Мертвое озеро

Николай Некрасов
Мертвое озеро

Глава LXII
Открытие

Наталья Кирилловна, при всей своей гордости, не могла не поддаться чувству, так естественному в женщине, именно – порисоваться перед Любой. Люба иначе ее не видала, как окруженною толпой приживалок, рассыпавших щедро похвалы доброте и знатности своей благодетельницы. Тон голоса Натальи Кирилловны с Любой был покровительный; она проповедовала ей о неслыханном счастии породниться с таким знатным домом.

– Мой племянник мог иметь невесту не только из первых красавиц знатного дома, но и богачку. Верно уже так было угодно богу! – вздохнув, замечала Наталья Кирилловна.

– Да уж он такой красавчик, что все, кажется, из нашей сестры одного его мизинчика не стоим! Он в совершенстве, можно сказать, один из первых красавцев во всем свете, – подхватывала приживалка с мутными главами.

Зина, как бы по наивности, рассказала множество проказ Павла Сергеича, и, между прочим, как от него сошла с ума дочь одного бедного чиновника, жившего в одной улице.

Для Любы были тягостны такого рода беседы. Она не произносила ни слова, с удивлением слушая эти толки и каждый раз рассматривая коллекцию зверообразных лиц приживалок с таким видом, как будто в первый раз она их видит.

– И глупа даже! хоть бы одно слово! – с негодованием восклицала Наталья Кирилловна по уходе ее.

– Ей говорят, что какую ей честь сделал Павел Сергеич, а она хоть бы приласкалась к вам! – с ужасом восклицала та же приживалка с мутными глазами.

– Да она ни с кем, кроме как с цыганом, кажется, не говорит, и то всё на их языке! – заметила Зина.

– Как угодно Павлу Сергеичу, а я удалю из своего дома цыгана, – сказала Наталья Кирилловна.

– Да они ведь все конокрады: надо конюшни крепче запирать! – подхватила приживалка с зобом и мутными глазами.

– Даже совестно! придешь к ней в комнату, а он сидит перед ней и не встает! – опять сказала Зина, поглядывая на Наталью Кирилловну, которая, стукнув палкой, сказала:

– Позвать его сюда!

В минуту приказание было исполнено, и цыган гордо вошел в комнату, где, приняв важную позу, сидела в креслах Наталья Кирилловна. Он поклонился только ей одной, и то без особенного почтения. Приживалки стали перешептываться; но голос Натальи Кирилловны заставил их замолчать. Она сказала презрительно:

– Любезный, я узнала, что ты заведуешь делами Любови Алексеевны.

– Да.

– Я тебя устраняю, и ты должен передать теперь все бумаги и документы моему управляющему; она теперь будет под моим надзором.

– Я не могу этого сделать и ни одной бумаги не дам! – отвечал цыган.

– Как! – с горячностью воскликнула Наталья Кирилловна. – Я? мне! ты не отдашь ее бумаг? Да я еще хочу знать, есть ли у Любови Алексеевны что-нибудь?

– Деревня.

– Как говорит! даже досадно слушать, точно не видит, что с барыней! – заметила Зина вполголоса.

Но Наталья Кирилловна услыхала и отвечала ей:

– Деревенщина! – и, обратись к цыгану, повелительно продолжала:– Любовь Алексеевна у меня в доме, и я требую, чтоб ее дела были сданы мне, слышишь: мне на руки!

– И этого не могу!

– Да ты с ума сошел! – стукнув палкой об пол, крикнула Наталья Кирилловна. – Ты, кажется, вообразил, что Павел Сергеич имел виды на ее деревушку, сватаясь за Любовь Алексеевну! ха-ха-ха!

И хор приживалок подхватил смех Натальи Кирилловны.

Цыган обводил глазами всех, и когда смех унялся, он громко сказал:

– Никто, даже сама Любовь Алексеевна, не знает своего состояния.

– Неужели каких-нибудь пятьсот душ ей трудно сосчитать! – язвительно заметила Зина.

– Ее состояние не в душах, – отвечал цыган.

– В чем же? деньги есть? – спросила Наталья Кирилловна с достоинством.

– Да.

Наталья Кирилловна заметно пришла в волнение, мучимая желанием узнать скорее сумму, – но боялась уронить свое достоинство. Зина, эта догадливая фея, тотчас поняла желание своей благодетельницы и сказала:

– А сколько тысяч? в ломбарде или в частных руках?

– Несколько миллионов! – протяжно произнес цыган, и презрительная улыбка мелькнула на его губах, когда Наталья Кирилловна встрепенулась, приживалки ахнули, повторяя: «Миллионщица, миллионщица!», а Зина, побледнев, с ужасом поглядела на него и как бы невольно произнесла:

– Это неправда!

Цыган вынул из кармана какие-то бумаги и показал Наталье Кирилловне. Зина, вся дрожа, глядела на них через плечо Натальи Кирилловны, и пот крупными каплями выступал на ее крутом лбу.

– И в твоих руках такие суммы! даже Любовь Алексеевна не знает! – воскликнула почти с ужасом Наталья Кирилловна.

– Она знает, что у ней есть деньги, но мало обращает на них внимания. Отец ее, умирая, сделал меня своим душеприказчиком и опекуном всего имения его дочери.

– Какое безрассудство! мальчишке! – воскликнула Наталья Кирилловна, но остановилась, брови ее сдвинулись, и она окинула глазами толпу приживалок, потому что кто-то из них, увлекшись ее примером, подхватил:

– Цыгану!

– Это что? молчать! вы, кажется, одурели! вмешиваетесь в барские дела! – крикнула Наталья Кирилловна.

Все приживалки повесили носы.

Наталья Кирилловна обратилась к цыгану и более мягким голосом, чем прежде, спросила его:

– Ты очень привязан к Любови Алексеевне?

– Да.

– Грех, великий грех во зло употреблять доверенность умирающего человека, который оставляет сироту. О, это черное, низкое дело! – наставительно сказала Наталья Кирилловна.

Цыган молчал.

– Ну а сколько миллионов? три, четыре? – спросила Наталья Кирилловна, наскучив выжидать вопроса своей догадливой Зины, которая словно пораженная громом стояла за ее креслом.

– Отец Любови Алексеевны еще давно имел большой капитал, потом он продал всё имение свое, исключая одной деревни, и даже не трогал процентов. А этому лет пятнадцать.

– Сколько же, сколько же? – потеряв всякое достоинство, нетерпеливо говорила Наталья Кирилловна.

– Одиннадцать миллионов! – громко произнес цыган.

Зина вздрогнула. Наталья Кирилловна свободно вздохнула, а приживалки радостно начали креститься и шептались между собой:

– Вот поди узнай, что такая богачка, – выглядит просто стотысячной невестой!

– Не всё то золото, что блестит!

И так далее; шепот продолжался, пока Наталья Кирилловна была погружена в какое-то раздумье. У ней в голове быстро всё уладилось: как она вновь поднимет этими деньгами свой дом, выкупит имения, заложенные или запроданные. Улыбка озарила ее строгое лицо, и она очень ласково сказала цыгану:

– Хорошо ли тебе, любезный, у меня в доме? ты спроси, что тебе будет нужно…

Цыган поклонился и вышел.

Приживалка с мутными глазами выступила из толпы вприпляску, подперев руки в бока и сиплым голосом напевая:

– Миллиончики, голубчики! тра-ла-ла!

– Чему ты радуешься? а? – спросила, смеясь, Наталья Кирилловна.

– А как же не радоваться! надо веселиться: свадьба в доме!

И приживалка опять завертелась, напевая.

Все смеялись, исключая Зины, которая бессмысленно глядела на всех.

Наталья Кирилловна в этот день встретила Павла Сергеича очень любезно и, поцеловав его, погрозила ему пальцем, сказав:

– У-у-у, какой хитрец! ишь как скрывал, я не ожидала от тебя таких расчетов!

– Что такое? – не без удивления спросил Тавровский, который решительно не знал о миллионах своей невесты.

– Тс! идет твоя невеста! – отвечала Наталья Кирилловна и, к удивлению всех приживалок, сама пошла к ней навстречу и, поцеловав ее, сказала:– Что ты всё сидишь одна?.. Павел Сергеич, я надеюсь, что могу ее назвать так, как свою дочь?

– Она верно будет очень счастлива! – заметил Тавровский.

– Не хочешь ли ты посмотреть Петербург? тебе надо быть веселой, а ты всё такая печальная! Впрочем, недавняя потеря!.. это даже ей делает честь, что у ней такое чувствительное сердце.

– Можно сказать, что кто взглянет на Любовь Алексеевну, то уж не скажет, что она злая; и взаправду говорят, что глаза есть зеркало души! – протараторила приживалка с мутными глазами.

– Да, уж у кого злые глаза, то и душа дурная! – подхватила Ольга Петровна.

И глаза ее встретили презрительный взгляд Зины, стоявшей позади Натальи Кирилловны, которая, потрепав по щеке Любу, сказала:

– Да, у ней глазки хорошенькие! – и прибавила: – Я знаю, отчего ты скучаешь: хочется скорее свадьбы!

Люба покраснела, сконфузилась и выронила из рук носовой платок. Она хотела его поднять, но Наталья Кирилловна удержала ее и, обратясь к Зине и указывая на платок палкой, повелительно сказала:

– Подыми!

Зина сделала вид, что не слышит, и повернулась назад; но Наталья Кирилловна коснулась ее плеча палкой и сердито сказала:

– Ты слышишь, я тебе говорю: подыми!

Зина закусила губы и не двигалась с места. Люба и Тавровский желали прекратить сцену; но Наталья Кирилловна не позволила им и, стукнув палкой об пол, грозно сказала Зине:

– Я тебе говорю: подыми платок Любови Алексеевны!!

Тишина воцарилась в зале; все смотрели на бледную Зину и гордо стоявшую перед ней Наталью Кирилловну. Члены Зины, казалось, лишились способности гнуться, и она с трудом наклонилась, чтоб поднять платок. Наталья Кирилловна, следившая за ней, толкнула ее палкой в спину, сказав:

– Согнись пониже, пониже!!

Зина очутилась на коленях перед Любой и, подавая ей платок, так взглянула на нее, что та попятилась назад.

– Что это значит?! Вам, кажется, показалось низким поднять платок Любови Алексеевны? а? – с горячностью спросила Зину Наталья Кирилловна.

– Я… я потому не могла этого скоро сделать, что, побежав к вам с лестницы, ушибла колено, – невнятно произнесла Зина и, морщась и прихрамывая, вышла из комнаты под радостно-насмешливые взгляды приживалок.

– То-то! я бы посмотрела, кто осмелился бы оказать невнимание моей племяннице в моем доме…

 

И Наталья Кирилловна грозно обвела глазами своих приживалок, которые старались умильно-почтительными улыбками выразить готовность для угождений идти в огонь и воду…

Зина, прибежав в свою комнату, предалась бешеному отчаянию. Она била себя в грудь, рвала на себе волосы; но через полчаса, как ни в чем не бывало, она вертелась уже перед зеркалом, примеривая новое платье. Вечером в тот же день она в девичьей разыграла роль Натальи Кирилловны с одной из молоденьких горничных, и еще с большим эффектом, хотя и без помощи палки. Потом Зина обошла и обнюхала весь дом. И в ее комнате беспрестанно стояли на коленях, прося прощенья, то лакей, то кучер, то прачка.

Приживалки более ни о чем не могли толковать несколько дней сряду, как о несметном богатстве Любы.

– Говорят, что у ней бабушка была, знаете, колдунья: ну, известное дело – цыганка. Она свою душу в совершенстве, можно сказать, отдала нечистому за то, чтоб вот всё превратилось в золото. Она и насыпала два мешка круп и отдала своей дочке, велела беречь и умерла; а дочь отдала мешки своей дочери, то есть нашей невесте, и та как развяжет мешки, думая: с крупой, а там всё золото! Она…

Зина тихонько подкралась, прослушала повествование приживалки с мутными глазами и, ударив ее по плечу, крикнула:

– Ну что вы чушь-то говорите!

Приживалки все вскрикнули, а рассказчица обидчиво сказала:

– Я говорю, что мне сказали! Я не умею сочинять турусы на колесах.

– Оттого что вы глупы! ну просто деньги эти накрадены табором, а ее отец обокрал цыган, – вот и всё. Вот тебе и важная фамилия: роднится с цыганками!.. ха-ха-ха!.. А небось на бедной, вишь, ее племяннику никак нельзя жениться!

Зина в минуты гнева выбалтывала самые сокровенные свои тайны. Ольга Петровна, как опытный охотник, всегда зорко сторожила добычу и часто в такие минуты подстрекала Зину.

– И была бы хороша собой, умна! а то просто пень: всё молчит! – заметила Ольга Петровна.

– Да просто проигрался в пух и представился, что влюбился, а сам для денег! – отвечала Зина.

– Да она могла его и приколдовать: ведь цыганки все знают, что подсыпать! – заметила приживалка с мутными глазами.

– А вот Зинушка и не цыганка, а, помните, Павлу Сергеичу что-то сыпала в кофей, – смеясь, сказала Ольга Петровна.

– Я сыпала? я?

– Да, я всё видела, да молчала.

Зина видела, что отпираться нельзя, и презрительно сказала:

– Я его потчевала, чтоб он меня оставил в покое. Я знала, что ему деньги нужны. Да я его еще угощу!! – грозно прибавила она.

– Ну что вы ему можете сделать? – стараясь как можно более придать своему вопросу простодушия, спросила Ольга Петровна.

– Да я, если захочу, то свадьбу расстрою: я…

Зина вдруг остановилась, быстро оглянула своих слушательниц и принужденно и громко засмеялась, так что все вздрогнули.

– Ха-ха-ха! вот уши-то развесили! я им говорю разный вздор, а они, кажется, верят… Ха-ха-ха!

Напрасно Зина смеялась, вывертывалась. Ольга Петровна слово в слово передала этот разговор Тавровскому, который принял свои меры. Он просил Любу не пускать Зину к себе и не говорить с ней. Люба и сама этого желала, потому что Зина просто пугала ее.

Глава LXIII
Бенефициантка

Сколько тревог и волнения для актрисы в день ее бенефиса! Колокольчик в ее квартире беспрерывно раздается, являются лакеи с пакетами, с которых не без волнения срывается бенефицианткой печать, и улыбка удовольствия или презрения выражается на ее озабоченном лице. В это утро нет минуты для нее свободной: примерить костюм, заказать ужин, закупить вина, разослать билеты лицам, пользующимся ее уважением. Каждый час приносятся известия о распродаже билетов в кассе, и если толпа большая у окна, то даются тайные инструкции увеличить цену на билеты.

В уборной бенефициантки множество народу, чай, как разливное море, льется в уста всех. Бутылки с вином, пирог, конфекты стоят на окнах уборной. Если в пьесе нужно угощение, то бенефициантка считает обязанностью подать его настоящее, а не картонный пирог и не пустую бутылку.

Был бенефис одной актрисы; театр был полон; бенефициантку встретили продолжительным рукоплесканием, стучанием палками и ногами.

После первого акта бенефициантка подрумянивала себе щеки у трюмо. Уборная ее была большая комната, меблированная очень хорошо; в углу сидел за столом мрачного вида старик, раскладывавший по кучкам деньги, вынимаемые из ридикюля. Руки его слегка дрожали, а глаза блистали каким-то странным в его лета огнем. Он вслух считал деньги и, отделив несколько кучек серебра и ассигнаций, сказал:

– Ровно тысяча! это верно: три раза пересчитывал.

– Ужасно дешево пущен раек! – заметила бенефициантка, пристально всматриваясь в себя. Держа в руке румяны, она в нерешительности то приближала руку к щеке, то удаляла ее.

– Как! дешево? – с удивлением спросил мрачного вида старик.

– Ну да! сами сказали, что половина народу ушла назад.

– Оно так; но если б вы слышали, как сначала публика была недовольна. Один пожилой господин так раскричался!..

– Дурак! он, верно, думает, что с него одного возьмут такую цену! Ну и не взял билета? Чего он хотел – ложу?

– Креслы!

Бенефициантка засмеялась и сказала:

– Чем дороже пустить билеты в бенефис, тем более можно надеяться на полный сбор, потому что каждому льстит, что он был в бенефисе. Да если бы пустить дешево в кассе, тогда что бы присылали на дом за билеты! – так рассуждала бенефициантка, а мрачного вида старик с удовольствием слушал ее, потирая руки.

В уборную вбежало несколько актрис и актеров с поздравлениями по случаю хорошего приема бенефициантки публикой. Но при виде денег все обступили стол и осыпали вопросами мрачного старика: «Сколько очистилось? Почем был пущен 1-й ярус лож?» – и так далее.

– Очистилось четыре тысячи, да на дому до трех тысяч, – небрежно отвечала бенефициантка.

Некоторые актрисы выразительно перемигнулись между собою. Один из актеров, в испанском плаще и с наклеенными усами, сказал:

– Вот это бенефис! не то что у Лапотниковой: всего было сто человек… и с детьми-то ее!

– Своих приплатила по расходу пьесы… ха-ха-ха! – заметила молоденькая актриса.

И смех сделался общим, но от стука в дверь уборной замолк, и многие из присутствующих закричали:

– Войдите, войдите!

– Любская здесь одевается? – раздался сиповатый, дрожащий голос за ширмами, которыми была отгорожена дверь уборной.

– Здесь! здесь! – отвечали все в один голос, и любопытство озарило их лица.

– Можно войти? ее нет здесь? – опять раздался сиповатый голос.

– Я здесь! – отвечала бенефициантка, выступая вперед.

Из-за ширм показалось лицо, знакомое уже читателям: то был Остроухов, который, очутясь в ярко освещенной комнате, с минуту озирался кругом, ничего не видя.

– Ты, кажется, меня не узнаешь, – подходя к Остроухову, сказала бенефициантка.

Немудрено, что Остроухов не вдруг узнал Любскую. Между той, которая оставила город NNN, и теперешней почти ничего не было общего. Года не сделали большого влияния на красоту ее. Нет, она, казалось, в эту минуту была во всем блеске. Но выражение лица до того изменилось, что Остроухов глядел во все глаза на Любскую, как бы стараясь отыскать в ее лице хотя одну черту, глубоко запечатлевшуюся в его памяти.

– Неужели я так изменилась? – ласково и в волнении спросила Любская.

Остроухов, как бы узнав ее теперь только, радостно кинулся к ней, обнял ее и с жаром поцеловал в щеки, в губы и в лоб, бормоча:

– Так это ты? Наконец-то я тебя опять вижу!

Любская вырывалась из его объятий, сердито крича:

– С ума сошел! дурак! что с тобой?

Присутствующие с ужасом глядели на Остроухова, которого оттолкнула Любская, крича своей горничной:

– Белил, румян!!

Остроухов пугливо вытирал рукой губы и с ужасом смотрел на румяны, как будто бы то была кровь. Потом он робко взглянул на Любскую, озабоченно забеливавшую свое лицо.

Остроухов нашел, что в красоте Любская очень много выиграла; может быть, костюм и сильное освещение способствовали немало этому. Но он не мог не сознаться, что это не та Любская, с ласковым взглядом, с кротким голосом. И, как бы рассуждая сам с собой, он произнес, глядя на Любскую:

– Да, много, много изменилась!

– Небось, ты мало изменился! – смеясь, отвечала Любская.

– Что я? Но знаешь ли: ведь ты лучше стала!

На лице Любской заметно показалась улыбка гордости и самодовольствия, и, продолжая подрумяниваться, она сказала:

– Лучше не лучше… а знаешь ли, ты попал на мой бенефис?

– Я бы, может быть, и не так скоро нашел тебя, если бы не твой бенефис. Я спал у себя и слышу впросонках: читают афишу за перегородкой… прислушиваюсь: твое имя. Я вскочил да сломя голову! взял извозчика, говорю… Ах, я и забыл его… дай-ка мне гривенник!

Любская обратилась к мрачному старику, продолжавшему считать деньги, и сказала:

– Дайте ему гривенник!

Мрачного вида старик злобно посмотрел на Остроухова и грубо кинул ему гривенник по столу.

– Скажи, зачем ты приехал в Петербург? и каким образом? – спрашивала его Любская.

– Я приехал для тебя! – отвечал печально Остроухое.

Колокольчик, раздавшийся у двери уборной, привел всех в волнение. Все побежали из комнаты. Любская, подбирая шлейф своей мантии, сказала Остроухову:

– Для меня?? зачем же? скажи-ка!

– Нет, после, после! – отвечал в волнении Остроухов.

– Какие глупости! да разве что-нибудь ужасное? Я, право, не знаю ничего, что могло бы меня огорчить. Мы так давно не видались, у меня там никого нет близких!.. – в недоумении говорила Любская, как бы стараясь разгадать причину приезда Остроухова, и нетерпеливо прибавила: – Да говори: я ведь не ребенок, как была прежде.

Остроухое сначала не решался, но при повелительном жесте Любской он нагнулся к ее уху и шепнул что-то. Любская быстро отшатнулась назад, поглядела с минуту на Остроухова и потом засмеялась, сказав:

– Напрасно хлопотал из-за пустяков. Ну и только?

Остроухов молчал, глядя странно на Любскую, которая на звон колокольчика быстро пошла к двери, сказав Остроухову:

– Ты подожди меня!

И она скрылась.

Остроухов и без ее приказания остался бы. Он долго стоял на том месте, где его оставила Любская, перебирая губами:

– Ну только-то? гм!! только-то!!

Вздохнув тяжело, Остроухов сел на стул, стоявший против трюмо, и, увидев в нем свою фигуру, с грустью покачал головой и с презрением произнес:

– Господи, господи! как же глупа эта старая башка!

И он, с силою ударив себя в лоб, отвернулся с сердцем от трюмо и устремил глаза свои на старика мрачного вида, совершенно углубленного в счет денег.

– Вы ее кассир сегодня? – спросил у него Остроухов после некоторого молчания.

Старик вместо ответа сухо кивнул головой.

– А хорош сбор?

Старик опять кивнул головой.

Остроухов искоса поглядел на него и начал ходить по уборной.

Его изношенное, старого покроя платье, размашистые манеры, покрытое морщинами лицо, всклокоченные волосы очень были странны в ярко освещенной комнате, убранной с роскошью, и посреди денег, брильянтов и других дорогих вещей, разбросанных на столах.

Горничная неутомимо следила за его движениями, и когда Остроухов подошел к столу, где были разбросаны вещи, она без церемонии стала их убирать в ящик и заперла на ключ. Остроухов не замечал этого; он разглядывал дорогой несессер и спросил горничную:

– Это чей?

– Наш-с! – отвечала горничная и тоже стала его укладывать.

Остроухов, казалось, только теперь понял, в чем дело; однако ж без гнева и без гримасы он быстро отошел от стола и спросил горничную:

– А что, скоро кончится это действие?

– Я не знаю-с: пьесу в первый раз дают.

– Гм! Ну а как – билеты сама она развозила? или не в моде? а?

– К нам-с сами все приезжают или присылают за ними, – с гордостью отвечала горничная.

– Вот! оно и лучше, чем самому мерить лестницы да по часу ждать в передней, да еще вышлют сказать с лакеем, что, дескать, убирайся восвояси. А не то велят оставить билеты, а деньги, мол, после! Нет, так, как я вижу, лучше. И актер не унижается, да и публика свободна – взять билет или нет.

– Что город, то норов, что деревня…

– То обычай… так! – перебил Остроухов старика мрачного вида и продолжал: – Уж коли есть в крови способность низкопоклонничать, так хорошо жить; не посмотрит и на обычай. Я вот знавал одного актера: дрянь был, ну а везло, – полный бенефис, да еще цену какую соберет. Вот целый год вьется да увивается около какого-нибудь театрала. И куплетцы ему сочиняет, и детей своих всех нарядит шутами да разыграет с ними комедию на его празднике; ну вот, придет бенефис его, а он и бух в ноги милостивцу, говорит: жена, малые дети, помоги! Как так? А вот увидишь, только созови побольше гостей. Обед задает театрал, созовет весь город. Подают суп, а пирожки несет по-поварски одетый будущий бенефициант и потчует усердно гостей, упрашивает кого два, кого четыре взять. Гости берут, едят, а к концу обеда мнимый повар возьмет серебряную тарелку, да и ну обходить да собирать деньги за пирожки, а билеты в руки. Вот как деньги достают! – ораторствовал Остроухов.

 

В это время впопыхах вбежала Любская, срывая с себя платье, вещи и крича:

– Переодеваться, переодеваться!

Платье трещало, брильянты летели на пол, волосы если запутывались, то клоками вырывались или отрезывались. Минуты скорого переодеванья имеют что-то лихорадочное. Остроухов принимал такое сильное участие в переодеванье Любской, что повторял почти все жесты, какие делала она.

– На сцену, на сцену! – раздался запыхавшийся голос у дверей.

– Сейчас, сейчас! – кричала Любская и топала ногами на свою горничную, замешкавшуюся с вуалем.

Любская кинулась к дверям и остановилась, сказав:

– Войдите, вы можете подождать, я сейчас вернусь.

– Вы играли превосходно! – отвечал чей-то голос за ширмами.

– Извините, я спешу, – сказала Любская и исчезла.

В уборную вошел Тавровский. Увидав Остроухова, он нахмурил брови.

– Вы меня не узнаете? – кланяясь, сказал Остроухое.

– А-а-а! старые знакомые! Это как вы сюда попали? Даша! не скрываете ли вы сюрприз публике, какой-нибудь дивертисемент из него?

Даша, горничная Любской, залилась смехом.

– Нет-с, я в дивертисементах никогда не участвовал: мое амплуа – драма, – несколько обиженным голосом отвечал Остроухов.

– Это, впрочем, сейчас видно: у вас и наружность драматическая.

– Зато я в жизни никакой драмы не устроил и никого не заставил проливать слезы.

– Я замечаю, что вы очень смелы в уборной! – с презрением и не без досады проворчал Тавровский.

– Может быть, потому, что здесь я не боюсь никого, кто бы, зная мою слабость, воспользовался ею, – понизив голос, отвечал Остроухов.

Тавровский гордо взглянул на него и сказал:

– Вы очень ошиблись, если думали, что я принимал какие-нибудь меры…

– Не вы, а ваш верный слуга.

– Я не виноват, что вы имеете привычку дружиться с лакеями.

Остроухов весь вспыхнул и, едва сдерживая свой гнев, с расстановкой сказал:

– А у вас, верно, вошло в привычку оскорблять людей, ниже вас стоящих, не краснея! Это доказывает, сколько мало вас воспитывали, и если бы не…

– Прошу не продолжать!! – крикнул грозно Тавровский и, подойдя к столу, у которого сидел мрачного вида старик, сказал:

– Кажется, полон театр и цена очень дорогая, мне говорили.

– Пустяки-с, – возразил мрачного вида старик.

– Возьмите кстати и за мои креслы.

И Тавровский положил на стол ассигнацию в двести рублей.

Остроухов неожиданно кинулся к столу: бумажка очутилась в руках его. Старик с ужасом сказал:

– Что вы? как вы смеете чужие деньги трогать?

– Возьмите назад! я отдаю их вам от нее. Она не захочет… – крикнул Остроухов; но его слова были заглушаемы голосом мрачного старика:

– Вы ее разорвете! оставьте!

– Я не хочу, чтоб он платил ей! – выходя из себя, сказал Остроухов.

Он рванул бумажку, и половина ее осталась у него в руке, а другая у старика, из груди которого вырвался дикий крик.

Остроухов подал деньги Тавровскому, который стоял у трюмо и оттуда следил за борьбой. Тавровский отклонился от Остроухова и сказал:

– Я советую вам лечиться, потому что такие вещи можно делать только в белой горячке.

И Тавровский пошел к двери, но остановился. Любская, усталая, вошла в уборную и спросила:

– Что за шум?

– Да вот здесь есть господин в белой горячке, – отвечал Тавровский.

– То, что я сделал… я уверен, она будет довольна мною! – перебил его Остроухов.

– Посмотрите, что он наделал! – чуть не плача, говорил мрачного вида старик, прилаживая половинки бумажки.

Любская, взяв ее, спросила:

– Это как он ее разорвал?

– Брось ее: эти деньги от него! он вздумал оскорблять меня; ты… – голос Остроухова задрожал, и он замолк, глядя на Любскую, которая, усмехнувшись, положила ассигнацию в несессер свой.

– Прощайте! – сказал Тавровский.

– Погодите; два слова! – отвечала Любская.

– Нельзя ли отложить?

– А-а-а! вы, верно, уже догадываетесь, в чем дело! – подходя к нему, сказала Любская.

– Этот сумасброд, кажется, сделался моим трубадуром и везде расславляет…

– Имя вашей красавицы!

– Знаете ли, ужасно смешно видеть вас под защитою этого ярмарочного актера! – смеясь, сказал Тавровский.

– Но, я думаю, вы еще смешнее в роли жениха.

– Вы, я вижу, за серьезное приняли всё, что наболтали вам?

– Я столько раз, по вашим уверениям, считала за шутки вещи очень важные, что теперь я наоборот делаю.

– То есть всё, что я ни скажу серьезно, вы принимаете за шутку, и наоборот?

– Да!

– Тогда я вам скажу серьезно, что я женюсь! и скоро! Как вы это примете?? – принужденно смеясь, сказал Тавровский.

– Я шутя вам буду отвечать, что этому не бывать. Ведь вы давно бы женились; но вы чувствуете, что неспособны к семейной жизни, что сделаете несчастной ту, которая свяжет с вами жизнь свою… ха-ха-ха!

И Любская смеялась очень весело.

– Вы, кажется, горячитесь! – заметил ей Тавровский.

– Нисколько!

Весь их разговор происходил за ширмами очень тихо; особенно те слова, которые были многозначительны, произносились чуть слышно. Звонок, раздавшийся опять у двери, заставил их разойтись. Любская приветливо сказала Тавровскому:

– Я надеюсь, после спектакля вы ко мне ужинать?

– Непременно! непременно! – уходя, отвечал Тавровский.

Когда кончился спектакль, Любская, после нескольких вызовов, переодетая в капот, считала деньги и укладывала их в маленький ящик; горничная ее убирала костюмы в картонки, а Остроухов скорыми шагами мрачно ходил по комнате.

Любская прервала молчание:

– Ну, долго ли ты здесь пробудешь?

– Не знаю!

– Однако что тебе здесь делать?

– О, я знаю… нет, я уеду, я очень скоро уеду отсюда! – как бы в отчаянии говорил Остроухов.

– Карета готова, – сказал мрачного вида старик, войдя в уборную в шинели.

– Возьмите несессер! – надевая салоп, отвечала Любская.

Мрачного вида старик исполнил приказание и вышел.

– Кто это у тебя? – спросил Остроухов.

– Неужели не догадался?

– Кто?

– А, Федор Андреич! – равнодушно отвечала Любская.

– Так этот! – вскрикнул Остроухов и с удивлением глядел на Любскую, которая, взяв ящик с деньгами и озираясь кругом, сказала, уходя к дверям:

– Даша, не забыли ли мы чего?

– Нет-с, всё взято.

– Да! прощай! – повернув голову к Остроухову, сказала Любская и прибавила: – Ты сегодня не приходи ко мне: у меня гости; а завтра поутру мы еще раз переговорим.

И она вышла.

Остроухов как пригвожденный стоял на одном месте и смотрел в дверь, куда удалилась Любская.

Кучер вынес корзины и картоны из уборной. Женщина с ключами всё прибрала в ней, погасила лампы и, готовясь гасить последнюю, грубо сказала:

– Ну, что стоите? здесь ночевать нельзя.

Остроухов вышел из уборной на сцену, которая быстро темнела; смрад от загашенных ламп разливался всюду; таскали кулисы, ставя их по местам. Мужики шумели между собой. Занавес взвился, и темный партер открылся, как пропасть. Сцена, не застановленная кулисами, казалась огромною. Остроухов, прижавшись в угол, следил машинально за всем, что происходило вокруг него. Наконец полили сцену, чтоб потушить искру, на случай, если б она как-нибудь попала в щель, и всё замолкло. Остроухов очнулся; но было поздно: сцена была пуста и темна. Вдруг показался вдали огонек, вот ближе и ближе: мужик пробирался по сцене с фонарем в руке. Остроухов кинулся к нему, спрашивая, как выйти.

– Эх, как засиделся! кругом заперто! иди через люк! – отвечал мужик.

И Остроухов скрылся с ним в люке.

На другой день мужчина и женщина не очень смело вошли в прихожую Натальи Кирилловны и спросили: «Дома ли Любовь Алексеевна Куратова?»

– Дома-с; а как доложить об вас? – спросил швейцар.

– Скажи, что госпожа Любская и господин Остроухов желают ее видеть, – отвечала поспешно дама.

Через минуту они были приведены в приемную комнату к Любе.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50 
Рейтинг@Mail.ru