Золото псковских церковных крестов расплавилось в облаках над городом и пролилось в Великую. Иванка сидел на берегу, вдыхая легкий смолистый дымок, следя за удочками и слушая мерный вечерний звон колоколов…
Поплавок вздрогнул раз, второй – сильнее и вдруг резко нырнул в воду. По ухватке клева Иванка узнал окуня. Крепко сжал удилище, «подсек» рыбу влево и вскинул над берегом… Красные трепещущие перья плавников еще ярче вспыхнули под огнем заката. Увлеченный Иванка не заметил, как стемнело. В последний раз перед ночью надо было вытянуть сеть из воды. Иванка скакнул на плот и привычно прошел по зыбким, тонущим бревнам к краю плота. Он взялся за сеть, как вдруг за спиной забултыхали бревна плота, кто-то грузно скакнул на них… Иванка взрогнул и выронил сеть… Оглянулся. С берега, с разных сторон соскочив на плоты, мчались к нему два человека.
– Попался! – крикнул один.
– Держи! – взревел второй, кинувшись на Иванку.
Иванка стреканул на соседний плот… Навстречу, нелепо размахивая руками, огромный, нескладный, по скользким плотам тяжело бежал третий…
Иванка узнал грозу рыбаков-воришек, устиновского приказчика Леху. Он хотел прыгнуть мимо Лехи, но тот вдруг споткнулся и рухнул ему прямо под ноги… Иванка перелетел через него и плюхнулся в воду… Нырнул с головой и поплыл прочь от злополучных плотов.
– Потонешь! Эй, воротись! – крикнул Леха.
– Воротись, эй, малый! – кричали ему вдогонку с плотов. – Не губи души!..
На Иванке были штаны да рубаха. Набрав полную грудь воздуха, он нырнул, насколько хватило сил, проплыл вдоль длинной череды бревен. «Только б не вынырнуть под плотами» – подумал он и выплыл на поверхность в тени толстых бревен. Ухватившись рукой за мочальный канат, он затаился в воде. Река была уже холодной. На илоту возле его сети слышались голоса преследователей. Иванка знал, что, если его поймают, самое меньшее, что его ждет, – полсотни батогов, а не то – и кнут…
– Ге-ей, ма-лый!.. – кричали ему.
Иванка молчал.
– Неуж потонул, нечистый? – заметил один.
Он слышал, как вынули сеть, как один закричал другому:
– У костра ведерко!
Иванка видел, как после все трое сошлись у костра. По воде до него явственно доносилось каждое сказанное слово.
– Не видали, не слыхали – как утоп.
– Может, сеть вынал, да с плота и свалился! – подсказал второй.
– Утоп, так туды ему, татю, дорога и царство небесно! – заключил Леха.
Дрожа от холода, Иванка тихонько взобрался на плот и прилег у края… Забрав его сеть, ведерко и удочки, все трое ушли от реки, и Иванке приходилось радоваться, что он потерял только сеть и рыбу, сам оставшись непойманным.
«Когда, господи, гнев твой на сильных пойдет?! Когда боярски напасти скончаются?! И есть ли в том грех, чтоб богатого гостя добро покрасть?..» – в злобе шептал продрогший Иванка, щелкая зубами, вспоминая слова странного своего знакомца, писавшего над рекой…
Предутренний ветер пронизывал тело ознобом.
Когда стихли вдали голоса устиновских людей, Иванка встал и пустился по берегу домой. Бег согрел его. Перед первыми домишками Завеличья он замедлил шаги. Только сейчас он осмыслил несчастье: где было взять новую сеть, чем было кормить семью?! Вот даже сейчас, сегодня, его ждут, а с чем он придет домой?
Он проходил вдоль окраинных огородов земского старосты, богатого посадского Ивана Подреза. Уже рассвело. Сквозь щель в заборе Иванка увидел капусту, свеклу и тыквы. Он не успел ни о чем подумать, когда широкая доска забора сдвинулась в сторону и возле Иванки вылез из огорода знакомый малый, один из ватаги «халдеев», с мешком, набитым краденой огородной снедью. Испуганный, он отшатнулся было от щели.
– Миша! – окликнул Иванка.
– Иван! Тьфу ты, напугал! – прошептал тот. – Верно, рыбка-то плохо клюет? Ну, лезь, я тут постою, скараулю, – гостеприимно предложил он, откинув доску.
– Да не во что мне, – отозвался Иванка.
– Чудак, кто ж так ходит?! Ну, сыпь в рубаху, и ладно!
С рубахой, набитой огородными овощами, Иванка пришел домой…
Миша Лубок, Миша Ладья, Петенька Сидоров, Татарка, Недоля – все завелицкие «халдеи» промышляли ночами по огородам.
– Ваня!.. – с задушевным укором произнесла бабка.
– Знаю – грех! – перебил Иванка. – «Заповедь помни, Иванушка: «Не укради!» Все знаю, бабка… То ведь хотела сказать? – засмеялся он.
Бабка умильно качнула головой.
– Дар тебе бог послал мысли людские видеть… Как ты учуял?
– Голосом жалобным бабка запела – вот и учуял! – ответил Иванка. – А ты и забыла: Иван-то царевич яблоки крал у царя Далмата.
– То золотые яблоки были…
– Ишь, хитрая! Тыкву тебе золотую!
Ночь за ночью все более дерзкими делались набеги «халдеев» на завелицкие огороды. Однажды настигли их сторожа. Бежать было некуда.
– Вяжи их, ребята! – крикнул Иванка «халдеям», первый бросился на сторожей и вырвал дубину у одного из рук.
Оборванные подростки кинулись в схватку. Побитых и связанных сторожей уложили в межу у капустных гряд…
Так Иванка стал коноводом.
В другой раз, убегая из огорода, Иванка прыгнул через плетень, влез на какую-то кровельку и провалился в птичную клеть. Встревожились гуси. Они летали кругом в темноте, хлопали крыльями, голосили и бились о стены… С тяжелым мешком Иванке было не вырваться через кровлю. Он бросил капусту и свеклу, а чтоб не остаться внакладе, поймал двух гусей и, связав их своим кушаком, выбросил в дырку на кровле, потом выбрался сам и, подхватив драгоценную ношу, пустился по улице…
– Что то, Иван, у тебя? – с испугом спросила бабка.
– То яблочки золотые были, а ныне – жар-птица! – в ответ засмеялся Иванка.
С этого дня огороды уже не прельщали «халдеев». Удача Иванки родила смелые замыслы у молодых воров.
– Иванушка, ведаю, где поросята дешевые, – шепнул Иванке Петенька Сидоров.
Иванка пошел осмотреть забор возле свинятника гостя Русинова, пнул ногой доску, она продавилась легонько внутрь. К ночи созвал он своих «халдеев» в поход.
Во дворе у Фролки Лысого на рассвете они закололи свинью с поросятами, продали мяснику, и с десяток «халдейских» домов были сыты и веселы несколько дней подряд.
Бабка уже опустила руки. Со страхом каждую ночь дожидалась она Иванку, боясь, что где-нибудь в чужой хлебной клети или на птичьем дворе его искалечат свирепые сторожа. Ее разговоры о грехе, об опасности нового Иванкина ремесла – ничто уже не помогало: Иванка ускальзывал из дому, как только темнело…
– Пропадешь ты, Иванушка. Взрос бы таким молодцом, поженился бы на красотке, ан нет – загубишь себя ни за что… Завелися деньги, купил бы сеть – с того б и за рыбу взялся… – говорила бабка.
– А что мне рыба? Все та же покража: поймают и шею свернут… Коли рыбачить, так откуп взять, чтобы сеть отымать приказчики не посмели.
И Иванка решил в последний раз взяться за кражу, чтобы покончить с ней навсегда…
Еще когда Иванка ходил рыбачить с плотов, по дороге он часто встречал табун сытых, рослых коней богача Емельянова или мохнатых и коренастых быстроногих лошадей стольника Ордина-Нащекина – лучших двух коноводов Пскова. Они выгоняли коней в ночное за город. Но тем и другим по красе и статности почти равны были великолепные отборные из города и уезда «царские» коники, которых выкармливал Мирожский монастырь. Эти кони, предназначенные для драгунских полков и данные на корм и воспитание монастырю, восхищали Иванку. Он завидовал монастырским служкам, скакавшим на этих конях для забавы, чтобы не спать в ночном. Кони эти также паслись в завелицких лугах вдоль берега. Нередко случалось и так, что конское фырканье раздавалось рядом с Иванкой у самого костра и сторожа табуна на его огоньке пекли яйца или просили горячих углей, чтобы разжечь свой костер… Когда проходил Иванка через один из табунов, собаки, привыкнув, не лаяли на него. Иногда случалось даже и так, что какой-нибудь пес, жадно уставившись взглядом Иванке в рот, выпрашивал у него корку хлеба или грудочку житной каши, взятой для рыбьей приманки…
Иванка задумал свести из ночного коня.
«Яблочки золотые, жар-птица… теперь – сивка-бурка – совсем как Иван-царевич!» – с усмешкой сказал он себе.
Втайне от всей ватаги готовился он к этому опасному делу. Ребята звали его на ночной промысел по курятникам, но он отказался.
– Будет с меня. Еще попадешь, как кочет в лапшу!
«Халдеи», удивленные внезапной робостью своего атамана, презрительно сплевывали сквозь зубы, но, получив два-три раза отказ, перестали и звать Иванку.
Он выбрал пору темных безлунных ночей и уселся ждать с вечера на берегу Великой. Сердце его гулко стучало: на лугу раздался топот коней, ближе послышалось фырканье, и прозвенело тонкое, нежное ржанье… Пальцы Иванки судорожно распутали уздечку, которой он был подпоясан, как кожаным кушаком, и большой ломоть свежего хлеба из-под рубахи вывалился на траву. Иванка его подобрал и без мысли поднес ко рту, но вдруг вспомнил, что он припасен для другого… Сунув опять за пазуху вкусный, душистый хлеб, он стал ожидать…
Монастырские «царские» кони бродили невдалеке. Не только шаги или фырканье, даже мягкий хлест их хвостов по крупам и то становился слышен… Один из коней уже щипал траву возле Иванки. Нежные, теплые губы доверчиво коснулись ладони Иванки, подбирая с нее хлеб. Иванка просунул морду коня в уздечку…
Когда погоня его настигла, Иванка спрыгнул с коня, хлестнул его и скатился в кусты под обрыв к Великой. Он думал, что скрылся, но в тот же миг за ним под обрыв, ломая кусты, прыгнул кто-то другой. Удар по лбу навязнем[84] ошарашил Иванку… Он очнулся связанным у костра мирожской монастырской конюшенной братии. Едва он шевельнулся, седой бородатый старик – конюшенный старец Пахомий – склонился над ним.
– Ну как, свет, башка-то цела ли? Афоня, вишь, на руку тяжек, до мозга пробил бы – и то не диво!.. Цела?..
Иванка закрыл глаза и смолчал.
– Знать, языка отшиб… Головой-то был малый слаб, без того видать: нешто умный полез бы по царски-то кони! Мякинный дурак был малый! За то и башки его нече жалеть. Брось-ка сучьев еще, Афоня, к рассвету-то зябко. Да слухай, брат; дале ту сказку: «Привел он коня-то на торг. Все диву дались: ну ко-онь! Аж весь пышет и кожа вся ходит. Ан тут и ярыжный увидел и весь затрясся. Глядь под брюхо – тавро: два жуки шестилапых. Он цап за узду. Конь, мол, мой! Малый в слезы… А тот в караул. Спору, крику! Народ окружил, схватили его да вязать, да на съезжу…»
– А после? – спросил от костра послушник.
– А после что ж: праву руку отсекли на площади да пустили. Знай, мол, тать, как арабской масти красть аргамаков!
У костра послышался тонкий и нежный напев свирели. Иванка слегка приоткрыл глаза. Трое монахов возле огня спали. Бодрствовали старец и молодой послушник Афоня, огромный, плечистый детина. Было странно видеть, как этот громадина-богатырь извлекает из дудки звуки, подобные нежному девичьему напеву.
– Ну как, свет, очухался, что ли? – вдруг спросил снова Пахомий, взглянув на Иванку и встретившись с ним глазами.
Иванка едва шевельнул губами, но не ответил.
– Афоня, дай крестнику молочка, – велел старец.
Афоня оставил дудку и сунул Иванке в рот горлышко сулеи. Иванка жадно и торопливо глотал молоко. Послушник не отнимал сулейки, пока она не стала пуста.
– Спасибо, – шепнул Иванка.
– Ну, знать, языка не отшиб, слава богу! – сказал старец.
– Развязали б, ишь руки зашлись, – обнаглел Иванка.
– Ты, малый, смел, я гляжу, – возразил монах. – Ты чей? – внезапно и строго спросил он.
– Пароменска звонаря Истомы, – невольно ответил Иванка.
– Чуден дар у отца твоего – звоном тешить сердца людские… А сын конокрадом вырос… Срамно! – сказал старец. – Пошто же, свет, за экое дело взялся? Конь-то царским тавром клеймен – куды дел бы? Дурак ты, голубчик, мякинный дурак, да и ну!.. Ты б, свет, прежде размыслил… Афоне скажи спасибо за ласку: как увидал, что ты замертво пал, – он и в слезы. Прискакал я, гляжу – ты лежишь, а он плачет, как словно над братом. «Ты что?» – «Татя насмерть зашиб, возьми бог мою силу дурацку!..» Я мол: «Бога моли – и очнется». Он господу и обещал: коль очнешься, то без сыску тебя спустить да педелю подряд бить двести поклонов… Ну и милостив бог – знать, поклоны Афонькины любит: тебе, дураку, живот воротил. Развязать, что ль?
Иванка вздохнул.
– Иди, Афонька, распутывай крестника сам. Я узлы твои не люблю – дюже туги.
– Пущай потерпит, – отозвался великан. – Я за него, окаянного, сколько поклонов выбью. Пущай полежит да помучится тоже – не сдохнет!
– Афоня приговорил. Знать, лежи да не охай! Рассветет – я тебя к отцу сведу, – весело заключил Пахомий. – А ты, Афоня, на дудке покуда, что ли, сыграй.
Не говоря ни слова, послушник уселся перед костром и опять затянул грустным посвистом камышовую девичью или, может быть, птичью песню.
– Как звать-то? – вполголоса спросил старец Иванку, стараясь не помешать нежному пенью свирели.
– Иваном.
– Глуп ты, свет Иван! Я чаю, ты мыслил с того коня богатым вчиниться?
– Мыслил, – признался Иванка.
– Воровство, свет, не к прибыли, а вору к погибели. Воровать вольно, да бьют больно. Чего с тобой ныне деять? На съезжу свел бы я, да, вишь, Афоня у бога тебя отмолил… Сведу тебя к батьке твоему – пусть клюшку купит да крепче лупит…
Старец помолчал.
– Доброму обучался ль чему? – внезапно строже и суше спросил у Иванки монах.
– У Прохора у Козы в гончарне.
Старец взглянул с усмешкой:
– Ты, что ль, грамотей-то? Наместо трав всякие неладны слова писал?
– Я.
– Прогнал тебя Прохор?
– Прогнал, – признался Иванка.
– Вишь, свет, кругом нелады: иному грамота в голову, а иному нивесть куды! Опосле Прохора у кого живешь?
– Жил у Мошницына, кузнеца.
Старец взглянул еще веселее.
– Мех из кузни в кабак притащил? – спросил он, и морщинки, как лучи, брызнули вокруг его глаз сдержанным смехом.
– Отколе ты знаешь? – спросил удивленный Иванка.
– Стало, ты тащил мех?
– Я.
– Выгнал и кузнец тебя? – строго спросил монах.
– Выгнал.
– Прохор выгнал, Михайла выгнал, ну ты и умыслил пойти в конокрады. Добро! Ремеслу не обучен, так батьке на радость хоть татем стал – то и слава!.. Спросят батьку: «Кто сын твой?» – «Тать». – «Ну, стало, и сам ты на ту же стать». Тут батьке и честь! – заключил монах. – Светает, гляди. Пора… Развяжи-ка его, Афоня. Сведу его к батьке на радость, – сказал старец с горечью, и глаза его уже не смеялись, а глядели с укором и грустью.
Когда старец Пахомий привел к Истоме конокрада Иванку, звонарь просидел целый час на лавке, не в силах вымолвить слова и лишь пожевывая губами кончик седой бороды…
– Ваня, – тихо сказал он наконец, когда вышла из дому бабка и они остались вдвоем. – Ваня, вором стал?
– Вором, – прямо взглянув на него, признался Иванка.
Истома взял его за руку, вывел на середину избы и, обернув в передний угол, лицом к иконе, сам стал на колени и за собой потянул сына. Иванка опустился на колени рядом с отцом.
– Господи! – страстно воскликнул Истома. – Прости меня, окаянного, боже, что сына гублю!.. Ей, господи, боже мой, обещаюсь вина не пить и честно трудиться и сына Ивана, раба твоего, добру обучать…
Он перекрестился и дернул Иванку за рукав.
– Обещайся богу заповедь помнить, не красти добра чужого.
– Бедных не крал, а богатых добро покрасть – грех ли есть? – возразил Иванка.
– Иван, погубишь себя… Ты мне одна надежда, а чуть палачу не попал, – укорил звонарь. – Слышь, Иван, я обещался богу вина не пить. Станем горшечное дело править!
– Ин станем! – обещал Иванка.
С этого дня Истома покинул кабак.
Изредка, проходя по улице, позабывшись, сворачивал он к широкой красной двустворчатой, гостеприимно распахнутой двери, но вдруг, спохватившись, спешил убраться…
Переведенный на время в город Порхов стрелецкий старшина Прохор Коза поручил по-соседски Истоме беречь оставленную гончарню. Она стояла брошенная без дела, и Истома подумал, что в том не будет обиды, если он возьмется за промысел в Прохоровом покинутом сарае.
Истома устроил за поповским огородом свою гончарню. Иванка дружно работал с отцом, не без причуд, но во всем помогая ему.
Иногда Истома сердился, когда Иванка, наскучив однообразием работы, выделывал штуки: то налеплял козью голову на рукомойник, то вылепливал рыло свиное на глиняном кувшине… Но вскоре Истома заметил, что странный Иванкин товар быстрее сбывался с рук. Он перестал ворчать, и тогда Иванка надумал к святкам наделать на торг глиняных харь[85], и в долгие осенние вечера он их усердно раскрашивал краской, купленной в лавочке у богомазов.
К рождеству Истома пристроился исполу торговать в лавку к старому посадскому горшене. Глиняная посуда была у псковитян в ходу, но еще ходчее шел на торгу небывалый Иванкин товар – глиняные хари. Народ собрался толпой перед лавкой поглазеть на страшные и смешные рожи кощеев, коз, медведей и цыган, раскрашенные яркими красками.
Иванка сам продавал свои хари; примеряя себе то одну, то другую маску, он блеял козой, рычал медведем, хрюкал свиньей, выкрикивал неслыханными голосами, пищал, визжал, лаял, расхваливая свой веселый товар.
– Подходи, посадский люд, честные крестьяне, приказные и бояре! Подходи, каждому дам по харе!.. – кричал Иванка.
– Ты б бояр-то оставил, – одергивал Истома вполголоса, но Иванка не слушал его.
– Кощей бессмертный, богословскому дьякону дед – вчерась исполнилось триста лет!.. – рекомендовал он зрителям харю кощея.
– Серый волк – площадной подьячий, бродит без дороги, а кормят его ноги…
– Попадья Хавроша, собой хороша: рожей пестра – свинье сестра! – выкликал Иванка. Народ гоготал на Иванкины прибаутки, приценялся к харям. Иванка брал по полалтына за харю. Посадские покупали. Старые люди останавливались, прислушивались и, отплевываясь, отходили прочь…
Хозяин лавки серчал, что Иванка собрал толпу. Он уверял, что другие горшечники к празднику важно торгуют, а у него ротозеи заслонили толпой лавку и честному человеку нельзя подойти за товаром.
– Я с тобой на горшечный торг порядился, а ты скомороший позор чинишь! В съезжую избу еще попадешь с вами! – ворчал он. – Утресь чтоб не было в лавке харь! Торгуй честным товаром…
– Птица совка, алтынная головка, к людям охальник – кабацкий целовальник! – не слушая ворчанья, кричал Иванка, выставляя харю пучеглазой совы, сделанной под всем известного завеличенского кабатчика, прозванного Совкой.
– Иванка, здоров! – расталкивая толпу, закричал высокий толстомордый парень. – Глотку твою от Рыбницкой башни слыхать.
Иванка поперхнулся собственным криком от радости и удивления, – это был Кузя, позабытый друг, давний приятель.
Они обнялись, словно два брата.
– Гляжу, дурацкие хари несут по торгам. Слушаю – озорник орет. Ну, мыслю, то мой Иванка – кому еще! – пояснил Кузя толстый.
И они оба смеялись, схватившись за руки и в новых, возмужалых чертах друг друга стараясь прочесть воспоминания о раннем детстве…
– Соловей, чего приумолк, все, что ли, хари? – спросил покрытый синяками, оборванный ярыжка Иванку.
– Тебе пошто? У тебя и своя страшна! – засмеялся Иванка, и все кругом захохотали.
Чтобы не пропустить конец торга и не торговать назавтра, Иванка усадил Кузю в сторону, а сам закричал опять, выставляя свой потешный товар перед толпой.
– Зверь-бычок – посадский мужичок, собой невидный, всем безобидный, сымай три шкуры, молчит, как дура! – кричал Иванка, выставив харю бычка.
Потом он взялся за ощеренного черта, в котором толпа узнала торгового гостя Федора Емельянова.
– Гость богатый, сам черт рогатый, зубы в два ряда, сердцем скареда! – задорно выкликал Иванка и чуть потише добавил: – Сатана породой, а друг с воеводой!
– Эх, Иван, беды наживешь! – тихонько сказал осторожный Кузя, когда Иванка все продал и уходил с торга.
– Пошто беды? – удивился Иванка.
– Посильней тебя люди гинут, – со вздохом сказал Кузя. – Дядю Гаврю, чай, помнишь?
– Как мне не помнить!
– А слышал, чего с ним стряслось?
И когда с торга они пошли к Кузе в Запсковье, он рассказал Иванке о том, как назад тому месяца три хлебник Гаврила поймал на обвесе емельяновского приказчика при покупке соли. Хлебник тут же при всем народе поколотил мошенника палкой, притом посулив, что напишет челобитье в Москву и подымет на Емельянова всех посадских.
Большая очередь стояла у соляного подвала, теперь единственного во Пскове, и все кричали Гавриле: «Подбавь! Подбавь палки!», потому что обвесы на соли замучили всех и все радовались отомщению.
Посадская беднота несколько дней передавала из уст в уста этот случай. На Гаврилу Демидова стали смотреть как на героя, а между тем на него надвигалась гроза.
Федор Емельянов, узнав, что хлебник собирает подписи к челобитью против него, пришел в ярость. «Не спущу худому купчишке! Вконец разорю!» – решил он.
И тут, на счастье, Кузя встретил старого дружка Захарку – Пана Трыка, приехавшего в Порхов. Оказалось, что после смерти мужа подьячиха отдала осиротевшего Захарку в ученье к Шемшакову, и, помогая ему приводить в порядок бумаги, Захарка всегда знал про все дела своего хозяина и учителя. Вместе с Шемшаковым по делам Емельянова приехал он и в Порхов.
Встретясь с Кузей, Захарка расхвастался, что стал уже почти настоящим подьячим, что понимает во всех делах и знает тайные замыслы самого Емельянова.
Попав к Кузе на пирог и хлебнув чарку браги, Захарка болтнул и больше: он рассказал, что Емельянов через Шемшакова скупает ссудные записи хлебника Гаврилы Демидова, чтобы поставить его на правеж[86] за долги. Услышав об этом от Кузи, Прохор тотчас послал со знакомцем письмо Гавриле. Гаврила кинулся к купцам, которым был должен деньги, прося их не отдавать его долговых расписок Федору.
Но те растерялись.
– Не можем стоять против Федора, – говорили посадские, – самих разорит. Не смеем.
Тогда Гаврила наскоро продал лавку и выкупил сам ссудные записи.
Но Емельянов не успокоился: он послал Шемшакова в Новгород, чтобы захватить там и новгородские долги Гаврилы.
Хлебник узнал об этом в свое время; он привез к себе во Псков Кузю, оставил весь торг на него в последней своей лавке, а сам помчался в Новгород спасаться от разорения и правежа.
Кузя теперь был единственным помощником Гаврилы.
– Тетка с робятами в Порхове живут у моих батьки с маткой и никакого худа не чают: жалеет их дядя Гавря, – рассказывал Кузя.
– Что ж теперь будет? – спросил Иванка.
– А кто его знает! Гость Емельянов силен, не нам с ним тягаться. И Шемшаков, подручный его, такой грамотей, что черное белым напишет, любого судью обманет.
– Эх, Кузька, есть у меня знакомец – таков грамотей искусный! Вот бы дяде Гавриле его совета спрошать! Стречал я его на Великой, рыбу ловили… Площадной подьячий он, что ли… Сходить по торгам…
– Сам старшина площадных подьячих Томила Иваныч дяде Гавриле во всем пособляет. Тот уж такой грамотей, что иного не надобно. Я у него теперь и живу, – сказал Кузя. – Лучше его все равно не сыскать. На его челобитье и вся надежа у наших посадских.
– Много ты знаешь! Кабы тот мой знакомец писал челобитье, то б челобитье было! Уж так-то пишет, что сердце щемит от его письма! – не сдавался Иванка, которому глубоко запал облик странного рыбака на Великой. – Может быть, твой-то ведает про него… Подьячи подьячих ведь знают…
Они подошли к сиротливо засевшему в снег домишке, где жил Кузя.
Кузя взялся за висевший у ворот молоток и стукнул два раза.
Со двора послышались быстрые, легкие молодые шаги, скрипнул запор, и отворилась калитка. Их встретил Иванкин знакомец, странный рыбак-грамотей. Это и был старшина площадных подьячих Томила.