Угли в костре едва тлели. Казаки ели похлебку, сидя вокруг огня. Лесные тени сгущались. Наступала сырая, прохладная ночь.
– Степан, клади ложку! – сказал один из казаков. – Как в прошлую ночь, пузо набьешь – и заснешь в карауле…
– Сколь ден уже идем, а шишей не видать, – возразил второй казак, – и похлебка-то не густа, с нее не уснешь!
– Братцы, ради Христа, – раздался голос из ближних кустов.
Все пятеро казаков разом вскочили, схватившись за сабли и за пистоли.
– Кто тут? – крикнул один из них, выступая вперед.
– Православный, братцы! Спал тут в кустах, а проснулся – гляжу, вечеряют люди. Я мыслил – шиши, лежу и дыхнуть не смею… А как услыхал, что сами шишей опасаетесь, то и душой осмелел…
– Выходи! – приказал казак.
Молоденький малый в цветном кафтане, в собольей шапке вышел к костру.
– Кто вы, оружные люди, не казаки ли?
– Сам видишь.
– Братцы мои! Пособите мне господа ради! Я сын боярский, на царскую службу взят подо Псков, а шиши теми днями крестьян всех моих увели и на дом грозятся. Приехал в деревню, гляжу – в дому моем люду чужого полно… Хотел я к полку воротиться – шиши по дорогам.
В голосе сына боярского слышались слезы.
– А ну, где твой дом? – спросил старший казак. – На кони, братцы! – позвал он всех остальных.
Залив костер и вскочив по коням, пробирались они через лес.
Когда под копытами одного из коней громко хрустел сук, сын боярский пугался, хватал за рукав казака.
– Сторожа у них. Зашумим – то и схватят! – шептал он.
– Робок ты, робок, боярский сын! – подсмеивался казак. Впереди мелькнули огни деревеньки.
– То мой и домок, – прошептал сын боярский. – Пойду вперед, догляжу. Коня береги, казак. А петух закричит – то ко мне поспешайте, – стало, время напасть на шишей!..
Он пошел вперед. Казаки стояли, не сходя с коней, ожидая знака. Кони чего-то страшились, дергались, переступали… Одному из казаков показалось, что рядом в кустах захрустел сучок. Но тьма окутала все, даже самих кустов не было видно.
– Кто тут? – дрогнувшим голосом робко спросил казак.
– Я, – отозвался голос. – Чего стряслось-то, робята: кругом шиши по кустам – никуда не уйти! Да, кажись, я и сам-то не сын боярский, а псковский подсыльщик… Чего и делать – не знаю!.. Сдаваться вам, что ли?..
– Не балуй! – крикнул казак, и во тьме лязгнула его сабля.
– Дурак ты, слушай, – ответил голос из мрака. – Все ли тут, братцы? – громко спросил он.
– Все-е! – хором крикнули по сторонам сотни голосов.
Кругом по лесу уже разгорались факелы.
– Слазь, казаки, с коней, – приказал Иванка. – Знать, не сын я боярский, проклятый такой, обманул вас!..
В свете факелов по лесу и в кустах виднелись воины. Медленно, словно раздумывая и колеблясь, казаки слезли с коней.
– Вяжи их! – сказал дюжий мужик в железных кованых латах и выехал из кустов.
Двое подчиненных его, одетых в деревянные панцири, но в поярковых треухах и лаптях, вышли вперед с вожжами. Казаки, видя огромную толпу вокруг, уже не смели и думать о сопротивлении.
– Куды скакали? – спросил крестьянский вожак Павел Печеренин.
– Тебя искали, – ответил казак.
– На ловца и зверь бежит! – ответил с насмешкой Павел. – Пошто ж вы искали меня?
– Дороги вызнать ко Пскову.
– Отколе вы, из каких казаков?
– Лужские.
– Вон куды залетели! Мы нешто в Лугу к вам лезем? Пошто вы на нас?
– Не мы хозяева. Нас посылают – мы едем.
– Сколь же вас шлют?
– Не спрошай напрасно, шишовский боярин! Мы крест целовали: нам службы не мочно выдать, – ответил старший казак.
– Ин с пытки скажешь! – спокойно возразил он. – А ну, братцы, клади костер.
В кустах затрещало ломаемое сучье, и охапки хвороста одна за другой повалились в кучу.
Казаки стояли, плотно столпившись, и сурово молчали. Когда же один из факелов склонился к костру и огонь побежал по широким сухим веткам, – молодой светло-русый казак упал на колени.
– Православные! Братцы мои! Не губите огнем! Что мне боярская служба! Всю правду открою!
– Молчи, Сенька! Душу погубишь, дурак молодой! – крикнул старший казак.
– А ну, заткни ему глотку, Агап! – указал Печеренин.
Двое лапотников в латах схватили за голову старшего казака и сосновой чуркой заткнули рот.
– Мы не бояре, Семен. Без дела людей не жарим, люди не гуси! Сказывай все подобру, – обратился Печеренин к молодому.
– Не так их спрошаешь, Павел, – подсказал Иванка, узнавший обычаи расспроса, – может, казак соврет – как узнать! А спрошати их всех одиночно да после их правду сличать, то и знатко будет.
Печеренин согласился, и молодого казака, отделив от товарищей, увели в глубину леса. Так и расспрашивали их порознь одного за другим.
От казаков узнали, что высланный из Луги отряд должен отнять дороги на полдень от Пскова, перерезав последний путь на Остров, Изборск и Печоры.
Когда Гаврила отправил Иванку из города к Копыткову и Павлу Печеренину, во Пскове тогда шли лишь невнятные слухи о приближении нового войска, и хлебник решил, что биться с врагами легче поодиночке, чем сразу с обоими.
Он все готовил к большой решительной битве с Хованским, в то же время приготовляясь к тому, чтобы разбить подкрепление, не допустив его до самого Пскова.
Иванка привез восставшим крестьянам обещание хлебника истребить в самом городе всех помещиков и бояр. Еще три бочки пороху и свинец, привезенные крестьянам, должны были служить залогом союза. Какой-то кузнец сладил в лесу кузню, вдалеке от проезжих дорог, где никто не мог вызнать, и в ней плавил и сваривал железные обноски и куски, годные для поковки.
И вот из лесной кузни пошли выходить копья и сабли…
Им приносили изломанные пищали, старые самострелы – и они все быстро починяли…
Работали так несколько дней, а за это время крестьяне для них пригоняли дворянский скот и грузили обоз хлебом. И вот из-под Порхова потянулся обоз.
Хованский послал сюда же стрельцов и дворян отрядами человек по пятьдесят – промыслить кормов у крестьян.
Стрельцы Хованского наезжали на крестьянские дворы и отбирали последних коров и последний хлеб у крестьян, не трогая дворянских поместий. Ограбленные крестьяне злобились еще больше и уходили в леса…
Иванка ждал, что можно столкнуться с засадой, и потому он или Кузя выезжали в дозор. Их охраняли крестьяне, вооруженные пиками и самострелами… Обоз шел медленно: крестьяне вели его по плохо проезжим лесным дорогам, чтобы не встретиться с врагом… Они шли уже трое суток. Еще сутки – и дома. Тут-то как раз и поймали они казаков… Теперь надо было предупредить Гаврилу о приближении лужского войска. Одним крестьянам, без помощи из Пскова, без опытных ратных людей, было не совладать с ними.
Занять Пантелеймоновский монастырь псковитянами, поставить на его башнях городские пушки и дать отпор приближающимся войскам – вот что было нужно сделать немедленно. А во время боя крестьяне напали бы на казаков с тылу и прорвались бы в город, где им распахнут Великие ворота.
Печеренин расставил сторожей караулить крестьянский стан, и вдруг караульные поздно ночью привели еще монаха. Услыхав голоса, вскочил и Иванка.
Караульный держал свою ночную добычу за шиворот крепкой рукой. Монах вертел шеей, стараясь освободиться.
– Веди сюда, – приказал Печеренин от костра.
– Какого монастыря? – спросил он монаха.
– Святого Пантелеймона-целителя.
– Пошто ночью шатаешься?
– Архимандрит послал, – ответил ионах, и Иванка увидел, как незаметно, за спиной, он бросил что-то в костер.
– Куда ты – в огонь?! Сгорит! – крикнул Иванка, выхватив из огня письмо. – Руку пожег из-за тебя! – укорил он монаха.
– Раздень его да пошарь – нет ли еще писем, – велел Павел крестьянам.
Монах завизжал. Один из крестьян рассердился и стукнул его по шее.
– Не вой! – крикнул он.
Иванка прочел письмо. Оно было от архимандрита Пантелеймоновского монастыря заонежскому голове Степану Елагину. Архимандрит сообщал, что воров в монастыре нет, и если солдаты обойдут Псков, свернув по левой дороге, не доходя Любятинского монастыря, то в Пантелеймоновском смогут остаться и без помехи держать переправу через Великую, чтобы охватить Псков кольцом.
– Со всех сторон прут напасти! Мало – с Луги, теперь заонежские! – воскликнул Печеренин. – Выходит – нам от Пскова подале надо, а мы сами волку в пасть лезем!
– Псков – ваша крестьянска опора, – возразил Иванка. – Задавят Псков, то и вас задавят. Помогайте, браты, горожанам…
И Иванка не был уверен в том, что важнее – скакать ли во Псков со скорой вестью к Гавриле или остаться здесь, у крестьян. Он боялся, что без него Павел Печеренин уведет крестьян ото Пскова. Но все же надо было поехать. Он обещал Гавриле дать вести и знал, что каждую ночь ожидают его на стене с веревкой, чтобы втащить наверх.
Иванка накинул монашеский подрясник и тронулся в путь.
– Иван! Эй, Иван, погоди! – окликнул его Илюша, «сынок» Печеренина, который за это время стал другом Иванки. – Куда ты?! Павел Никитич ведь без тебя ждать не станет – уйдет.
– Хуже будет, Илюша, коли войско боярское ждать нас не станет – возьмет монастырь и дороги отнимет, – ответил другу Иванка.
– Ин я пойду вместо тебя. Ты пиши письмо. Я в город снесу.
У Гаврилы было сговорено с Иванкой, что на псковской стене, в стороне от Гремячей башни, они каждую ночь станут дожидаться вестей. Иванка снизу бросит три раза камнем в стену, и ему спустят веревку, чтобы втащить его в город без шума, не отпирая ворот, чтобы никто не знал.
Уланка ждал. Была глухая, темная ночь, не было видно за тучами ни единой звезды. И ветер не дул. Над городом замерло предгрозье. Уже несколько ночей подряд Уланка сидел тут с вечерней зари до рассвета, а диен было некогда спать в Гремячей башне: вокруг хлебника не хватало людей… Измена сгущалась в городе. Нехватка хлеба и мяса, невозможность ловить рыбу, отсутствие пастбищ и голодный рев отощалого скота по ощипанным улицам и дворам – все обессиливало народ и грозило изменой. Гаврила не спал уже несколько ночей. Он посылал своих людей по базарам и в церкви, велел им расспрашивать и выслушивать мнение народа. «Повинщики», «поповщики», «литовщики» были притащены в Гремячую башню.
Когда стали пытать литовца Еселя Маркуса, указанного Иваном Липкиным, он назвал пана Юрку. Дворянского переводчика схватили, и он указал в этом деле Томилу Слепого…
Хлебник выхватил из рук Пяста каленые щипцы и сам кинулся на литовщика.
– Брешешь, лях! – закричал он. – Хочешь нас друг на друга поднять, проклятый!
– Гаврила Левонтьич! Взялся не обычаем! Так, не узнавши, замучаешь ляха… Меня два раза в разбойном пытали – я ведаю, как… Пусти, – сказал Пяст.
Хлебник с размаху ударил щипцами по голове пыточного так, что литовщик свалился без слов, и, не глядя, сел на скамью, обессиленный и разбитый, словно не он пытал человека, а кто-то другой только что рвал и палил железом его самого… Юрку снесли в подвал.
На другой день били плетьми двух попов, добиваясь от них, кто принес в город уговорную грамоту боярина Хованского.
Попы не могли назвать по имени этого человека.
Его не могли назвать ни Подрез, ни Менщиков; кое-кто успел скрыться от сыска.
Дознаться, найти корни измены и перед всем народом казнить ее вожаков – стало страстью Гаврилы. Все ратное дело он поручил Прохору Козе, а сам, испитой, красноглазый, с разлившейся желчью, не выходя из башни, не видя дневного света, сидел «дознавался».
Был пытан Чиркин. Чиркин назвал десяток повинщиков из старых стрельцов и посадских, но не сумел назвать имени человека, которого видел у Сумороцкого в доме и от которого пошло челобитье. Он сказал, что лучше всех его знает Захарка.
– Спешили мы головы посекчи-то дворянам. А надобе было нам муками вызнать от них всю измену, – сказал Уланка.
В тот вечер звонарь Агафоша, который стоял в карауле у казематов башни, сказал, что пан Юрка очнулся.
Когда Уланка собрался уходить в караул на стену, Гаврила велел вести пана Юрку к повторной пытке…
Тайность сношения с восставшими крестьянами не позволяла Иванке возвратиться во Псков через Великие ворота, которые в числе других охранялись старыми стрельцами, а пробираться к другим воротам было опасно: можно было попасть на засаду московских стрельцов. Потому приходилось ожидать его самого или посланца от него здесь, на условленном месте стены каждую ночь…
Предгрозье душило Уланку зевотой… Где-то вдали глухо роптали раскаты грома…
«Не уснуть бы!» – подумал Уланка. Он подложил моток веревки под голову и тут же смежил глаза… Он не слышал, как со щебетом соскользнули по откосу стены несколько мелких камешков, не видел, как в сгустившемся мраке мелькнули рядом с ним черные тени. Обух топора ударил его по затылку…
Недвижное тело Уланки лежало на гребне стены.
Захар и Первушка молча замерли, сидя на месте убитого. В тихой ночи не лаяли даже собаки, не крикнул петух, не слышалось выстрелов. По временам со стены было слышно, как в реке Пскове всплескивала крупная рыба… И вдруг снизу в камень стены ударился камень… второй… третий… И все умолкло.
Захарка понял условный знак. Распутав дрожащими руками конец, торопливо сбросил веревку. Тяжелый моток, развернувшись, прополз в темноте за стеной… Они насторожились. Конец веревки зашевелился и натянулся снизу.
– Тяни! – прошептал Первушка.
Оба взялись тянуть. Человек цеплялся за выступы камня в стене и сам помогал им. Вот показалась его голова в монашеской скуфейке. Он оперся руками, вскарабкался, встал…
Первушка рванул веревку. Монах упал на стену…
Захар взмахнул топором над его головой, и – ни стона…
Оба с поспешностью шарили в пазухе и сапогах убитого, шарили молча и торопливо. Капнули первые капли дождя…
– Нашел!.. – прошептал Захар, пряча бумагу в пазуху…
– Скинуть вниз от греха, – дрожащим голосом произнес Первушка.
И, тяжело подняв, они сбросили за городскую стену тела обоих убитых…
Левонтий Бочар вошел в лавку Устинова и протолкался меж кулей в узкую дверцу отгороженной от лавки хозяйской каморки.
– Здорово, хозяин! – приветствовал он.
Устинов кинул костяшки счетов, исподлобья взглянул на гостя, словно читая на его лице еще какие-то недостающие числа, и снова перебросил костяшки.
– Здорово! – наконец откликнулся он.
– Прибытки считаешь? – с насмешкой спросил Левонтий.
– Гляди, ныне много прибытков – мошна разорвется! – ворчливо ответил Устинов. – На прошлой неделе на просо чуть поднял цены, меньшие тотчас к Гаврилке: Устинов, мол, просом стал дорожиться. А тот присылает ко мне стрельчишку Прошку Козу: мол, цены вздымать нет от земских старост указа… И гдей-то таков закон услыхали, чтоб земским старостам до купеческих цен было дело!.. Я ему – цены, дескать, не староста указует, я сам просо куплял не дешевой ценой. Что ж ты думаешь? Прошка взъелся: «Молчи! Как указано, так и торгуй!..» И торгую…
– А Русинов вон замок повесил на лавку да шасть к себе в дом: мол, товаров не стало, все продал, – сказал Левонтий. – Так Прошка к нему прибежал: «Замки, мол, народ собьет, все товары твои расторгует без денег». А что же – и станется от воров. Отворил!..
Устинов вздохнул:
– И я отворил… Говорю я Прошке Козе: мол, я жалобу напишу ко всем земским выборным в Земскую избу. А Прошка мне: Гаврила, мол, говорит, что в Земской избе сидят воры и половине в застенке место… Помысли ты – выборных земских в застенок!..
Тимофей Соснин в это время взволнованно ворвался в каморку Устинова.
– Иван, Левонтий, слыхали?! Захарку Гаврила схватил, добрался!..
– Захарку?! – в страхе переспросил Устинов.
– Вот то-то – Захарку! Не крепок малый-то: нежен да и не смел… Проврется со страху, а завтра нас всех…
– Ладно, молчи уж! – глухо прервал Устинов. Он побледнел, отложил свои счеты, поправил шапку на голове. – Что же, знать, наше время приспело… Неужто же погибать от руки бесноватого! Коль не голову срубит, так пустит калеками вековать… Значит, время!..
Второй пятидесятник старого приказа, Неволя Сидоров, поспешно вошел к Устинову.
– Захарку схватил Всех Давишь! – прохрипел он.
– Слыхали! – отозвался Устинов. – Тут нам скопом сидеть невместно. Сейчас и еще кто-нибудь прибежит. Нас всех в одном месте задавят…
– К нам, в старый стрелецкий приказ, надо ехать живей. Там только и будет прибежище нынче, – сказал Неволя. – Заставы по улицам выставим. Оборонимся.
– Ленька! Лошадь вели запрягать! – крикнул Устинов в лавку.
– Лавку не запирай. Торговали бы как ни в чем не бывало, – хрипло выговорил вначале примолкший от страха Левонтий Бочар.
Он старался держаться спокойно, но голос его задрожал.
– Слышь, Левонтий, нам всем бы поврозь до стрелецкого приказа добраться, – сказал Устинов, обеспокоенный его страхом. – Ты приходи-ка попозже туда. Вместе нам ехать негоже…
Устинов вышел из лавки, уселся на одноколку и быстро помчался по направлению к Великим воротам, где был расположен приказ Степана Чалеева.
Свечи и раскаленные угли горна освещали Гремячую башню сумрачным красным блеском.
На полу валялась покрытая черными пятнами рогожа, под которой явственно обозначалось очертание неподвижного человеческого тела.
Стол покрывали исписанные листки «расспросных речей». Гаврила глядел на них горящим взглядом, исступленно вчитываясь в каждую букву и перечитывая еще и еще раз за разом, хотя ему все уже было известно в этих бумагах.
Кроме него, на башне был подручный Пяста Иван Нехорошка, который, готовя кому-то новую пытку, калил на углях в горне длинный железный прут, когда на каменной лестнице башни послышалась шаги нескольких ног и стук в дверь.
– Кто? – крикнул Гаврила, вскинувшись вдруг всем телом.
– Я, Левонтьич! – откликнулся голос Пяста.
Громыхнул засов, и через высокий порог вошли несколько человек, вооруженных пищалями и бердышами. Среди них один был связан и безоружен. Нижняя часть его лица была обмотана полотенцем.
– Выдьте все… Караул держать крепко у башни… – сказал Гаврила.
– Ты, Серега, разжился вином? – спросил хлебник.
Пяст молча подал сулейку с водкой. Гаврила встряхнул ее и приник прямо к горлышку пересохшим ртом, свободной рукой шаря в карманах закуски.
Рыжий звонарь Агафоша вынул из-за пазухи репу и протянул ему.
– Спасибо. Ступайте, робята, – еще раз сказал хлебник.
Все вышли гурьбой, оставив связанного.
Гаврила сам размотал с лица его полотенце и вынул изо рта кляп. Связанный оказался Томилой Слепым…
– Вишь, что стряслось, Иваныч! – сказал хлебник.
– Чего стряслось? Что ты деешь, бесстыдник? – воскликнул Томила. – Аль ты спятил? Аль кровью не сыт?!
– Во как сыт! – указал ладонью по горло Гаврила. – Уж так-то сыт, что уж, видно, и вправду спячу!.. – Он стукнул по груди кулаком, так что гул отдался под сводом. – А покуда не спятил… нет! Покуда во здравом уме в тверезый… – сказал он хриплым шепотом…
– Когда так, то зачем указал меня связана весть? Кабы честью позвал – я бы сам пришел, – возразил Томила, помня последний их разговор.
– Хитер ты! Нет, брат, того я не хотел, чтобы сам ты шел. Я как вора и татя хотел привести тебя в башню. Так и привел! И милости нет в моем сердце к тебе. И не будет ее, Иваныч. Замучу!.. – Последнее слово хлебник прошипел каким-то змеиным шипом.
– Я мук не страшусь, – растерянно пролепетал Томила, еще не зная, зачем хлебник велел его привести.
– Слышь, он мук не боится. Июда подьячий, ин ныне потягнем на дыбу! – сказал Гаврила с какой-то особенной злостью.
Он подошел к кровавой рогоже и резким движением сорвал ее с мертвого тела.
– Признаешь?! Признаешь, изменщик?! Литовщик! Сеятель смуты в людских сердцах! Тварь продажна… Собака!.. – хрипел Гаврила. Он схватил летописца за ворот и с силой гнул его ближе и ближе к кровавому обезображенному телу замученного пытками пана Юрки. Томила понял, в чем дело, но язык его не находил нужных слов. Он словно бы окаменел.
– Признаешь! То твой дружок? От вас двоих смута на город… За невинные души дворян казненных мне бога молить! – исступленно шептал Гаврила. Он, внезапно встряхнув, повернул к себе летописца и глядел ему близко в глаза.
Водочный смрад от его дыханья душил Томилу. От смрада и страха летописца мутило. Он старался не дышать.
А Гаврила шептал:
– Каб не ты, подсыльщик латинский, то не было б смуты в сердцах народа: дворяне бы да попы мутили, а народ бы им в хари харкал!.. А ты им дал укрепленье – то твоя и вина… За что я казнил их?! За твою вину, окаянный! Грамотой славишься и кичишься, мечту плетешь! Да вот куды завели тебя пустые мечтанья! На дыбу вздерну!..
Гаврила неожиданно резким движением кинул перед Томилой пачку клочьев разорванного письма.
– Читай! Читай-ка, изменщик! Литовщик! Сеятель смуты в людских сердцах! Тварь продажная!.. – хрипел Гаврила. – Дружок твой пан Юрка признал под плетьми, какие ты вести сказал посылать за рубеж литовский!
Томила в растерянности не находил слов, без смысла глядя в бумагу. Наконец разобрал он латинские буквы, наконец-то они перестали прыгать и слились в польские слова: «…В Земской избе книжный муж Томила Слепой… Уложение Белого царства… Письма по всем городам писали и ждут восстания всей Руси на царя Алексея… Вы бы, ясновельможный царевич, поспешали бы с войском под псковские стены…»
– Признаешь, язычник?! Читай! От тебя весь корень измены, – исступленно шептал Гаврила.
Томила все понял. Пан Юрка в своей измене его запутал. Как оправдаешься?!
– За что ж мы казнили дворян?! За то, что они Руси не хотели отдать полякам?! Я вину свою искуплю, – продолжал Гаврила, – завтра на дощане укажу тебе топором снесть башку!.. Пыточны речи твои стану читать ко всему народу – пусть ведают все, от кого продажа и кто самозванцу литовскому письма писал…
Томила слушал, застыв, и по-прежнему все еще от неожиданности и обиды не мог ничего сказать в свою защиту. Горло его стеснилось щемящей болью. Пан Юрка лежал мертвый. Разве Гаврила, а с ним и весь город поверят теперь, что он, Томила, прогнал от себя пана, что он не дался в измену?!
Гаврила глядел в глаза летописца, зрачки в зрачки. Тот слушал, застыв и по-прежнему все еще не зная, что сказать в свою защиту… Схватив его за плечи, хлебник вдруг плюнул ему в лицо и швырнул его прочь так, что он, отскочив, ударился затылком о стену…
У Томилы пожелтело в глазах от удара, но он устоял на ногах…
– А нет! Не велю топором тебя сечь: чести много!.. – громко воскликнул Гаврила и раздельно шепотом отчеканил: – На свалку сведу на веревке, где дохлых собак кидают. Да крикну к народу камнями тебя забивать… Сам первый камень швырну… Дохлый труп твой оставлю сопреть на свалке в дерьме!..
– Левонтьич… Гаврила Левонтьич!.. – наконец умоляюще вымолвил летописец.
– Молчи, сатана! – прохрипел Гаврила.
Горло хлебника перехватило от сухости и возбуждения. Голос иссяк. Он жадно, со свистом вобрал в себя воздух, допил вино, схватил со стола сулейку и с размаху швырнул ее в угол. Осколки прыснули из угла по всей башне… Гаврила бессильно сел на сканью. Пяст отворил дверь с лестницы.
– Серега, дери с него все да тяни нагишом на виску, – упавшим голосом сказал хлебник.