Мертвое озеро

Николай Некрасов
Мертвое озеро

Часть десятая

Глава XLVII
Письмо

С того времени как мы покинули дом Натальи Кирилловны, там совершилось много тревог. Деятельность Зины была так обширна, что на ее крутом лбу появилось несколько морщин. Она заметно худела, и никакие мази и притиранья не могли уничтожить желтизну ее лица. Каждое утро Зина, давясь, кушала густое тесто, составленное приживалкой с зобом, которая при этом ораторствовала:

– Вы только кушайте: ни одной косточки не будет видно. Я когда гостила у Зюзиных, так у них дочь как скелет была, а я ее в какую-нибудь неделю исправила: пышка стала! Она теперь со всем семейством уехала в Яковку… Какая прекрасная деревня! Правда, небольшая, зато их семейство огромное. И они так всё присовокупляют там. Меня звали погостить. Такие ласковые ко мне, так меня любят! Право, не знаю, а меня все любят… Скушайте еще ложечку!..

Но Зина напрасно хлопотала и мучилась: тревожное состояние духа уничтожало действие лекарств.

Имение Натальи Кирилловны с каждым годом более расстроивалось. Любя своего племянника, она очень часто уплачивала его долги. Зина стала бояться за свою будущность в случае смерти благодетельницы и часто в сердцах говаривала приживалкам:

– Небось какую-нибудь дрянь откажет, а как понукает мной!

Зина не ошибалась. Наталья Кирилловна давно уже написала духовную, в которой не забыла Зину; но сумма была незначительная. Зина узнала, что в случае своей смерти старуха отказывала Грише деревню, довольно большую. Зина долго гадала в карты на бубнового короля, и приживалки хором говорили:

– Ах, матушка, как он о вас думает! у-у-у, свадьба! поздравляю: свадьба скоро!

Эти слова заставили Зину прибегнуть к хитрости; так как у ней не было матери, которая могла бы приискать ей жениха, то Зина сама должна была расставлять сети.

В одно утро она в слезах прибежала в комнату Гриши, всё еще не получившего никакого места, по милости его тетки, собиравшейся писать ему рекомендательное письмо к одному важному лицу.

– Ах, Гришенька! как мне совестно! что мне делать? – сказала Зина в отчаянии.

– Да что случилось?

– Страшно и совестно сказать вам! – воскликнула Зина и шепотом продолжала: – Представьте… ваша тетушка… она…

– Что она сделала? – поспешно спросил Гриша.

– Она… отказала всё свое имение.

– Павлу Сергеичу?

– Нет.

– Кому же?

– Мне! – едва слышно произнесла Зина и с негодованием продолжала: – Это ужасно! я чувствую, как должны вы меня ненавидеть; но вы знаете ее…

– Я знаю, что тетушка против меня давно вооружена; но Павел Сергеич… – в недоумении говорил Гриша, в самом деле пораженный таким открытием.

– Если тетушка вас не любит, так всё по милости Ольги Петровны. Ах, если бы вы знали, сколько слез и неприятностей я терплю за вас! А я не могу, чтоб не защитить человека, которого я лю…

– Благодарю вас! но вы только вооружаете против себя ее.

– Я на всё готова: я так вас люблю! – Зина потупила глаза, как бы испугавшись своей откровенности, но тотчас вправилась и продолжала: – Когда она меня заставила прочесть духовную свою, я просто расплакалась. Ну, сами посудите, вы ее племянник, а она всё имение отдает мне. Да еще говорит: «Отдам при жизни половину». Я ей, однако, сказала, о чем плачу, и она говорит мне: «Глупенькая, ну кого я обидела? у Павла Сергеича и без меня много, а Гриша может и жениться».

И Зина пристально и выразительно глядела на Гришу, который с потупленными глазами слушал ее.

Молчание длилось несколько минут. Гриша догадался из разговора, что тетка желает, чтоб он женился на ее любимой воспитаннице. Зина так была внимательна к нему в последнее время, что он не мог бояться равнодушия или сопротивления с ее стороны. К тому же положение его так было тягостно, что он, может быть, решился бы жениться на Зине, если бы не воспоминание о Насте, кроткое личико которой вдруг представилось ему. Он поднял голову и, посмотрев на лукавые, блестящие глаза Зины, сказал:

– Тетушка вас, кажется, хочет выдать замуж?

– О, я ни за кого не пойду! я люблю…

Зина, покраснев, замолчала.

Положение Гриши становилось очень неловко, и он, желая разъяснить всё, с рыцарским благородством сказал:

– Зиновья Михайловна, я считаю обязанностью быть с вами откровенным: я люблю…

Волнение так было сильно в Зине, что она не могла удержать лихорадочного смеха.

Гриша испугался и поспешно сказал:

– Я люблю Настеньку и…

Зина громко засмеялась; но ни глаза, ни другие черты ее лица не гармонировали с притворной веселостью; она долго доказывала свое неловкое положение – быть наследницей огромного состояния, в то время как ближайшие родственники останутся в бедности.

Гриша так был равнодушен к земным благам, что роскошные описания своей будущей жизни, если она выйдет замуж, Зина произнесла совершенно напрасно.

– Если уж я выйду замуж любя, – говорила она, – то всё отдам мужу: пусть его распоряжается, как знает. Да женщине как-то нейдет управлять имениями. Ну вот ваша тетушка: ну что хорошего? только всё сердится, а всё-таки ее обкрадывают!

С этого дня жизнь Гриши стала невыносима в доме тетки, которая оскорбляла его на каждом шагу. Даже ни один лакей его не слушался. И раз какой-то рослый Дормидон отвечал ему на какое-то приказание так грубо, что Гриша вспылил и назвал его дураком.

Наталья Кирилловна страшно рассердилась:

– Как ты смеешь моих людей бранить? ты что о себе думаешь! Ты воображаешь, что я тебе откажу что-нибудь. Вон из-за стола!

Долго и много говорила разгневанная старуха еще после ухода своего племянника, и из слов ее можно было заключить, что она была возмущена его единственным будто бы желанием, чтоб она скорее умерла и ему досталось наследство.

– Кто же это вам сказал, что он такие страшные мысли имеет? – заметила Ольга Петровна.

– Да вот эта чуть живая прибежала ко мне: плачет, дрожит. Насилу заставила сказать! – указывая на Зину, говорила Наталья Кирилловна.

Гриша наконец решительно убедился, что ему нечего более делать, как оставить дом тетки. Но Наталья Кирилловна предупредила своего племянника и с торжественностью изгнала из своего дома Гришу, даже не дав ему ничего из белья и платья.

Зина, обливаясь слезами, прощалась с Гришей и уверяла его в своей неизменной преданности.

Наталья Кирилловна, выгнав из дому Гришу, чувствовала некоторый укор совести и, верно бы, простила его, если б не Зина, которая задумала приобресть часть наследства Гриши. Чтоб выведать, сколько именно отказала ей старуха в своей духовной и, если можно, заставить ее прибавить, Зина придумала следующее средство. Она объявила Наталье Кирилловне, будто какой-то доктор, видевший ее у одной знакомой, влюбился в нее и, уехав по службе в провинцию, написал теперь ей письмо, в котором просит ее руки. Зина показала письмо Наталье Кирилловне, которая долго думала, наконец сказала:

– Ну, что же делать, выходи, тебе надо же пристроиться!

Зина писала сама письма от мнимого жениха, в которых он страшно распространялся о щедрости и доброте Натальи Кирилловны. Чтоб не открылся обман, Зина приняла самые надежные меры. Письма от Петра, камердинера, которые она получала довольно часто и в которых описывались подробно действия Павла Сергеича, распечатывались очень осторожно ручками Зины: в конверт вкладывалось письмо от мнимого жениха, запечатывалось вновь, и Зина подавала его Наталье Кирилловне, которая обыкновенно сама срывала печать со всех писем и заставляла читать Зину. Точно так же Зина читала ей и ответы свои на письма жениха. Чтоб выведать о количестве приданого, назначенного ей благодетельницей, Зина написала следующее письмо своему мнимому жениху:

«Я сирота, призренная из благороднейшей и знатной фамилии особой. Благодетельница моя так для меня много сделала, что я, кроме ее благословения, ничего не могу ожидать…» и так далее.

Прочитав это письмо Наталье Кирилловне, Зина объясняла его тем, что ее жених, может быть, рассчитывает на большое приданое.

Наталья Кирилловна осталась очень довольна предусмотрительностью своей питомицы и велела написать жениху, что она дает ей двадцать пять тысяч и приданое, приличное ее званию.

Ответ от жениха на это письмо был следующий:

«Милостивая государыня Зиновья Михайловна!

О добродетелях вашей примерной благодетельницы почти всем известно. Я если осмелился просить вашей руки, то согласие ее на это есть уже для меня великая честь!.. Иметь жену из такого дома и знать, что она воспитывалась под надзором такой высокой особы, есть уже такое блаженство для всякого смертного, которого не купить никакими деньгами. Упросите вашу благодетельницу всё так устроить, что если я буду иметь счастие снискать ее расположение, то немедля сыграть свадьбу, потому что я должен быть на месте службы… Вас я оставлю при вашей бывшей благодетельнице, которая, верно, не лишит нас своей милости и впредь…» и так далее.

Зина была объявлена в доме невестой. Толкам не было конца между приживалками. Зина так увлеклась вымышленным своим женихом, что красноречиво описывала приживалкам лицо, рост, даже манеры его, любовь к нему начальников, уважение и страх подчиненных. Переписка продолжалась; сроки приезда жениха менялись. Наталья Кирилловна стала сердиться, что он не едет; приживалки тоже подсмеивались. Зина испугалась сама своей выдумки. Да и она так свыклась с мыслью, что она невеста, что вдали умирает от любви к ней человек, – как она хвасталась перед приживалками, – что не знала, как теперь выпутаться. Впрочем, в такие критические минуты Зину посещало всегда вдохновение. Почтальон принес письмо с черною печатью. Зина вложила в конверт свое письмо: оно было писано совсем посторонней рукой. Это письмо извещало ее о внезапной смерти ее жениха и писано было родственницей умершего.

Зина, в слезах, бледная, прочла письмо Наталье Кирилловне и, рыдая, упала к ней в ноги, говоря:

 

– Я опять сирота! я несчастная!

Слезы Зины так были непритворны, что, казалось, она в самом деле убита была смертью хотя и вымышленного, но так страстно любившего ее человека.

Дня три Зина оставалась в постели. В комнате у ней появился небольшой картонный черный ящик в виде гроба, обвязанный черным крепом. То было хранилище писем ее мнимого жениха.

Понемногу, однако ж, печаль Зины начала утихать. Выезжая иногда одна по поручению Натальи Кирилловны, Зина завела много знакомств, которые скрывала от Натальи Кирилловны. Ольга Петровна не раз пыталась уличить Зину; но попытки ее были напрасны, и она дорого платилась за это.

Остальные приживалки боялись Зины как огня, и, сидя в зале, они часто рассуждали между собой о страшном влиянии Зины в доме.

– Уж коли родственника ей удалось выжить из дому, так нашу сестру и подавно! Как же нам не угождать ей? – мотая головой, сиплым голосом протяжно говорила приживалка с зобом и мутными глазами.

Ольга Петровна, фыркая и передергивая ушами и ртом, запальчиво замечала:

– Вы, пожалуйста, меня не сравнивайте с собой. Я – не вы: я не стану на часах стоять у ее дверей!

– Известно, вам легко это говорить: у вас деньги; а мы, мы бедные девушки. Наш батюшка хоть и имел средства тоже кое-что оставить нам… Когда он управлял имением князя, то…

– Его оттуда выгнали! – язвительно перебила Ольга Петровна.

– Злые языки! а он был всеми любим; да! и уважаем. Я сама помню, как его обласкали одни вельможи. Он, видите, раз шел в Москве и видит: у пруда стоит девушка в рубище и очами измеряет глубину. Батюшка наш подошел к ней и говорит: «Для чего ты измеряешь очами глубину?» Девушка в рубище взглянула на него и говорит:

«Почтенный старец, я измеряю потому очами глубину, что я дурная дочь». И она хотела броситься в пучину. Но батюшка наш удержал ее и, увидя, что у нее белые руки, повел ее домой. Он узнал, что она дочь вельможей, и привел ее к маменьке и папеньке. Они ужасно обрадовались, так обласкали нашего батюшку: «Вы, говорят, спасли нашу честь, вот вам двадцать пять рублей». Вот как нашего батюшку уважали! – мотая головой, как алебастровый зайчик, тарантила приживалка.

– Эта девушка влюбилась в повара своей маменьки, – подхватила другая приживалка, сестра говорившей.

– Повар пошел в солдаты, дослужился до больших чинов. Она вышла за него замуж, и вельможи у них обедывали! – надменно перебила приживалка с мутными глазами и, едва успев перевести дух, продолжала: – А уж нашу матушку как все уважали! Она умела всем угодить. Умнейшая была женщина! Сколько она нашего батюшку учила! да упрям был: не слушался. Как он служил в таможне, драгоценные камни принимал. Ну что бы по камешку прятать? Матушка ему говаривала: «Курица по зернышку клюет, да сыта бывает», а он свое: «Курица, говорит, их глотает, а я, говорит, детей пущу по миру…»

– Эх! не всё равно – пустил же! – со вздохом замечала сестра приживалки с мутными глазами.

– Зато честное имя оставил вам, – сказала толстая вдова.

– Да на это и чашки кофею не купишь, – иронически отвечала, мотая головой, приживалка.

Все вообще приживалки походили на органы в трактирах, которые стоило завести раз, чтоб они целый вечер гудели, от веселых песенок переходя к целым ариям.

Зина редко сидела в кругу их: если она была свободна, то охотнее сидела в девичьей, вела дружеские разговоры, и это ей не мешало через час наговорить на своих собеседниц Наталье Кирилловне. Зину боялась вся прислуга, потому что ее стоило раз рассердить, чтоб она вредила, как только представится случай.

Из донесений Петра, камердинера, она знала о каждом шаге Павла Сергеича, и когда дело приняло серьезный оборот, Зина явилась с лекарствами к Наталье Кирилловне и с участием сказала:

– Не примете ли вы капель? нет, впрочем, пилюли лучше.

– Да что такое? зачем?

– Примите: я вам скажу радость.

– Говори, что такое?

– Ради бога, примите сперва: это неожиданная радость для вас, – умоляющим голосом говорила Зина, поднося лекарство к губам Натальи Кирилловны.

Она, отклонив его рукой, сказала:

– Эти капли от огорчений я принимаю.

– Радость так велика, что, я боюсь, она потрясет вас. Павел Серге…

– Что? едет, приехал? – привставая, вскрикнула Наталья Кирилловна.

– Нет, нет! – перебила ее Зина и с таинственностью прибавила: – Он женится!

Наталья Кирилловна выпрямилась, как всегда делывала в важных случаях своей жизни, и грозно глядела на Зину, которая, будто не замечая ничего, продолжала:

– Петр писал своей тетке; она мне прибежала сказать.

– Ты дура! только пугаешь меня и передаешь болтовню передней и баб. Есть ли смысл у тебя: мой племянник женится, не спросясь моего согласия! Ты стала ужасная дура.

Наталья Кирилловна была очень разгневана. Мучимая, однако ж, любопытством узнать подробнее слухи о женитьбе Павла Сергеича, после некоторого молчания она проговорила, как бы рассуждая сама с собой:

– Женится в глуши, без моего согласия?!

– Она, говорят, молоденькая, хорошенькая, только жаль, что черна, – отвечала Зина невинным голосом.

– Как черна? что такое? я ничего не понимаю? – сердясь, возразила Наталья Кирилловна.

– Да как же-с: она дочь цыганки. Ее, говорят, там усыновил один барин; он сосед…

Наталья Кирилловна, вся дрожа, вскочила со стула и, грозя Зине палкой, грозно сказала:

– Смотри, если это всё одни только сказки! Я тебя научу разбирать, что можно и чего не должно мне говорить.

– Ах, боже мой, я, кажется, вас огорчила! – как бы в отчаянии воскликнула Зина и проворно подала всё нужное для письма.

Наталья Кирилловна сама села писать к своему племяннику. Она почти отвыкла писать, а волнение мешало ей держать перо в руках, и она, тоскливо озираясь кругом, произнесла имя Гриши.

Зина вздрогнула; подбежав к старухе со стаканом воды, она нежно сказала:

– Выпейте, успокойтесь; я вижу, как я глупа! но могла ли я думать!

– Молчи! – повелительно сказала Наталья Кирилловна и после долгих попыток едва могла написать несколько строк своему племяннику, которого она требовала немедленно в Петербург.

(С того дня и начались беспрестанные послания к Тавровскому.)

К вечеру весь дом знал о женитьбе Павла Сергеича, и приживалки как пчелы жужжали между собой, делая разные предположения, на ком и как женится племянник их благодетельницы? По болезни Натальи Кирилловны они догадывались, что женитьба Павла Сергеича ей не нравится, и у них родились толки и споры: будут ли они вместе жить? и скоро ли свадьба? Зина снова сидела на скамейке у кровати Натальи Кирилловны в комнате, жарко натопленной и тускло освещенной одной свечой с зеленым колпаком. Трудно было Зине развлекать больную, и она часто, выбежав за чем-нибудь из спальни, бранила старуху и делала выразительные жесты, оборачиваясь к комнате ее. Но сладкая улыбка покорности слетала на ее лицо, когда она только что дотрогивалась до ручки двери.

Прочим приживалкам на полчаса в день позволялось входить к больной. Они смыкались в группу и, казалось, вырастали, потому что стояли на цыпочках и по очереди целовали кончик одеяла в ногах у Натальи Кирилловны, которая болезненным голосом говорила им:

– Ну что, рады, что у вас будет новая барыня? а? Да нет, сначала похороните меня, а там веселитесь!

Приживалки всхлипывали, и каждая давала клятву умереть прежде. Соскучась их хныканьем, Наталья Кирилловна замечала:

– Полноте хныкать: я еще не умерла!

И приживалки быстро от слез переходили к веселости. Приживалка с мутными глазами была всегда запевалой; она первая сказала своим сиплым голосом:

– Я-то, дура, думала, что наш красавец на мне женится, хе-хе-хе! И вот уж бы я вас каким крепким кофеем угостила на другой день свадьбы! Какая бы стала франтиха!

И приживалка делала разные жесты руками и своими узкими глазками, стараясь рассмешить больную.

Прочие приживалки громко смеялись. Но как их горесть, так и веселость скоро надоедали Наталье Кирилловне, и она прогоняла их.

По приезде Павла Сергеича долго и много толковала Наталья Кирилловна о невозможности его женитьбы; но настойчивость ее племянника заставила ее согласиться. Однако она требовала отложить свадьбу на год и более, надеясь на непостоянство характера своего племянника.

Глава XLVIII
Дурные вести

Прошло более полугода с возвращения Тавровского в Петербург.

Утром, часу в одиннадцатом, бодрый старик лет под шестьдесят тихо позвонил у двери великолепной квартиры в С** улице. Ему отворил человек лет тридцати в утреннем костюме – в халате с шелковыми кистями, в красной феске и шитых золотом туфлях – и, встретив его с распростертыми объятиями, приветствовал следующими словами:

– А, Иван Софроныч! добро пожаловать!

– Здравствуй, Петруша! – ласково отвечал старик и трижды поцеловал господина в халате и феске.

Иван Софроныч, с тех пор как мы расстались с ним, значительно переменился. Деревенская жизнь, полная здоровой деятельности, видимо пошла ему впрок: он пополнел, во всех движениях его видна была крепость и сила, он смотрел весело, и по изрядно отдувшемуся карману его форменного сюртука заметно было, что он не с пустыми руками прибыл к своему доверителю после двухлетнего управления его имениями.

– Да что это Петруша? Ты, никак, только еще встал? – продолжал Иван Софроныч, оглядывая утренний наряд избалованного камердинера, который перед его приходом только что расположился делать свой туалет. – И как ты чудно нарядился!

– Здесь не деревня, Иван Софроныч, – с важностью отвечал камердинер. – Конечно, в деревне другие порядки, а в столице нельзя, – у нас еще и утро не начиналось…

Иван Софроныч достал из кармана старинные часы в форме луковицы – подарок незабвенного Алексея Алексеича – и, поглядев на них, сказал, покачивая головою:

– В одиннадцать-то часов! Вон гляди, без четверти одиннадцать.

И он поднес часы к глазам камердинера.

– А по-вашему небось теперь обедать? – с презрением возразил камердинер. – Ха-ха-ха! Вы к барину? – спросил он.

– К барину.

– Ну так раньше двенадцати вряд ли. Да еще коли примет.

– Ну, меня-то, я думаю, примет, – с довольной улыбкой заметил Иван Софроныч, ударив рукой по своему правому карману.

– А вот увидим: каков встанет. А покуда пожалуйте сюда, Иван Софроныч, отдохните; кофейку не угодно ли? А я покамест оденусь.

И он ввел Ивана Софроныча в боковую комнату, которая в уменьшенном и карикатурном виде представляла копию с уборной его барина: в ней также был стол, загроможденный баночками, флакончиками, зеркалами, гребенками, головными и зубными щетками и т. д.; кровать была отгорожена ширмами; у окна стояло старинное треснувшее трюмо. Даже стены не были пусты: Петр украсил их картинками из модных журналов и разных иллюстраций, получаемых его барином.

– Ефиоп, ефиопина! – протяжным голосом закричал Петр, садясь перед туалетным столиком и указывая другой стул гостю. – Одеваться!

Из-за ширмы выбежало маленькое существо, поразившее Ивана Софроныча как цветом, так и видом своей фигуры: то был негр самой чистой породы, с черным лоснящимся лицом, целым лесом курчавых волос и оскаленными зубами. Тавровский достал его за границей.

– Что, хорош молодец? – спросил Петр, видя недоумение Ивана Софроныча.

– Да откуда вы такого достали?

– Купили. Он, понимаете, привезен с другого конца света. Ефиопией, что ли, называется; да! Это не то что Арапия: Арапия ближе, – оговорился Петр, – и народ там не такой черноты; а в Ефиопии все люди такие черные, других и нет, – оттого и прозвище ему: ефиоп! Первейшей африканской породы! Барину здесь какие деньги давали – не отдает! И уж не поверите, сколько было с ним хлопот, как мы его сюда везли! Достали мы его еще малым мальчишкой; ничего не понимает, не говорит, всё в лес глядит, – даже ел мало; и всё ему жарко. Умора! А как поехали, так вот был смех: как станция, остановимся – ему сейчас и кажется, что совсем приехали, – начнет раскладываться, и уж как дивится, когда опять поедем! А то еще была смешная история: как въехали мы в Россию, вдруг и выпади снежок. Он, видно, спал в то время, а как проснулся да увидал, что всё бело кругом, обрадовался, заболтал по-своему, руками машет, – ну, радости такие, что и батюшки! Не выдержал, соскочил с козел и ну подбирать снег… да как хватил руками, так вдруг словно обжегся, кинул, заплакал и опять сел; стал опять такой печальный и всё потихоньку плачет; насилу могли добиться, чего? А ему, видите, и заберись в голову, что не снег, а хлопчатая бумага лежит, какая у них там в полях родится, – вот и обрадовался: думал, домой в Ефиопию свою его привезли… ха-ха-ха! А как попробовал руками, так и в слезы. Туды же, плакать умеет, черномазая порода!

 

Петр долго еще описывал чудные свойства «ефиопа» и свои усилия привить к дикому сыну природы необходимое в столице «образование». Должно полагать, однако ж, что труды его наконец увенчались успехом и он наслаждался теперь плодами их, судя по тому, что Петр постоянно ничего не делал, тогда как несчастный дикарь с утра до ночи предавался подметанью и чищенью, снискивая хлеб свой буквально в поте своего черного лица.

– А сапоги перечистил? – спросил с важностью Петр у черного помощника.

– Перечистил, – отвечал мальчик довольно чисто по-русски.

– И платье готово?

– Готово; только фрак да жилеты…

– Фрак не тронь! где тебе еще фраки чистить? – с важностью сказал Петр. – И до жилетов, я уж говорил, не дотрогивайся. – У меня, Иван Софроныч, – продолжал он, – обращаясь к гостю, – такой порядок: фраки и жилеты всегда сам чищу.

– Хорошее дело, – сказал Иван Софроныч.

– С нежной вещью и обращенье нужно нежное, – порешил Петр. – Эй, ефиопина! попроси Матрену Ивановну кофейку сварить. Да щипцы тащи.

Мальчик ушел.

– …Что, Иван Софроныч, деревня как?

– Ничего, Петруша; все тебе кланяются.

– Здорова матушка?

– Здорова, да уж больно стара стала; всё только и грезит, как бы тебя увидать, Петруша. Вот бы ты побывал у нее. Да вот она и письмецо прислала.

Иван Софроныч достал письмо и подал Петру.

– Экое ведь необразование! – с негодованием воскликнул Петр, прочитав письмо. – Что вздумала? Видишь ты: «Иван Софроныч скоро назад поедет, так ты бы, Петруша, отпросился с ним побывать». Ха! ха! ха! Ну можно ли вообразить такую вещь…

– Что ж, Петруша, она стара; видеть тебя хочет, так вот и написала.

– Деревенщина она! – возразил Петр. – Шутка ли, что забрала в голову? Мне барина оставить? Да как же барин без меня? Да она просто с ума сошла. Уж я же ей напишу…

– Ну, не огорчай ее. Ведь она любя…

– Любя?.. Да ведь она должна знать, что коли я барину нужен, так как же мне, забившись в такую глушь… да и отпустит ли еще? да и я поеду ли еще, спросила бы. Вот уж подлинно деревенщина! Медведи там у них, что ли, живут, никаких порядков не знают. Что выдумала! Ха! ха!

И негодование камердинера возрастало более и более.

– Да еще они жалуются, – сказал Иван Софроныч, – какие ты им подарки прислал. Матери, слышно, прислал складной футлярчик с пружинкой. «Не знаю, – говорит старуха, – что и делать с ним! раскроешь – словно опахало модное, с перегородочками, а сложишь – словно блин!..»

Петр расхохотался.

– Блин! Вот уж подлинно наказание мне с ними, Иван Софроныч! – сказал он голосом, заискивающим участия. – Хочешь, чтоб всё получше было, как у добрых людей водится, которые понимают образование, а выходит просто стыдно слышать. Блин! Я ей послал вещь хорошую, ценную и модную, а она говорит – блин!

И он грустно опустил голову и задумчиво прибавил:

– Просто срам с ними!

– Да что же ты ей послал, Петруша?

– Портмонней, – отвечал Петр.

– Как?

– Портмонней – ну, в чем деньги носят. Вот такую штучку, – прибавил Петр и подал Ивану Софроиычу свой кожаный тисненный золотом портмоне, раскрыв его сначала своими неуклюжими, толстыми пальцами, которые, впрочем, были украшены ногтями непомерной длины.

Искоса посмотрев ногти камердинера, которые тот принялся чистить и обтачивать стальной пилочкой, Иван Софроныч сказал, с любопытством оглядывая портмоне:

– Грешный человек! я и сам в первый раз вижу такую вещь.

Петр пожал плечами.

– Не знаю, – сказал он. – А у нас так ни в чем больше и не носят денег. Вещь хорошая, модная.

– Так, да ты бы послушал, что старуха говорит. «Прислал, – говорит, – сынок механику такую мудреную: пишет, что туда деньги кладут; а какие у меня деньги? коли случится меди гривна-другая, так я и в платок завяжу, – а бывает, дадут гривенник либо четвертак в лавочку сходить, так я и во рту донесу…»

Петр сделал презрительную гримасу.

– Ты бы ей, Петруша, лучше ситцу послал либо платок.

– Нет уж, покорно благодарим! – возразил Петр. – Мы не вчера из деревни! Нас учить не приходится… А вот я ей напишу! да уж вперед гостинцев моих она не дожидайся!

– А ты не сердись, Петруша, – ну где же ей всё знать? – сказал кротко Иван Софроныч.

– Должна знать! А не знает, так молчи! Не умничай! Невежество, необразование, политики никакой нет – так всё и напишу…

Иван Софроныч стал уговаривать его не огорчать старуху; но Петр твердил свое:

– Надо же им показать, что значит образование, столица, столичные порядки!

И он пришел в такое раздражение, что готов был тотчас писать грозное письмо. Но пришел негр: принес кофе и щипцы; камердинер принялся пить кофе, а мальчику приказал завивать себя, причем в лице черного слуги выразилось отчаяние: нет сомнения, что он охотно отдал бы Петру свои густые прекрасно вьющиеся волосы, лишь бы избавиться тяжкой обязанности завивать жидкую куафюру камердинера.

– Ну а что, Иван Софроныч, – спросил Петр через минуту, – наши там: Сидор, Пахом, Силантей? Чай, просто в мужиков обратились, мохом обросли? Деревня так и подлинно деревня. А не знавали ли там Татьяну Сывороткину?.. Тише ты, ефиопина! волосы подпалишь! Чему вас там учили в вашей Арапии? щипцов нагреть не умеет! Вишь, как раскалил, – ну-ка тронь руками, тронь…

И Петр протягивал к нему щипцы. Негр жалобно промычал и попятился.

– Ну, оставь его, Петруша, – заметил Иван Софроныч. – Обожжется!

– Ничего! – отвечал Петр. – Они там по горячему песку босые ходят… Им нипочем…

– Молод еще, – заметил Иван Софроныч. – Надо его и пожалеть…

– Молод – не беда, – возразил камердинер, – глуп – вот несчастие! А не прикажете ли цигарочку, Иван Софроныч? – спросил он, заметив, что управляющий допил свой кофе.

– Нет, сигарочки не курю, а вот кабы трубочку?

– Трубочку? – с презрением сказал Петр. – Ну нет, трубок не держим; да и кто теперь трубки курит? А вот папироски есть. Подай им папироски.

Черный подал.

– А я вот, кроме сигар, ничего не курю, – сказал Петр и, приказав подать себе сигары, которые лежали в двух шагах от него, закурил.

– Так Татьяну Сывороткину не знали? – спросил он.

– Знал, – отвечал Иван Софроныч, закуривая папироску. – Она тоже тебя вспоминает; кланяться велела. Славная девушка! – заключил старик.

– Хороша! Да что? – возразил Петр. – Образования нет!

– Сохнет, сердечная, – продолжал Иван Софроныч. – Всё такая печальная да молчаливая.

– Сохнет? знаем! – значительно перебил Петр.

– Замуж ни за кого не хочет, – сказал Иван Софроныч. – И Силантий сватался, и управляющий соседнего барина, немец, молодой такой, уж вот как высох, руку свою предлагал… отказала!

– Отказала! – самодовольно повторил Петр. – Вот как!..

– И приказный из города сватался… Не пошла!

– Не пошла! – повторил Петр.

– Вот, – сказал Иван Софроныч. – И она тоже говорила: кабы ты приехал…

– И она тоже? Да они, никак, там все с ума сошли!

– Все тебя там ждут…

– Ждут? Ну пускай ждут! – сказал Петр. – Знать всё знаем, а помочь не можем! – прибавил он и свистнул.

И, став перед зеркалом, Петр принялся повязывать розовым платочком свою толстую шею; раз пять перевязывал он бант, пока остался им доволен; во всё это время черный слуга, стоя за ним, подобострастно повторял все его движения, поднимался на цыпочки, нагибал голову то влево, то вправо и успокоился не ранее, как увидав, что операция кончилась благополучно. Повязав платок, камердинер снова свистнул и глубокомысленно произнес:

– Далеко кулику до Петрова дня!

Затем Петр уже довольно скоро довершил свой туалет, надев жилет и сюртук: то и другое, очевидно, не более пяти раз было надето барином и потом перешло в достояние камердинера.

Одевшись, Петр закурил новую сигару и закричал:

– Ефиоп!

Черный слуга вошел.

– Газеты принесли?

– Не знаю.

– Не знаешь! А спросить нет догадки! Беги, узнай! У нас газеты носят с черной лестницы, – пояснил Петр Ивану Софронычу.

Через минуту прибежал мальчик с кипой газет и афиш.

– Вот теперь и почитать можно! – сказал Петр, разваливаясь в кресле. – Не прикажете ли? немецкую или французскую?

– Нет, мне русскую, коли есть, – отвечал Иван Софроныч.

– Есть и русская.

Он подал листок Ивану Софронычу, а сам принялся глубокомысленно читать афишу, потом пошевелил и листы газет, сохраняя важную осанку человека занятого и вникающего; пока он читал, у него несколько раз гасла сигара, и по знаку его негр подавал ему каждый раз горящую спичку.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50 
Рейтинг@Mail.ru