговариваться по добру…
– Чего-о-о?.. – покраснев, с налившимися на лбу жилами грозно переспросил Хованский. – Ты жарт[196] мне брось!..
– Кой там жарт! Что ты, право, Иван Никитич! За тем и к тебе прискакал, торопился: был на Соборе. В Москве непокой, по городам, вишь, слухи худые, из Смоленска намедни вести да, слышь, от Литвы… Сказывают, Литва самозванца готовит, – прошептал Алферьев, склонясь к уху Хованского. – Мол, псковичи на рожон не полезут, а тебе бы заставы поставить, дороги отнять, не пускать псковитян по иным городам с вестями, а выборные приедут и сговорят их к добру.
– А коли псковитяне да сами полезут?!
– Патриарх Иосиф да князь Черкасский сказывали Собору: мол, не полезут воры сами на драку, а крови прольем, то и сами полезут и худо будет – прослышат паны, что смута крепка, и придут на подмогу ворам…
Хованский вскочил со скамьи и ходил по келье.
– А коль все же полезут на драку да не схотят уговоров слушать?! – спросил он.
– Знать, надо будет снова в Москву писать к государю, – сказал Алферьев, – а ныне крепок наказ – на приступ не лезти.
– С дороги ты, чаю, устал, тезка. Иди, там монахи найдут тебе келейку. Скажешь, мол, свойственник мне. Утре придешь мне еще расскажешь.
Отпустив Алферьева, боярин вызвал к себе Ордина-Нащекина, бывшего в стане.
– Я сам к тебе шел, боярин, – сказал окольничий, – вести изо Пскова: прибег ко мне верный мой человек, псковский стрелец. Сказывает – шатость между воров. В Земской избе раздоры. Пущий заводчик Гаврилка с иными вздорит. Гаврилка-вор мнит крестьян подымать да поместья жечь. Стрельцов с полета из города выслать мутить мужиков на дворян да дороги у нас отымать… Первушка, боярина Милославского человек, вести шлет, что большие посадские и дворяне к повинному челобитью приписи в Земской избе тайно собирают и там-де заводчикам невдомек искать. А приписей набралось с пятьдесят разных чинов людей. А старого приказу стрельцы и дворяне, коль ты, боярин, на стены полезешь, сильно стоять не станут и на стены пустят…
– Молчал бы лучше уж мне!.. – досадливо оборвал боярин.
Ордин-Нащекин удивленно умолк.
– Чего же я неладно сказал? – спросил он.
– Все ладно… Да на стены не велит лезть Москва. Вишь, перины устрашились загадить, коли мы тут из пушек пальнем… Литовского рубежа страшатся да позапрошлого года в Москве никак не забудут – Траханиотова да Назарья Чистого…
– А коли сами на нас псковитяне полезут? – спросил Афанасий Лаврентьич.
– Сами полезут, то нам не стоять без дела. В три дня гиль задавили бы, а там с мужиками короткое дело, покуда они из деревенек в большой скоп не сошлись, – горячо ответил Ордин-Нащекин. – Не то пойдут, как с Богданом Хмельницким против польской-то шляхты[197]… Экое море, гляди, разбушуется, и в год не уймешь!
– По ухватке видать – Гаврилка и метит в Богданы: города и уезды чает поднять на дворян. Тут такое пойдет, что Болотникова Ивашку припомним. Тогда и в Москве бояре натерпятся страху.
– Им из Москвы далече: на Ивана Великого влезут, глядят – не видать. Стало, мыслят, и нет ничего, дескать, уладим! Ты, мол, боярин, под стены пришел, стой болваном. Попы приедут – уймут!.. – возмущался Хованский. – То холопья боярские, то попы бунтовщиков унимают, а боярин Хованский с целою ратью невесть для чего пришел!.. Срамно мне, Афанасий Лаврентьич! А все ты, все ты меня зазывал! Мол, Гаврилки-Томилки сидеть на коне не могут и саблю, вишь, на смех берут. Ан на деле-то их бояре страшатся. Нам бы их, как клопов на стене, пальцем мять, а к ним Земский собор архиереев в послах посылает… Ты, мол, боярин, им шапку скинь, поклонись! Такой срамотищи во веки веков не бывало…
– Да я, боярин… – начал Ордин-Нащекин.
– Бя-бя-бя!.. – перебил со злостью Хованский. – «Туды в монастырь войска, сюды в монастырь войска, посередке дорожки поставим острожки…» Эх ты!.. Вот тебе и в три дня задавили!.. Хвастун! Кабы не ты, я бы сраму такого не знал, сидел бы в Москве, честный род не порочил…
– Слышь, боярин, я на медведя ходить горазд. Страсть каков я охоч до медвежьей забавы. В берлогу не лазил, а в жизни своей двадцать двух медведей заколол. Что зима, то медведь либо два! – сказал вдруг окольничий.
– Ты к чему?
– Он сам из берлоги вылазит да на рогатину брюхом… Пропорется и без хлопот – из берлоги тащить не надо…
– Мыслишь, сами полезут? – с надеждой спросил боярин.
– Есть у меня человек надежен. Во Псков пошлю его назад воротиться. В стенах и еще есть люди: в Земской избе у заводчиков свой человек – дворянин Иван Чиркин; дворяне, из больших посадских верные люди, владыка Макарий…
– Постой, – перебил боярин, – а когда бы нам стало ведомо, что псковитяне ладят с Литвой сговориться, как ты мыслишь, нам лезти б тогда на стены?
– Такому, боярин, и быть невозможно! – воскликнул Ордин-Нащекин. – Сколь ни мутятся, а ныне случись, что литва или шведы нагрянут, то Псков их не впустит: старух и детей на стены поставят. Покуда всех не побьют, станут биться…
– Ну-ну, не в обиду тебе слово молвил про город ваш… – спохватился боярин. – А заводчики мятежу, те в Литву могут письма писать? Хоть Гаврила Демидов, да Мишка, да… как его там…
– Мыслю, боярин, и те не могут, – возразил дворянин.
– А коли нынче нам скажет лазутчик, что Гаврила Демидов письмо писал за рубеж об приходе литовского войска, как мыслишь – тогда добывати нам стен? – выпытывал у дворянина Хованский.
– Тогда добывать, боярин, и нечего ждать из Москвы указа, – сдался Ордин-Нащекин. – Надо тогда поспешать, пока изменщики не поспели в стены литовское войско впустить.
– И я так-то мыслю. Зови своего лазутчика, – с живостью заключил Хованский.
Рано утром, объехав все городские ворота и разузнав, что творилось ночью и на рассвете вокруг города, Гаврила возвращался домой, чтобы хоть ненадолго остаться наедине с собою самим. Он знал, что дела Всегородней избы опять не дадут ему ни минуты покоя: с утра пойдут крики и споры, укоры за самочинную посылку стрельцов и оружья на помощь крестьянам, допрос двоих перебежчиков, пойманных ночью, когда хотели они спуститься за городскую стену, слезы стрельчих, овдовевших за эту ночь, когда трое стрельцов погибли в разведке…
У ворот своего дома он кинул сынишке повод коня и взошел на крыльцо. В дверях столкнулся с женой, обнял ее, взял на руки дочку, провел рукой по льняным волосенкам двух средних детей, заметил, что на столе против места, где он постоянно сидел, лежит ложка, подумал: «Все ждут каждый раз, что приду, чай, голодом терпят, а есть не садятся». Он снова молча обнял жену. Вошел сынишка. Жена, смутясь, отстранилась от ласки мужа…
– Блины горячи даю, садитесь, – засуетившись, сказала она.
– Умыться бы! – попросил Гаврила.
Уже начиналась жара. Медвяный запах золотых одуванчиков дышал во дворе. Скинув рубаху, хлебник вышел к колодцу. Сын качнул коромысло, повиснув на нем всей тяжестью тельца, подпрыгнув, снова повис, еще и еще, и вдруг ледяная струя окатила разом всю спину хлебника, голову, руки, шею… Фыркая и покрякивая, наслаждался Гаврила прохладной водой, блеском росинок в траве, мирным хрюканьем поросят у корытца и веселым кудахтаньем кур…
Жена стояла уже с полотенцем среди двора. Он с удовольствием растер жесткой холстиной шею и грудь…
– Извелся! Погляди на себя – и щеки ввалились, и бел, как мертвец… Да кушай-ка, кушай горячих! – проговорила жена за столом, словно желая ему возместить в это утро все силы, потраченные за много недель.
Ему не хотелось есть, но, чтобы доставить ей малую радость, он, густо полив сметаной, усердно откусывал свернутый трубкой блин за блином…
– Поспишь? Чай, ночь ведь не спал? – заботливо спросила она.
– Посплю, – согласился хлебник.
Он знал, что сон не придет, но молчание и тишина – было все, за чем он приехал.
Он лег. С улицы брякнул ставень, и полумрак опустился в комнате…
Гаврила закрыл глаза. Мирная жизнь царила кругом.
Он слышал шелест ножа по рыбьей чешуе, плеск воды в лохани, скрип колодезного коромысла, крик петуха, смех дочурки и гуденье пчелы, залетевшей случайно в горницу…
– Спит он, батюшка, спит, – вполголоса торопливо сказала жена во дворе.
Хлебник понял – она испугалась, что он не успел заснуть и услышит ее слова.
– Ну, Христос с ним. Я тут погожу, – скромно ответил поп Яков.
– Батя! Войди, войди! – крикнул хлебник.
Священник вошел в горницу.
– Сокрылся еси! – шутливо сказал он. – Слышь, Левонтьич, беда на тебя: Устинов бушует – кричит, чтоб отставить из старост за то, что намедни стрельцов послал за стены, пушку, пищали из города отдал…
– Врет, не отставит! – с уверенностью ответил Гаврила. – Я ныне для них защита: чают – расправа придет от бояр, так было б с кого искать! Вор Гаврилка, скажут, во всем повинен – он староста всегородний!.. Зови-ка Устинова в старосты – сядет?!
Поп усмехнулся.
– Хитро рассудил, Левонтьич! – одобрил он.
– Я нынче пуще начну своеволить, – сказал Гаврила. – Слышал ты, батя, повинное челобитье по городу ходит?
– Слыхал.
– Дознаюсь, отколе идет, и повинщиков к пытке поставлю…
Поп качнул головой.
– Не велика хитрость! Страхом и воеводы мир держат, – сказал он, – ты б иное придумал. Моя бы мочь – я б дознаваться не стал, кто повинщик…
– А что же ты делал бы?
Поп выразительно тряхнул головой:
– Народ не камень, Левонтьич: на месте не может лежать. Народ – он жив, как вода – течет… Вперед ли, назад ли, абы не стоять!..
– Стало, мыслишь, самим на Хованского лезти? – спросил хлебник.
– За стеной сидеть тошно народу. Не ты с ружьем поведешь, то дворяне с хлеб-солью туда же поведут. Да ладно – хлеб-соль, а не то – и с твоей головой на блюде…
– Не стращай! Хоть поп, а старый дурак: жена, дети рядом! – шепотом остановил Гаврила. – Я мыслил и сам, что надо народ подымать, да чаял, что лучше б не мы на бояр починали, а боярин – на нас, то дружней бы мы стали…
– Бояре веками народом правят – все тайности знают, – ответил поп Яков. – Хованский вперед не полезет. Он станет стоять да тебя ждать…
– Тебе бы, поп, в воеводы! – с усмешкой сказал Гаврила.
– И в попах умны головы надобны, – возразил священник.
Внезапно раздался стук в ставень.
– Гаврила Левонтьич! Гонец от стрельцов! – крикнул Захарка с улицы.
– Входи, Захар, – позвал хлебник.
Подьячий вошел.
– Гаврила Левонтьич, гонец от стрельцов, что намедни ушли с мужиками! – воскликнул Захар.
– Где гонец?
– Ждет в Земской избе. Боярская грамота с ним. Окроме тебя, не хочет давать никому.
Гаврила живо вскочил…
Устинов и с ним несколько человек из больших и средних разом умолкли при входе во Всегороднюю избу Гаврилы Демидова. Они расступились почтительно и враждебно…
Чернявый, угрюмого вида стрелец встал навстречу хлебнику. Из-за пазухи он вынул запечатанный свиток, испачканный кровью и грязью.
– Вот… У гонца вынял… на… – прохрипел он, подавая свиток Гавриле, и снова тяжело сел на скамью.
Он был покрыт потом и пылью. Стрельцы – Коза и Неволя – расспрашивали его, как было дело, и он рассказал, как караулили они у дороги, как напали на дворянина и как товарищи послали его во Псков, а его заметили из московского дозора и стали ловить…
Земские выборные слушали его, обступив тесной гурьбой.
Гаврила читал письмо от боярина Хованского к государю… Хованский писал, что нет у него ни пороха, ни снарядов, он жаловался, что люди разбегаются от него, что если псковские воры захотят взять Снетогорский монастырь, то ему не с чем держаться, и что он монастырь поневоле отдаст, а если псковитяне захватят Гдовскую дорогу – то с той дороги придут к ним стрельцы из Гдова и солдаты Сумерского погоста, и мужики привезут хлеб.
«Только тем и держусь, что заводчики воровские Гаврилка Демидов с товарищи не смеют напасти, а когда бы у них были воеводы, то войско мое, государь, было бы побито, – заканчивал Хованский. – И ты бы, праведный надежа-государь, смиловался да прислал бы, не мешкав, еще людей холопу своему Ивашке, и тем, государь, от смерти избавишь холопа твоего с людишками и воровство порешишь».
Дочитав письмо, Гаврила стукнул по столу кулаком.
– Чти грамоту… на! – обратился он к Чиркину.
Дворянин взял грамоту и читал с недоверием, покачивая головой.
– Не было бы тут воровства какого, Гаврила Левонтъич, – сказал он.
– Какое же тут воровство! Черным по белому писано. Царю бояре не вракают. Раз царю пишет, то надобно верить…
– Семь раз примерь, один раз поверь! – ответил Чиркин. – Может, лучше все-таки земских выборных спросишь аль сход городской позовешь сполохом?..
– Иван! – строго предостерег Гаврила. – Мы прежде вас слухали, вы нынче нас слухайте: не тебе учить меня, старосту. Ратное дело всем городом доверено мне. Никого и спрошатъ не стану, и ты заткнись!
– Аминь, – заключил поп Яков. – Сказано: «Последние да будут первыми!»
Чиркин больше не возражал. Устинов с товарищами тоже смолчали.
В ту же ночь весь город готовился к бою. Дворян не вызывали во Всегороднюю избу, не звали и выборных из посадских – все обсуждали меж выборными от стрельцов и теми из уличанских старост, кого захотел позвать Гаврила.
Рано утром к Варламским воротам без шума стянули войско, готовое в бой…
Гаврила стоял на Варламских воротах рядом с Неволей Сидоровым и Прохором Козой – вожаками стрельцов.
Толпа молодых стрельцов с Максимом Ягой во главе рванулась за городские ворота. Пригибаясь к земле, хоронясь за кусты и бурьян, они двинулись в сторону Снетогорского монастыря. Сотни глаз наблюдали за тем, как в тумане пасмурного рассвета они скрылись, слившись с кочками, кустами и пнями.
Вслед за ними вышел отряд Прохора Козы.
Быстро светало. От Петровских ворот прибыл гонец с вестью о том, что конные сотни вышли за ворота в обход войска Хованского, как им было указано.
Внутри города, за стенами, у самых Варламских ворот, стояло несколько сотен посадских, наскоро обученных в последние недели, разбитых на конные и пешие сотни, самых воинственных и жаждущих боя, хотя и вооруженных чем попало да как попало. Гаврила рассчитывал выпустить их в бой только в том случае, если битва подкатится к самым стенам Пскова.
Псковитяне нетерпеливо ждали знака к выходу за ворота.
Они затаились и слушали. Если в толпе поднимался говор, окружающие тотчас одергивали болтунов, чтобы не мешали прислушиваться… Со стороны Гдовской дороги раздались выстрелы, крики, но еще нельзя было видеть всего, что происходит.
Хлебник стоял на Варламских воротах рядом с Мошницыным. Звуки нарастающей битвы все явственнее и громче доносились с поля от опушки леса. Далеко впереди пронеслась вихрем конница. Чья? Московская или своя, от Петровских ворот?
Вдруг туча в небе раздвинулась, словно завеса, и из разрыва ярко сверкнуло солнце… Все стоявшие на стенах жадно всматривались в открывшуюся картину боя. Три подсобные сотни Прохора Козы, которые должны были отвлечь на себя внимание, делали свое дело – они нападали на новый острожек, пока Яга со своим отрядом обходил его через лесок.
Но Коза увлекся своим делом и не заметил, как на левое крыло его мчалась дворянская конница с тыла из Снетогорского монастыря. У стоявших на стенах псковитян защемило сердце при виде грозной и стройной силы дворянской конницы в пятьсот сабель, мчавшейся на отряд Козы. Вот-вот стрельцы Прохора не успеют спастись от сверкающих сабель, которые сбоку внезапно рухнут на их головы, искры посыплются у них из глаз, кровь хлынет из-под рассеченных шапок и шлемов, и многие полягут костьми.
– Пушкари! А ну, братцы! – воскликнул Гаврила, кинувшись к пушкам и торопясь, пока пространство еще разделяло псковитян от стремительной лавины дворянской конницы и псковские пушки могли разить по врагу, не вредя своим.
Пушкари уже сами сообразили, что делать, и возились у пушек, поворачивая их жерла.
– Вот сюды, на кусты наводи! – указывал пушкарский старшина.
Голос его был спокоен, не суетлив. Он уверенно приник глазом к пушке, выждал, когда дворяне достигнут кустов…
– Трави! – крикнул он…
Пороховой дым на несколько мгновений застелил от них поле битвы.
Когда дым рассеялся, хлебник с товарищами увидали, что дворянский отряд смешался, несколько коней бились, упав на дороге, другие неслись в сторону от дороги, а люди Прохора, заметив опасность, начали отступать под прикрытие стен…
Пушкари заново заряжали орудия.
– На развилисту сосну цель, братцы! – выкрикнул старшина пушкарей, разгоряченный удачей.
Дворяне тем временем оправились от удара, и лавина их, описав полукруг, повернула вслед отступающему отряду Козы.
– Трави! – выкрикнул старшина пушкарей.
Пушки рявкнули, а когда рассеялся дым, все увидали, что псковитяне успели приблизиться к стенам и теперь их можно было защищать со стен даже пищальными выстрелами.
В это время послышались крики справа: псковская конница от Петровских ворот вылетела наперерез конным дворянам. Ее увидали вовремя, но это смешало расчеты пушкарей, готовивших третий залп… Пушки вышли из строя и замолчали, чтобы не губить своих.
И вдруг грянули пушки со стороны Хованского, от Любятинского монастыря. Конные сотни псковитян, смятенные и рассеянные, в свою очередь, понеслись в сторону…
– Гаврила Левонтьич, а как же Ягу-то оставили без помоги?! – воскликнул Мошницын.
И все устремили взоры на лощину, где боярское войско возле самого острожка стиснуло с двух сторон Максима Ягу с отрядом… По смешавшейся коннице псковитян еще раз ударили пушки Хованского, и она понеслась через хлебное поле, прямо туда, на лощину, где Яга отбивался от наседающих москвичей… Конники не увидели в высокой ржи затаившихся пеших московских стрельцов. Припасенная загодя, словно бояре знали о вылазке, засада Хованского ударила на них, внезапностью переполошила коней, постреляла нескольких всадников и распорола конские животы воткнутыми в землю копьями. Напуганные гиканьем и выстрелами, псковские кони ринулись по бурьянам и некошеным травам и, проскочив лощину, налетели на сотню Козы, топча своих же копытами.
Все смешалось и потекло к Варламским воротам; конные и пешие псковитяне бежали к стенам спасаться, а боярские отряды со всех сторон наседали, громя и преследуя их, разбивая на части и каждую часть избивая отдельно. Все широкое поле перед глазами было покрыто людьми. Бесчисленные отряды Хованского, словно связанные одной нитью, подчиненные опытному и спокойному руководству ратных начальников, будто заранее расписавших весь ход сегодняшней битвы, выходили из-за кустов, из-за деревьев, с дорог, поднимались из засад с хлебных полей, из-за кочек и со всех сторон теснили и окружали растерявшихся, подавленных псковитян.
Стрельцы и дворяне Хованского отделили и погнали человек пятьдесят псковитян в гдовскую сторону. Те бежали, даже не отбиваясь…
«Как овцы!» – с досадой подумал хлебник… Ему было видно, как тут и там падают псковитяне убитыми, конные и пешие…
– Что ж творится, Левонтьич?! – воскликнул Михайла. – Измена какая-то. Знал заране Хованский, что мы выйдем биться!..
Хлебник не выдержал, он рванулся вниз, сбежал со стены и крикнул: «Коня!»
Толпа посадских охотников, собравшихся с оружием под стеной, не видала хода сражения. Но, возбужденная звуками битвы и воодушевленная решительным и порывистым движением хлебника, своего всегороднего старосты, она вся сжалась, словно каждый псковитин приготовился к решительному прыжку…
– Отворяй! – крикнул хлебник, взмахнув саблей.
Ворота распахнулись, и несколько сотен псковитян, с хлебником во главе, ринулись в поле с воинственным кличем и потрясая оружием…
И толпа эта, бессвязная, неумелая, но спаянная единой волей к победе, горящая вдохновением, бурным натиском смяла и растоптала обнаглевших дворян Хованского, осмелившихся слишком приблизиться к городским стенам…
Хлебник скакал впереди, яростно размахивая саблей и что-то громко крича, – и войско Хованского побежало. В числе других бежал от толпы земляков и Ордин-Нащекин, забыв всю мудрость Саллюстия и Цицероновы рассуждения о преторском указе, от которого было должно разбежаться войско псковского Катилины…
Но вдруг заметив и догадавшись, что предводитель толпы псковитян не воин, не ратный начальник, дворяне оправились. Они поворотили коней, несколько мгновений яростно защищались, сдерживая напор и ловко рубя руки и головы отважных охотников, потом рванулись вперед. Псковитяне шатнулись и отступили, тогда дворяне ринулись вслед за ними, круша их направо и налево и беспощадно рубя им головы… Из дворянских рядов ударили выстрелы… Гаврила выронил саблю и, покачнувшись, ухватился за гриву своей лошади. Подоспевший Прохор Коза схватил под уздцы его лошадь и поспешно повлек к городским воротам, пока Максим Яга выводил из боя всех остальных псковитян…
В тот же миг по дворянскому войску ударили пушки со псковских стен: пушкари улучили минутку, когда их ядра не могли попасть по своим… Ошарашенные внезапностью удара дворяне отступили, и городские ворота распахнулись навстречу возвращавшимся с поля битвы…
Дворяне несколько раз пытались ворваться в город, но пушкари и стрельцы пальбой отгоняли их прочь.
В этом бою Псков потерял двести человек порубленными насмерть и ранеными и десятков пять оставшихся в плену своих сыновей.
Женщины голосили у стен, кидаясь к раненым и узнавая о гибели близких…
– Эх, Иван, не верил тебе я: думал – врет дворянин! – горько признался Гаврила, увидев Чиркина в толпе возвратившихся с поля людей.
Чиркин скромно потупил глаза.
– Ратный я человек, Гаврила Левонтьич, смекаю малость! – со вздохом укора сказал он. – Что-то ты бледен, Левонтьич, не ранен? – спросил он сочувственно.
– Тело – пустое, Иван. В душе моей рана – вот то-то и больно! – ответил хлебник.
Во Всегородней избе ожидал Гаврилу Михайла Мошницын.
– Ну, князь воевода, чего натворил самосудом! – крикнул он злобно.
– Уйди, Михайла, убью, коли слово скажешь, – тихо ответил хлебник, идя на него.
Мошницын невольно посторонился… Мимо Мошницына Гаврила тяжело прошел в комнатушку под крышей Земской избы и заперся изнутри. Лежа на лавке ничком, уткнувшись лицом в ладони, он не слышал, как под окном светелки, один за другим съезжаясь и сходясь, земские выборные у крыльца громко говорили о битве и о самочинстве Гаврилы, как толковали об убитых и раненых… Ближний церковный колокол звонил похоронным звоном… Издалека, от Варламских ворот, еще слышалась редкая пищальная пальба… Все это шло мимо слуха Гаврилы. Он думал о боевой неудаче.
Будь эта битва не тотчас после ночного совета в Земской избе, он считал бы, что кто-то выдал Хованскому сговор псковских начальных людей. Но ведь и времени не было для изменной вести, да и кого винить! Все были только свои.
Вдруг прозвенел над городом знакомый призывный удар сполошного колокола. Гаврила очнулся и поднял голову. Колокол дрогнул, ударил еще и еще и залился призывным воем.
Хлебник сел на скамье. В окно светелки он видел ожившую площадь. К Рыбницкой башне сбегался народ. От Земской избы к дощанам шагали Максим Гречин, Устинов, поп Яков, мясник Леванисов, Левонтий-бочар и Неволя Сидоров. Они шли, рассуждая о чем-то между собой.
«Чего ж меня не позвали? К чему бьет сполох?» – подумал Гаврила, удивленно следя за толпой земских выборных.
Поп Яков понемногу отстал от других, постоял и вдруг, подобрав полы рясы в обе руки, пустился бегом назад к Земской избе.
«Не ко мне ли?» – подумал Гаврила, с невольной усмешкой следя за бегущим старым попом.
Он слышал, как поп взбежал на крыльцо, как поднимался по ступеням к светелке. Гаврила скинул крючок.
– Левонтьич! Сполох на тебя… Изменой чернят твое имя… В тюрьму посадят…
Гаврила не дал попу закончить.
– Идем! – оборвал он.
– Куда ты! На площадь не суйся – убьют. Народ на тебя напустят!
– Идем! – настойчиво повторил Гаврила, уже спускаясь по лестнице.
– Гаврила Левонтьич, опомнись! Бежим в Запсковье, укрою до время, пока поутихнет народ! – молил поп, хватая Гаврилу за полу зипуна. – В печали и гневе от битвы… весь город…
– Что я – вор?! – резко крикнул Гаврила. – Не хошь – не иди, хоронись к попадье под подол!
– Ты сбесился, Левонтьич! Два года, как матушка, царство небесно, скончалась… – жалобно бормотал поп, едва поспевая за быстрым шагом рослого хлебника.
Лошадь Гаврилы стояла взнузданная возле крыльца Всегородней. Мимо ехал какой-то пушкарь.
– Эй, пушкарь, дай-ка бате коня. У башни отдам! – окликнул Гаврила.
– Лезь, поп! – с усмешкой сказал хлебник, подсаживая его под тощий старческий зад в седло.
Они доскакали мигом.
Толпа стояла, тесно сбившись вокруг дощана, на который первым вскочил тонкоголосый и грузный Устинов и говорил с толпой. Гаврила услышал его слова:
– Как князек басурманский, правит Гаврилка! Не дело то, господа! К ответу злодея! Спрятался ныне. Заперся в Земской избе, в светелке, страшась народа. Мы кровь проливали, а он… – И вдруг на последнем слове Устинов осекся – он увидел хлебника. Вся площадь оглянулась по направлению взгляда Устинова, и все увидели, что тот, кого обвиняли в страхе, явился на суд народу.
– Дорогу Гавриле! Дорогу! – послышались восклицания вокруг.
При словах Устинова у Гаврилы перехватило дыхание волнением.
– Не надо, братцы! – махнув рукой расступившимся горожанам, тихо сказал хлебник, стараясь казаться спокойным.
Он осмотрел окружающих и, не заметив ни в ком вражды к себе, вдруг успокоился в самом деле.
– Братцы мои! Горожане! – выкрикнул он с седла.
И толпа повернулась в его сторону, явно предпочитая его Устинову.
– Я вас не страшусь! Вам правдой служу. Вы сами меня обрали, поставили к ратному делу, и я служу… – крикнул хлебник. – Никого не страшусь!.. – повторил он. – А крови Устинов не лил – все брешет, а вот моя кровь, коль хотят ее большие люди!..
Гаврила рванул застежки зипуна и показал свой бок, залитый кровью.
– Пуля задела, – сказал он. – Жалеешь, Устинов, что сердце она не достала? Не ты заметил!.. А воля твоя – ты бы не дал уж маху!..
Народ отозвался гулом, но хлебник остановил всех движением руки…
– И мне бы не жалко того, господа псковитяне, когда б от того не Устиновы нас одолели, а мы их… – сказал Гаврила. – А в том и беда, что устиновска сила взяла – дворяне, бояре да большие люди изменой какого-то пса в поле нас одолели, вот в чем беда! Да мыслят они, что и тут, на Рыбницкой площади, нас одолеют: раздор между нас учинят…
При слове «измена» грозный ропот прошел в толпе.
– Братцы, за что ж на меня поклеп! – растерянно крикнул Устинов с другой стороны площади. Он увидал, что побит противником. – Не за бояр, за город болею!.. – оправдывался он.
– Ты первый полез на поклеп! – возразили в толпе.
– Братцы, горожане! То был не последний бой! Опять поведу. Только, братцы, глядите измену лучше, – звал хлебник. – Кто кого на измене изловит, того не мешкав тащите во Всегороднюю избу, ко мне. Я под пытку поставлю.
– А как их узнать?! – выкрикнул голос.
– Нешто нам скажутся! – громко воскликнул второй.
– Скажу, как узнать, – ответил Гаврила. – Изменщики и боярские люди повинное челобитье составили. Приписи к челобитью сбирают. Кто припись с кого попросит, того и хватайте, уж знать – то боярский подсыльщик. Кто припись дал – тоже изменщик. Кто ропот сеет в народе – изменщик, кто розни в городе будит, тот боярский подсыльщик, кто уныние поселяет в сердцах, и тот сотворяет измену!..
Опять прошел гул в толпе.
Гаврила видел, что победил. Толпа окружила его. Жалкая кучка выборных из больших посадских и старых стрельцов одиноко стояла по ту сторону площади, оставленная и забытая толпой у двух селитряных дощанов.
– Гаврила Левонтьич, веди нас сейчас! Бояре побитых и раненых собирать не дают, из пищалей палят, – крикнули из толпы.
– Ночи дождемся, – возразил хлебник.
– Нельзя дожидаться, – ответил шапошник Яша. – Покойники терпят, конечно, а раненым каково под солнцем! Иные помрут!
– И то! – качнув головой, согласился Гаврила. – Попы поедут с крестом, и женщин пошлем. В попов да в женщин дворяне не станут, я чаю, палить… Посылайте-ка женок к Варламским, и я буду там…
– Едем, поп! – позвал он.
Он повернул коня с площади, и толпа устремилась за ним, оставив кучку выборных у дощанов.
– Ну чего, поп, страшился? – спросил Гаврила. – Мы с тобой правдой городу служим – народ правду видит! Вот тем бы бояться надо… Теперь не житье им… – добавил с усмешкою он, кивнув к Рыбницкой башне.
Гаврила вызвал к Варламским воротам архимандрита Мирожского монастыря, того самого, который поднял в Земской избе споры о монастырских служках, вызвал еще попов из Троицкого собора и из других церквей.
– Отцы святые! – сказал им Гаврила. – Мы кровь проливали за вас, а ныне вы послужите: убитых и раненых в стены собрать посылает вас город.
Толпа горожан стояла кругом. Среди них было немало таких, у кого в битве пропали родные, и попы не посмели перечить.
– А коли станут палить в нас? – несмело спросил мирожский архимандрит.
– Господь спасет праведных! – отозвался Гаврила. – Только назад в ворота не бегите – не впустим. Молитвы святые пойте да раненых собирайте. Бог милосердие наградит! А с пустыми руками входа в город не будет…
Гаврила заметил, как в глазах мирожского архимандрита скользнул и спрятался вороватый огонек.
– А кто побежит к боярам – на того все пушки заряжены и фитили дымятся, того мы сами побьем, – предупредил хлебник, прямо глядя в лицо монаха.
Не поднимая глаз, тот покраснел.
– Ну, с богом, идите. А ты, отец Яков, останься тут: ведь ты лекарь – врачуй, кого принесут…
Выслав за стены попов и женщин, Гаврила полез на башню, чтобы видеть все поле битвы, усеянное павшими, но вдруг пошатнулся и, бледный, бессильный, сел на ступеньку…