В дворянском доме Ордина-Нащекина творился переполох: на огороде, в конюшне, в амбаре и в подполье дома верная дворня копала глубокие и широкие ямы.
Часа за два до того их сосед, земский выборный Левонтий Бочар, прислал сына. По задам через сад пробрался мальчишка сказать, что ночью придут за хлебом стрельцы.
Уже по городу в ворота казненных за измену, бежавших к Хованскому и сидящих в тюрьме дворян и больших посадских стучались стрельцы с понятыми и вывозили хлеб для раздачи народу.
Простоволосая ключница, мать Аксюши, наблюдала за тем, как в полных хлебом клетях ссыпали в кули зерно.
– Овес – в конюшне, жито – на огороде, пшеничку – тут, гречу – в подполье… А чечевичку да просо оставь, – распоряжалась она, – градских ребятишек жалко: пущай похлебают…
В ворота раздался тревожный стук.
– Ахти мне, бабе нещастной! Царица небесна! Тащите пшеницу живей. Я покуда в воротах расспрашивать стану, не вдруг отопру, – мечась, бормотала ключница.
– Кто та-ам? Кто та-ам? – послышался во мраке ее неузнаваемо спокойный и сонный голос.
– Марьюшка, бесы уже к Вельяминовым влезли во двор – скоро к вам будут! – предупредил через щель в воротах угодливый голос знакомки…
Срезанный вместе с пластом земли дерн, кусты репейника и крапива снова искусно укрыли яму с кулями жита. Конский навоз поверх схороненного овса и просыпанная чечевица с просом прикрыли в клети место, куда зарыли горы дворянской пшеницы. Только тогда снова раздался стук в ворота Ордина-Нащекина…
– Земской сыск! – сказал Кузя Коза в ответ на заспанный голос ключницы, едва успевшей после тревожных и торопливых трудов подняться в светелку.
Мелькнули свечи и фонари. Стрельцы зажгли факелы, и красно-желтые отсветы их сверкнули на лезвиях бердышей…
Дворня стольника, оставшаяся верной хозяину, сбилась кучкой робких овец во дворе.
– Господи боже мой, днем бы пришли! И вам бы искать видней, да без огней бы, а то, боже избави, заронишь еще – и сгорим! – бормотала ключница.
Взяв зажженный фонарь, Кузя пошел в клеть.
– Чего в кулях! Развязывай. Просо! Пиши да клади в телегу! – распоряжался он, стараясь казаться опытным и суровым.
– Что в закромах? Чечевичка? Вали, перемерь да шиши, сколь чети. В кули да в телегу!..
– Родимый, я ведаю – земская воля, да нам-то как? Люди у нас не изменны. Дворянски невольные люди, и нам кушать надо! – причитала ключница, пока стрельцы погружали для вывоза просо.
– Овес где? – спросил, внезапно вмешиваясь, Гурка.
– А нету, родимый, овса.
– А сколь же коней на конюшне? – хитро спросил он.
– Двадцать три с жеребятами только осталось.
– Беда вам! Коней поморите… – сказал скоморох.
– И то – тощают! – с жалобой молвила ключница.
Гурка скользнул в ближайшее стойло, неприметно сунул по локоть руку под сено, нащупал в яслях несъеденное зерно.
– Беда-а! – сочувственно протянул он. – Давно у вас нет овса-то?
– Недели уж две. На новое только надежда, да бают, и ныне-то бог не родил…
– У дворянских коней от сена бывает запор. Передохнут, – серьезно заметил Гурка. – А кони, вишь, городу надобны. Придется коней взять на земску конюшню.
– Родимый, да кто те сказал, что запор?! – вскликнула ключница с явным испугом.
– А вот, – указал скоморох, спокойно нагнувшись и подняв из-под ног коня еще теплый помет. – Две недели овса нет, а тут глянь – зерно! Говорю ведь – запор от сена!
– Кузьма Прохорыч, нуздать изменных коней да вязать к телегам… Пошто пропадать добру!.. – сказал Нехорошка.
– Нуздай! – подхватили стрельцы.
Еще вчера никому из них не пришла бы дерзкая мысль взять на город дворянский хлеб или коней. По первое было сказано: всегородские власти послали их свезти хлеб. Была нарушена древняя заповедь собственности, старая правда пала, и вставала ясная, смелая и скорая правда восставшего города.
Кузя понял, что шутка уже не может остаться шуткой.
– Нуздай! – согласился он. – Коли нет овса, сдохнут кони…
– Родимый!.. Родимый!.. Постой ты, родимый!.. – забормотала ключница.
– Куды, жирна ведьма, девала овес?! – неожиданно грозно насел Кузя. – Плетьми застегаю, проклятая баба-яга…
Ключница с визгом бухнулась ему в ноги, уже готовая выдать припрятанное добро, когда послышался девичий крик и в одной сорочке, босая, в конюшню вбежала Аксюша.
При свете трескучих огней разглядела она у ног Кузи толстую стонущую ключницу и налетела, как вихрь, на Кузю.
– Ты что, козий сын, на маманю?! – воскликнула девушка, не смущаясь, что кругом стояли мужчины. – Ты что, на старуху? Попробуй со мной совладай, окаянный!.. Я те зенки повыдеру! Что тебе надо?!
Кузя растерялся. Он видел ее не раз на торгу. Она проходила мимо, когда он сидел в хлебной лавке… С той далекой поры ему нравилась девушка. Она, встречаясь, исподтишка дразнила его, и он постоянно смущался. Встреча с ней здесь для Кузи была неожиданной.
– Ты тут отколь?.. – спросил он, стараясь из скромности не глядеть на нее.
– А ты тут отколе, как тать ночной! Аль днем недосуг?! Иди, иди, да маманю не трогай… Ишь настращал, аж сама не своя!..
Просто взяв его за плечи, она поворотила и вытолкала стрелецкого десятника из конюшни во двор.
– Эх, жену бы такую – и тещи не надо! Ты что своеволишь, девчонка! – видя беспомощность Кузи, вмешался Гурка.
Аксюша лишь тут увидала и узнала его. Громкий вскрик удивления и девического стыда вырвался у нее. Она закрыла лицо рукавом сорочки и бросилась прочь в глубину двора.
Только в этот миг и узнав ее, как охотник за убегающей дичью, Гурка рванулся за ней…
Встревоженный озорной коноводкой базарной девичьей гурьбы, с которой они с Иванкой столкнулись, Гурка не раз о ней вспоминал в эти два дня. Смелый взгляд раскосо поставленных глаз, долгие темные косы, падавшие вдоль ее стана, усмешливый рот – все вдруг вспомнилось на бегу, когда он мчался за ней по саду, едва освещенному со двора дымными смоляными огнями…
Ветки во тьме хлестали обоих по лицам, под ногами трещало сучье и цепко рвалась трава. Они налетели на зыбкий плетень. Мягко толкнувшись в него руками, обессилев и тяжело дыша, Аксюша прильнула к плетню всем станом. Гурка настиг ее и схватил, как в игре в горелки. Она рванулась, и он обхватил ее крепче и вдруг поднял на руки.
– Ой, бесстыжий, пусти! – шепнула она. – Пусти… слышь, не надо!
– Куды ж я теперь пущу-то? Всю жизнь мне такая ты снилась! – как и она, задохнувшись от бега, ответил Гурка.
– Пусти! – собрав силы, рванулась она.
– Не пущу, не брыкайся!
Она, гибким движеньем схватив его крепко за шею, впилась в кончик уха зубами.
– Ах, ведьма такая, кусаться! Вот я тебя укушу, – проворчал он.
И под его поцелуем Аксюша почувствовала сладостное томление от своего бессилья. Так небывало-тревожно и хорошо было ей в этих лапах.
– Аксютка! Куда ты, Аксютка? – послышался голос ключницы между кустами. – Аксюша!
– Маманя! – в испуге шепнула она, оторвавшись от поцелуя.
Крепкие руки Гурки покорно разжались, и она, со всех сил толкнув его в грудь, исчезла во мраке меж яблонь.
– Куды ты загнал ее? Где она? – крикнула ключница, налетев, словно ястреб, на Гурку.
– А пес ее знает, куды ускочила! – отозвался он, стараясь дышать спокойней, но еще не владея собой.
– Аксюша! Аксюша! – опять завопила старуха, пустившись к дому.
– Бесстыжи глаза твои, скоморох окаянный, срамник, чертов сын! – кричала издалека Аксюша…
– Давай, Кузьма, выводить коней, – решительно и угрюмо сказал скоморох, возвратясь к конюшне.
– Указа нет на коней, – отозвался Кузя.
– А кто нам указ? Я да ты – мы и есть указ! – возразил скоморох, направляясь в стойла.
– Мы и есть указ! – подтвердил стрелец Нехорошка, привязывая к телеге с дворянским хлебом концы поводьев гнедого жеребчика.
Двое других стрельцов уже выводили еще по коню.
– Что-то кровь у тебя? – спросил Кузя Гурку, заметив пятно на щеке и на шее.
– Девка-то пол-уха мне откусила, – словно с досадой ответил тот. – А все почему? За тебя вступился.
– Да ты, друг, уж вижу, в беде не покинешь! – ревниво и грустно вздохнул Кузя.
С посланием к епископу коломенскому Рафаилу на задах завеличенских огородов был пойман стрелецкой засадой Васька, сын человека Подреза.
Битый в Гремячей башне плетьми, Васька признался хлебнику, что носил в тюрьму своему господину харчи и тот дал ему из тюрьмы письмо да велел бежать изо Пскова к коломенскому епископу, который уже приближается от Москвы.
– «…И мы, владыко преосвященный, тебе в том пособим, чтобы войско в город впустить и заводчиков мятежу выдать…» – вслух читал Иванка перехваченное посланье.
– Войско в город?! – воскликнул хлебник. Он схватил за длинные волосы Подреза и ударил его головой о стол. – Войско в город?! – хрипло повторил он. – Заводчиков выдать боярам?!
Связанный Подрез сидел на скамье напротив хлебника. Лоб его посинел от многократных ударов, волосы были встрепаны, щеки, усы, борода были мокры от слез.
– «…Да поспеши, владыко, не то пущая сотрясется беда: замыслили воры заводчики на русского государя войско призвать окаянных литовцев, то и наймуют тысячу конных в Полоцке-граде литовском…» – продолжал читать Иванка.
– Кто замыслил литовцев пустить? – перебил чтение хлебник.
– Кабы знал, уж то не молчал бы! – ответил Подрез. – Что мне беречь их!
– Отколе же знаешь, что есть таковы! Пошто клеплешь на город?
– Ты в башне сидишь, не слышишь. А ты послушай, сходи по торгам!..
– Мало что бабы наврут по торгам! – возразил Гаврила. – Дале читай! – приказал он Иванке.
– «…А мы, чающие твоего прихода, тебе письмо, владыко, писали с два ста человек дворян и попов и посадских, а кто имяны – не пишем от сыска…»
Гаврила взглянул на Подреза. Тот словно одеревенел, ожидая новых побоев…
– «…А буде придешь, и мы на сретенье выйдем. Ино есть среди нас и выборны земские, и стрельцы, и меньшие, и всяких чинов…» – взволнованно и напряженно читал Иванка.
– Кто?! – опять перебив Иванку, глухо спросил Гаврила.
Подрез молчал, опустив глаза в стол.
– Имяны? – сказал хлебник громче.
– Крови чужой на себя не возьму, – медленно выдавил Подрез, – два ста человек на муки не дам.
– Кто в Земской избе? – заорал Гаврила, схватив за виски и снова ударив о стол Подреза. – Кто в Земской избе? Кто в Земской избе?
Иванка глядел на обоих с искривленным лицом.
– Гаврила Левонтьич, не скажет он, буде! – воскликнул Иванка.
– Уйди ты, дерьмо цыплячье! – проворчал со злостью Гаврила. – Кто в Земской избе?! – крикнул он громче прежнего, схватил у Иванки из рук перо, откинул за волосы назад голову Подреза и приставил перо ко глазу бывшего земского старосты.
Иванка зажмурился в ужасе.
– Левонтий… Бочар… – бессильно прошептал устрашенный Подрез.
Гаврила бросил Иванке перо.
– Пиши, – приказал он.
Он шагнул к двери, резко откинул засов и крикнул на лестницу:
– Серега!
– Ай! – отозвался Пяст.
– Палок давай!
– Слышь, Гаврила, – откликнулся Подрез, – с пытки не будет правды. Боярский обычай… Я от муки Левонтия назвал… Бить станешь – иных поклеплю, а грех на тебе…
– Левонтий сам скажет, брехал ты аль нет, – возразил Гаврила, – а бить стану – иных назовешь…
Пяст вошел с охапкой зеленой лозы и скинул ее на каменный пол.
– Вяжи поповщика ко скамье да дери с него все, – указал Гаврила.
– Иван, пособи! – крикнул он.
Иванка, растерянный, встал, не зная, что делать…
Гул бубна внезапно ворвался с лестницы, дверь распахнулась. Гурка с медведем на цепи вошел в башню.
– Здоровы, хозяева! – выкрикнул он. – Ваня, здоров! Левонтьич, вели-ка чужого увесть. Тайное дело.
– Серега, запри его в темную, – сказал хлебник, кивнув на Подреза.
– Сядь, Мишка, на лавку, – велел скоморох, подтолкнув ногою медведя, когда захлопнулась дверь.
Медведь легко встал на задние лапы, передними, взявшись за морду, откинул шкуру с лица и сел на скамью. Зверь оказался тульским кузнецом Иваном Липкиным.
– Что за тайность! Пошто обрядился и кто ты таков? – спросил Гаврила.
– Ух, жара! – сказал тульский кузнец, взопревший под шкурой. – Иван, здравствуй! – приветствовал он Иванку и обратился к Гавриле: – Слышь, свеец я. Стрельцы в ворота иноземных людей не впускают, а мне к тебе надобно. Гурка идет, шкуру медвежью тащит. Я и умыслил.
– Ладно умыслил! – с усмешкой сказал Гаврила. – Чего сказать знаешь?
– Литовски дела, – прошептал кузнец.
– Вон чего! – протянул Гаврила, подвинувшись ближе. – Сказывай, немец, отколь чего вызнал?
– Живу на Немецком дворе, то и вызнал. Литовски купцы меж собой толковали, что на их, на литовские деньги в Полоцке конных наймуют во Псков…
– А ты, немец, пошто же доводишь? Чего тебе, жалко литовских денег? – перебил Гаврила.
– Не денег мне жалко, а Русской земли! – сказал Иван Липкин. – Глумится купец: дал, мол, сотню червонцев, а как его конные люди во Псков придут, тогда он из царских-де житниц червонцы те хлебом воротит…
– Как звать купца? – перебил Гаврила.
– Есель Маркус.
– А ты что ж – в раздоре с ним, что ли? Какие твои дела с Еськой-литовцем?
– Дела? – удивился Липкин. – А что за дела? Он – купец, я – коваль. Что мне в нем?
– Так чего ж ты в доводчики лезешь?! – в недоумении повторил Гаврила.
– А пес его знает!.. Не ведаю сам, – в не меньшем недоумении ответил Липкин. – Да вишь, как он стал глумиться, мне словно сердце дерут… Злоба такая взяла меня. Я и сказал ему: брешешь, крамарь! Не едать тебе русского хлеба! Голодом люди сидят, ключи в руках держат, а хлеба того не берут, а тебе его взять?! Шишку выкуси!
– Так и сказал? – спросил хлебник.
– И сказал, – подтвердил кузнец.
– А он?
– Посулил пять червонцев.
Иван Липкин и в самом деле не мог понять чувства, которое так зажгло его против литовских купцов, не мог понять сам, почему закипела в нем кровь и рука потянулась схватить литовцев за глотку…
– Посулил пять червонцев, а в руки и не дал?! – воскликнул хлебник, силясь все же понять, что толкнуло Липкина донести.
– В руки два совал, рыжая падаль! – воскликнул Липкин.
– А ты сколь хотел?..
Липкин пристально взглянул на Гаврилу.
– Хоть староста ты всегородний, – сказал он, – а все же ты болван дубовый! Ей-богу – болван! Да я тебе что, Июда-предатель?! Я что же, литовцам, что ль, продался?! Али я переметчик! Я?! Я, тульский кузнец! Ах ты, всегородний! Мудрец без башки!
– Постой ты, не лайся! – остановил Гаврила.
– Хочешь, поди да спроси у литовцев, велики ли бычьи бодалки вскочили на их литовских башках, как я их один об другого тряхнул!.. И навек запомнят свои червонцы!.. – не унимался Липкин. – А ты бы сколь взял за молчок, каб тебе посулили червонцы? На чем бы сошелся ладом?! Почем продаешься?!
– Да постой, окаянная прорва!.. Как кляча с горы, право слово! – воскликнул хлебник. – Ты слушай меня: кабы я за червонцы им продался, то был бы анафема проклят, слуга бесовский, Июда… Да ты – не псковитин, не русский!.. А немцу какой грех?
И «немец» вдруг понял сам:
– Дед мой немец был свейский и батька был немец из самой Стекольны. А я, слышь ты, тульский кузнец. Ведом тебе Тула-город немецкий?! – хитро подмигнув, спросил он.
– Тула наша, – сказал Гаврила.
– Вот то-то оно! Тула наша, и я, стало, наш! – заключил Иван Липкин.
– Левонтьич, к тебе старик Калиник, с Немецкого двора караульщик, – сказал Прохор Коза.
Хлебник живо припомнил Глухую Калину с Рыжей Рябиной – с калиниковым дурачком Петяйкой, любителем иноземных денежек, которого Кузя с Иванкой в детстве дразнили, чем огорчалась мать Кузи, которая почитала за грех обижать дурачка.
– Пошто он ко мне? – удивился Гаврила.
– Мне не сказывается, а просился свести к тебе, да, лопочет, «по тайному делу».
– Что за тайность, папаша? – крикнул Гаврила на ухо старику, оставшись с ним наедине.
– А ты не шуми. Про тайности крику не надо, я и так все услышу, – сказал дед Калина неожиданно тихо. – Только перво тебя упрежу – ты в мятеж не путай меня. Человек я царский, и мне ваш мятеж ни к чему. А чего я тебе открою, то пусть с тобой и помрет: государева служба моя за немцами дозирать. Я все их языки разумею. Мыслят люди, что глух, ан глухота моя – царская служба. Надобно мне по субботам во всенощной час ходить к воеводе с теми делами, да воеводу ты ныне держишь в тюрьме. К кому же?.. А дело мое безотложно. Вот и пришел.
– С чем же? – спросил удивленный Гаврила.
– А ты лучше слушай. – Старик зашептал: – Есель Маркус, гданьский купец, литовец, на неделе поедет домой за рубеж. А с ним изменная тайная грамота, чтобы в Полоцком граде наймовать тысячу конных литовцев, а чья та грамота, я не дознал. Ты дознавай. Разумеешь?
– Прохора со стрельцами тотчас же пошлю на Немецкий двор за литовцем! – загорелся Гаврила.
Старик покачал головой:
– А ты не спеши – не блоху ловить! Как они ехать сберутся, то велят Петяйке коней посытнее кормить в дорогу овсом. Он тогда прибежит к тебе, скажет. Тогда и хватай по пути, а в Немецкий двор чтобы стрельцы ни ногой… Такого обычая нету, – строго сказал старик. – Разумеешь?
– Левонтьич, чего ж ты творишь! – воскликнул Томила, входя в Гремячую башню и оглядевшись.
В углу стоял горн с углями, с потолка свисали дыбные кольца. Разбойник Серега Пяст чинил одно из колец. Куча зеленой лозы лежала в углу…
– Палачом ты стал, что ли? – сказал Томила. – В своем ты уме?! Хватаешь кого попало, да палишь огнем, да хлещешь, да мучишь…
Хлебник поглядел на него безразличным, пустым взглядом, отвел глаза и сказал Пясту:
– Вели Уланке огонь раздувать да щипцы изготовить… Да скажи Агафоше литовска купца волочить.
– Левонтьич! Ты что, как во сне?! Пьян ты, что ли?!
– Пьян, пьян, – небрежно ответил хлебник.
– Левонтьич, да что ты, оглох, что ли? Сядь! – требовательно вцепившись в рукав, почти закричал Томила.
– Ну, чего тебе надо, подсыльщик? – спросил хлебник.
Он стоял среди башни, сгорбленный, потяжелевший, вдруг ставший старым. Открытая волосатая грудь его провалилась между плечами, рубаха висела на них посконным мешком. Лицо его пожелтело, волосы слиплись, закрывая высокий лоб, под глазами нависли мешки, и щеки запали.
– Вишь, тебя скрючило как! – сказал летописец.
– Как скрючило?
– А душой ты не прям, а скрючен: сумненья в тебе на всех. Знать, тяжко?
– Палачом не бывал доселе, – ответил хлебник со вздохом. Он опустился, вдруг присмирев, на скамью.
– Серега! – окликнул он Пяста. – Погоди. Дай мы тут потолкуем. Потом…
Он провел ладонью по потному лбу.
– На тебя нет сомненья, Иваныч, я так зарычал, по злобе. Верю тебе… У тебя – сердце чисто… Ты не от Земской избы – от горячего сердца подсыльщик.
– А ты и палач от сердца, Левонтьич! Да слышь ты, уйми его жар, искры летят от него, и пожар натворишь…
– Пожар? – задумчиво переспросил Гаврила. Он прислонился к стене головой и вдруг весь обмяк и всхрапнул.
В первый миг Томила подумал, что хлебник внезапно скончался. Он даже вскочил было с места, но мерный храп раздавался в башне… Летописец глядел на лицо Гаврилы.
«Тяжел ему груз – экий город тащить на спине, – думал он. – Надорвался Гаврила, вот то и к пыткам пристал. Сил не хватило, чтоб мудростью править, он – страхом, а тут-то и ждет погибель!»
Шли минуты…
– Пожар? – как будто не спал, тем же тоном, внезапно проснувшись, спросил Гаврила. – Он горит уж, Иваныч, пожар-то… Слышь, Иваныч, не так ты, как надо, мыслил. И я тебя перво-то слушал. Теперь слушай ты: нынче ко мне из Земской избы присылали Устинов да Мишка Мошницын: мол, как я посмел хватать земских выборных… Я им сказал: вас в измене найду, то и вас под пытку. Мошницына – под батожье, а Устинова разом на дыбу!.. Испужались!
Гаврила внезапно захохотал…
– Сколь измены, Иваныч! – сказал, вдруг утихнув, Гаврила. – Ты и не ведаешь, братец, чего творится! Повинщики живы и новое челобитье повинное пишут. Каб хлеба было довольно, тогда бы держались, а тут народ голодает, они и пишут!.. Поповщики есть – попов хотят в город пустить, что от Земска собора скочут, а там за попами – и войско… А ныне литовщики завелись. Я чаял – брехня: мыслил – большие зря поклепали, чтоб рознь учинить… Ан дознался – литовщики есть! Поймал на Немецком дворе… Ныне стану пытать… А в Земской избе отыщу измену – то разом долой и башку!..
– Чего же ты хочешь? – спросил Томила.
– Единства хочу! – воскликнул хлебник.
Он снова захохотал неожиданно, нескладно и громко.
– Хочу единства, Иваныч. А ведаешь – что есть единство? Я есмь един – то единство! Вот оно где! Кто против – долой башку! Вот единство! Рознь извести. Повинщик? – казнить! Поповщик? – клади под топор! Литовщик? – замучу насмерть!.. Дворян изведу. У Мишки Мошницына царские житницы отниму, хлеб раздам народу, всю Земскую избу – в тюрьму! Крестьян впущу в город. Послал уж Иванку к ним с Кузей… Напишу в Печоры монахам, чтоб крестьянам дать пушки и порох!.. Кудекуша, слышал ты, был?.. – спросил хлебник, забыв, что он сам впервые услышал имя Кудекуши от летописца.
– Слыхал, – ответил Томила.
– Вот так-то и стану, как он, управляться… Ты Белый город писал?.. Ан в Белый-то город дороги красны от крови… По белой дороге пойдешь – и век не дойти, а кровяна-то дорожка прямая… Прямая душа-то по прямой дороге идет. Не страшись замараться!..
Хлебник умолк. Несколько секунд лицо его расползалось опять в безвольный, лишенный выражения блин, веки дрожали, борясь с новым приливом мгновенного сна. Он тряхнул головой, отгоняя дремоту, и резко закончил:
– Дворян показню, учиню все новым урядом, а там призову и тебя, и Мошницына, Прошку Козу, попа, да еще… Убили дворяне Ягу… Ну, еще кого… Не пойдете – силой велю привести! Вас посажу у расправных дел вместе со мной.
– Добром придем, сядем, – сказал Томила.
– А кто не придет добром – приволоку! – повторил Гаврила. – Ну, покуда ступай, ступай… В заплечных делах свояков не бывает. Уходи, еще дело есть ныне… – решительно заключил Гаврила.
– Серега, давай! – крикнул он, распахнув дверь и подталкивая к выходу летописца.
Томила шел через город. Разговор с хлебником его взволновал. Он видел, что Белый город растаял, как дым, что Белое царство осталось бредом, пустой, несбыточной сказкой, что все мечты о единстве и мире сами собой пошатнулись, и вовсе не главным виновником в этом был хлебник…
Но хлебник верил еще в справедливость, в новую, но боярскую, не дворянскую правду. Хлебник боролся со всеми, кто смел на нее восстать, боролся нещадно, и бог знает что лежало еще впереди!..