bannerbannerbanner
полная версияНедостающее звено

Валерий Горелов
Недостающее звено

Часть IV. Родник

Сидя в здании аэропорта, я надумал купить опять же у бабушки на ящике две кучки настоящих зеленых огурцов, и вес кошелки сразу подрос. В аэропорту было прохладно и не было злых и липучих комаров. Купил газету всесоюзного общества знания «Аргументы и факты», устроился в кресле, и час пролетел быстро. Я пошел на регистрацию, а потом уже и на посадку. В накопителе народу оказалось ровно столько, сколько нужно. Мне мерещилось, что я вижу какие-то знакомые лица. Но такого не случилось, лица были, в основном, в напряженном ожидании. Ведь известно, что не все любят летать, даже на самом безопасном транспорте в мире, нашем проверенном «слонике» АН-24. Как я и предполагал, он стоял опять на самом дальнем расстоянии от могучих лайнеров. К тем подъезжали самоходные лестницы, у которой дежурила, вся в синем, стюардесса, как принцесса, а у нас все по очереди погрузились по лестнице в три ступеньки, и салон стал сразу полон. И был он на треть детским, дети возвращались с каникул за школьные парты. Хлопнула входная дверь. Винты закрутились, самолет покатился, затопотал и, разогнавшись по бетону, как-то незаметно оторвался от земли.

Я без малого через два года возвращался домой. И хотя я плохо спал в поезде, сейчас уснуть не мог. Женщина больших размеров, явно стесняясь, поджимала меня левым бедром. Полет проходил под летним солнцем и над снежными, белыми, кучерявыми облачками, прямо как положено по времени, он начал снижаться и, в конце концов, вынырнул из белой пелены. Это была уже наша северная земля. Она была вся зеленая, но зелень была хвойная и не такого яркого цвета. Блестели змейки речек и ключей, огромные лужи озер отражали солнце. Самолет ударился колесами о бетон, взревел и покатился, по краю пробегала линия стланика и ольховника. Медленно тормозили, остановились, развернулись и покатили обратно.

Ничего существенно не поменялось: нас погрузили в автобус и повезли на место прибытия. Опять я вышел в одиночестве в своем барачном районе и пошел, шоркая кирзовыми сапогами по пыли. Так же по этой земле шоркали сапогами по пыли мой отец и все их поколение, как, впрочем, и предыдущее. Мне было волнительно идти по дороге, истоптанной когда-то моими детскими ногами. Но эта дорога меня не видела в солдатской форме, и могла бы и не узнать.

В школе занятия еще не начались, но поздравления и воспитательные лозунги уже были пришпилены на тех же местах, где висели и раньше. Часть забора, которую когда-то заменили, приобрела общий цвет и состарилась.

Внизу оврага, на узкоколейке гудела дрезина. До конца навигации оставался месяц, это было самое время катать ночами трубы. У бараков последние дни перед школой гуляли дети. Девочки прыгали в классики, а пацаны кидали биту и пинали «зоську». Увидев меня, они разом замерли, видимо, тоже гадали, кто я, танкист или с пушками в петлицах? Но там были трактора, и потому они, никак не вразумившись, продолжили свои игры. Я был рад, что у бараков не увидел ни одной крышки гроба, да и хорошо, что не было мотоцикла с участковым.

Вот и наш домик, теперь он мне показался еще меньше. Новый забор стоял, как Брестская крепость, за ним пышно росли цветы к 1 сентября, а по самому низу грядок бежала синева незабудок. Никто не знал, что я приехал. Мамы дома не было, а ключ был там же, где всегда. Я без стыда возвращался в свой дом, не запятнав себя ничем за эти два года. Я возвращался, чтобы опять его покинуть уже на очень долгое время. Но осознавал, что все равно когда-нибудь сюда вернусь, только совсем другим. Я не стал сразу заходить в дом, а присел на маленькую табуреточку среди цветов, чтобы подольше не расплескать накатившие на меня чувства.

Внутри дома ничего не поменялось, только вот Лагутин, видимо, от старости и влажности, чуть покоробился и висел криво. Я его поправил, но он, казалось, на меня не смотрел. В сенцах я взял ведерко и пошел в огород. Было видно, в каком месте мама пробовала подкапывать картошку. Я там вырвал пару кустов, картошки было много, она у нас традиционно красная и некрупная. Но год был урожайный. Я все собрал, а поверх нащипал самой сочной травы, мелкой, вроде как клевер, с белыми мелкими капельками цветков. Были лютики, но уже совсем выросшие, а в тени забора они тянулись к солнцу; вытянулись и стали похожи на великанов.

Картошку я перемыл до красного блеска и поставил варить на плитку, а травку большим ножом мелко порубил и пошел с курями здороваться. Числом они не изменились, но, казалось, стали более подозрительными, встретили меня совсем без звуков и клекота. Но на вываленную зеленую массу бросились наперегонки, а вот подпольные их сожители проявились даже очень живо. Из-под пола то и дело выглядывали морды, и показалась самая главная, та, что звалась Секретарем. А может, это был и не Секретарь? Твари всегда плохо различимы. У курей нашлось три яйца, они были теплыми и чуть липкими, но, без сомнения, настоящими. Пока картошка доваривалась, я сходил, нарвал лохматого укропа и, порезав его мелко, ошалел от нежного запаха. Потом я слил картошку и насыпал туда укропа. И тут увидел, что у калитки стоит мама, и она меня в окно увидела, и ноги у нее, похоже, больше и не двигались.

Я выскочил на улицу и подхватил ее в створе калитки. У нее по лицу текли слезы, и она не могла и слова произнести. Мы с ней тут и присели на приступку. Оказалось, что она сегодня не дежурит, а вот в магазин пошла за крупой да хлебом. Она плакала и все спрашивала, почему я так рано приехал из армии. Она страшилась, что я сам оттуда убежал. Но я как мог ее успокоил, убедив, что отпуск получил за отличную службу. Я принес ей приказ командира, показал, она, прочитав, заулыбалась, а затем с новой силой заревела, и уже потом, с огромными помидорами в руке, она опять плакала. Но когда я уже ей вручил утюг и показал ей, как он пшикает, она окончательно успокоилась. Тут же, каким-то особым образом она взялась резать помидоры, вроде бы в своем детстве она как-то их сама так резала. Потом еще пару огурчиков, и все время говорила, что пахнет ее детством. Вот так мы и сели обедать, мама и сын. Честно сказать, мама за эти два года сильно сдала, как-то съежилась и была бледная лицом. Но ее живая улыбка и теплые глаза были такими же, как я знал их с младенчества. Все наши яства были летние, а значит, пахучие и ароматные, да еще со свежим хлебушком.

Были еще новости, я-то думал, что все их знаю из маминых писем, но, оказалось, увы. Эта новость была про Машеньку. После окончания педагогического училища она прожила с мамой чуть больше недели. Люся ее дождалась и быстро угасла.

– Машенька, схоронив маму, стала устраиваться учительствовать в ту школу, в которую вы по детству ходили. Ее не взяли, а потом и ни в какую школу не взяли. Люся, как человек, живущий под присмотром, пыталась отказаться от своей дочки и под своей девичьей фамилией определила ее учиться, а теперь это раскопали, признали документ об образовании фальшивым и отказали в работе. И вот на той неделе произошло страшное: Машенька, от безнадеги и страха жить, наложила на себя руки, удавилась на дверной ручке. Даже похорон не было, участковый составил протокол и ее просто увезли на труповозке. Но это было еще не все. За день до ее смерти я вот это нашла в нашем почтовом ящике.

Мама ушла в комнату и вернулась с бумажным пакетом, на котором было написано «С Новым годом», а из пакета я вытащил очень знакомый мне сборник Марины Цветаевой в зеленой обложке. И где-то на середине его была закладка в виде сложенного аккуратно листка с талонами на питание от ДСО «Трудовик», и на этой же странице были подчеркнуты строки великой русской поэтессы, затравленной властью.

– К вам всем – что мне, ни в чем

не знавшей меры,

Чужие и свои?!

Я обращаюсь с требованьем веры

И с просьбой о любви.

Это было из «Реквиема». Мне вдруг показалось, что меня куда-то несут, опять на одеяле, пропитанном кровью, а голова раскачивается. Набат должен начаться, но никак не начинается. Набат по всем затравленным, замученным, по их детям со сломанными судьбами, по всем пролитым слезам. Я смотрю на маму, она смотрит на меня, все понимает, что происходит, но она очень сильно боится за мою судьбу. А мне кажется, что сам-то я бояться уже не могу. Во мне была только лютая злоба, но идти вооруженным только злобой и кулаками, означает быстро умереть, как многие. Надо начинать с начала, а в начале было Слово, которое кто-то должен принести, чтобы восстать.

Великая русская поэтесса наложила на себя руки, до того тщетно пытаясь отречься от своих детей, чтобы те выжили. И наша Машенька, которая мечтала маленьких детишек учить азбуке, и от которой тоже пыталась отклониться мать, чтобы ее спасти и дать дорогу, также повесилась на дверной ручке. Их обеих увезли на труповозке, и у обеих не осталось даже могил. Между приездами этих труповозок было расстояние в 35 лет. И еще через 35 лет все обещало остаться таким же. Если что-то сотворилось в помойку, то это будет место обитания стервятников. Они будут жиреть и множиться, и можно не делать ничего, а можно сделать хоть что-то.

В эту ночь я совсем плохо спал, слушая, как гремят трубы, как крысы скребутся под полом, как какие-то люди не могут подняться к баракам и орут, пьяные, и спорят бухтящими в ночи голосами. И все время в голове у меня вспыхивали две строки:

– Послушайте! – Еще меня любите

За то, что я умру.

Заснул уже под утро. И сквозь этот тревожный сон слышал, как мама на цыпочках двигается по комнате, собираясь на дежурство. Солнце, в конце августа в такой час не очень яркое, но уже заглядывало в окошко. Его первые лучи пробивались в комнату между колючими листьями алоэ в горшке, который еще у бабушки стоял на подоконнике в барачной комнате. Я поднялся, проводил маму до калитки. Ее глаза были полны радости от того, что сын вернулся из армии с руками и ногами. Она всегда обо всех трудностях в жизни говорила одно и то же:

– Перемелется, мука будет, – и всегда добавляла. – Лишь бы не было войны.

 

Такова была высшая мудрость их поколения. Они выбрали собой же сотворенную реальность. Я прямо в трусах посидел на табуретке, потом пошел вдоль грядки, выдернул несколько незабудок на самых длинных ножках и сделал из них совсем маленький букетик. Зайдя домой, поставил их в отцовский граненый стакан. Я вряд ли мог ответить себе, о чем я в это время думал. Может, я думал о Машеньке, а может о Николае Максимовиче, а может – об отце или о сестрах из библиотеки. Мне вдруг вспомнилась та лестница с покалеченными ступеньками, которые вели в комнату Николая Максимовича. А скорее всего, я думал сам о себе. Первое, с чем мне сегодня хотелось закончить, это с ДСО «Трудовик». Отдать ключи от гостинки и больше ничего не иметь с этими людьми общего.

Солнышко потихоньку поднималось и разгоняло росу с георгинов и гладиолусов. Вроде как мое внутреннее равновесие потихоньку начало восстанавливаться. Разогрел до хруста вчерашнюю картошку в сковородке, добавил два яйца с оранжевыми желтками. Все это, казалось, еще больше укрепило мое равновесие. Я пошел искать на себя гражданскую одежонку, благо, что было тепло, и я как-то принарядился, только сейчас оценив, что в теле-то я раздался.

Режим «Нефтянки» никак не поменялся за эти два года. Сейчас в речке воды было мало, а потому пока все дерьмо подымется до щели перелива, подкопится еще пара тонн. Марь жила и дышала теплым летом, в траве блестели цветы, а в выси пели жаворонки. На прогретой солнцем доске тротуара сидела бабочка, медленно шевеля крыльями, а под доской светилась наполовину красная, а наполовину уже янтарная морошка. Я сорвал ее и стал жевать. Эта ягодка чудо-земли северной была главным лакомством нашего детства, часто мы ее ели недозревшую, какими и сами были, недозревшими. Но в небе и тогда кружили большие черные тени, высматривая что-либо из мертвого или из того, кто послабее. Все же я еще не восстановился после вчерашних новостей.

Чеховка, между помойками развесив стираное белье, сушилась. Базар, казалось, был пуст в столь ранний час. У торгового ряда стояла телега, запряженная лошадью, а из телеги доски поштучно затаскивали в помещение. Похоже, это был тот самый горемычный люд, который трудился, тряся поджилками, пытаясь заработать свою пару глотков. А на большом фасаде Дома пионеров вместо утверждающего лозунга о том, что мы идем верной дорогой, и что мы – товарищи, появился другой: «Достойно встретим XXV съезд КПСС. Да здравствует марксизм-ленинизм – наше знамя и оружие».

У городской управы стояли намытые черные «Волги», видимо, отцы города совещались по трепетным вопросам городской жизни. Шоферы толкались вокруг этих «Волг» цвета тех самых каркающих в небе теней. Шоферы курили и хохотали, но совсем не по-холуйски, как, бывало, хихикали, сидя на облучке, в свою рукавицу извозчики.

У дверей конторы стояла барышня. Она была похожа на Лолу Евгеньевну, в шарме ей не уступала, и очень смахивала на ту самую, из военкомата, что была в костюмчике для ролевых игр. Сейчас она была не цвета хаки, а в легком ситце, но все равно своего сексуального очарования не утеряла. Сейчас она стояла и так затягивалась сигаретой, что ее щеки проваливались, а губы вытягивались вперед, как у рыбы-прилипалы. Я поздоровался и зашел в помещение. Она так и осталась стоять, как стоят на воротах борделя, который обслуживает только дальнобойщиков. Налево, ожидаемо, никого не было, а справа последняя дверь была открыта. Я постучался и зашел. За столом сидела все та же бухгалтер-кассир. Увидев меня, она лениво, по-летнему спросила:

– Что, вернулся, голубок?

Я не стал вдаваться в объяснения, а сказал, что хочу отказаться от предоставленных мне квадратных метров. Она с усмешкой среагировала:

– Та площадь только числилась за тобой, а туда, кто ни попадя, шлюх возил.

Она объяснила мне, как написать отказное заявление, взяла ключ и напоследок высказалась:

– Беги из этого бедлама, – и закрыла за мной дверь.

Через входную дверь мне пришлось просачиваться сквозь аэрококтейль из дыма, вонючей косметики и еще чего-то, похожего на формалин и хлорку одновременно. Но, не сделав и трех шагов от дверей, услышал какой-то прапорский оклик:

– Чувак, вернись!

Меня звал аэрококтейль. Она прикуривала очередную сигарету. Оказалось, что уже два года на моем депоненте болтается премия по итогам 1973 года. Согласно кол. договору нефтяники ее выплачивали «нашенским» за активную работу по наведению порядка и законности. Я не стал отказываться и положил их в карман, то были 16 рублей 12 копеек. Для меня это был хороший профит из позапрошлого. Ротация кадров все же произошла, и теперь было понятно, где сейчас находится Лола Евгеньевна, и где ее искать, если она, конечно, кому-то нужна. Но эту барышню тоже, скорее всего, звали как-нибудь поэтически, вроде как Ариадна Петровна, и у нее, наверняка, водилась своя история про мужа-летчика. Я пошел к физруку, мне представлялось, что он обязательно там. Но когда уперся в закрытую дверь, вдруг осознал, что год-то учебный еще не начался. Но я не успел обернуться, как за спиной раздался знакомый голос:

– Кто это к нам пришел в гости?

Сзади стоял физрук в майке с короткими рукавами, и под мышкой у него была булка хлеба. Мы крепко, по-мужски поздоровались. Он кивнул на дверь и сказал, что даже не будет ее открывать, так как там сильно воняет свежей краской. Потянул меня в сторону небольшого техникумовского гаража, у которого стоял их мотоцикл с люлькой, все такого же пронзительного зеленого цвета. Навстречу вышел его друг, и со словами:

– Вот, пошлешь за хлебушком, а он хвост приведет, – крепко пожал мне руку.

В теньке ворот гаража стоял маленький столик, а рядом на печурке шло действо, которое спутать ни с чем было невозможно. На чугунной сковородке жарились свежесобранные грибочки, наши: маслята, подберезовики и подосиновики. Друзья собрались обедать, порезали хлеба, разложили грибы по тарелкам и достали бутылку «Московской». Физрук, обращаясь к своему дружку, с юмором сказал, что где-то слышал, что водку можно пить только тогда, когда соберется не меньше трех. А я его поправил, что должно быть трое присутствующих, а пить могут двое. Они выпили, а я вместе с ними закусил, вкусив вместе с грибами детство. Моя бабушка была страстная любительница ходить по грибы. Самой главной новостью от физрука было то, что в прошлом году в Лужниках Сергей выиграл матч СССР-США и теперь мастер спорта международного класса и претендует на участие в сборной СССР.

– В твоем Доме пионеров все ладно, – как он выразился. – Много ребят вырвались из-под гнета Дворца спорта, и есть очень даже способные.

И он опять высказался про какой-то ожидающий меня сюрприз, но подчеркнул, что не может его озвучить. Я знал, что в Доме пионеров тренировки начнутся с начала учебного года в школе, значит, где-то в понедельник все соберутся. Физрук грустно добавил:

– У нас отпуск кончается, – и кивнул в сторону своего друга, грибника и охотника.

Они еще выпили, а я, сославшись на дела, распрощался. На врученные мне премиальные я набрал много всего вкусного, решив, что в эти выходные посижу дома с мамой. Я знал, что у нее два дня перед школой – цветочные. Георгины были уже совсем с тяжелыми головами, а колокола гладиолусов прямо трещали на своих ветках, да и розетки ромашек уже просились в праздничные букеты. Вечером мама приготовила мои любимые макароны по-флотски, и мы уселись трапезничать. Это был еще ранний вечер. Барачные бегали смотреть на наши цветы и тыкали пальцем, занимая бутоны.

После ужина я углубился в собранные мамой для меня газеты местного издания и почти сразу наткнулся на происшествие. Весной, прямо на Пасху, горела Сезонка. Вернее, горел всего один барак, и в дыму задохнулся один человек. Так вот, это был тот самый человек, который «много лет рассказывал людям сказки», как выразился один из присутствовавших на пожаре. Причиной возгорания была неисправная электропроводка. Глядя на меня, мама удивилась, что меня это так сильно взволновало. Сгорел барак, так часто бывает, погиб человек, жалко, конечно. Когда была жива бабушка, в нашем доме старались, чтобы Пасха была светлым праздником. Бабуля заранее выпекала кулич с корочкой и поливала его вареным сахаром. И даже умудрялась делать свои тоненькие пасхальные свечи. Яйца красили ночью марганцовкой, зеленкой, да луковой шелухой. Бабуля меня поднимала рано, как говорила «похристосоваться», целовала и крестила. Я мало что понимал, о чем говорили взрослые – тоже не разбирал. Они исподволь старались меня убедить, что этот праздник власти разрешают, но лучше в школе про это не рассказывать. Сейчас я понимаю, что они были не откровенны и не договаривали из страха за меня. Мама смотрела на меня, и я чувствовал, что она что-то хочет мне сказать, и она проговорилась, что ее сменщица на работе – из Сезонки, и она ей сказала, что у того сгоревшего дяденьки было в голове две дырки от молотка. Я вспомнил, что у «нашенских» был такой, по прозвищу Молоток. Он был тем знаменит, что постоянно носил с собой никелированный молоток, наверное, еще японский. Я его видел где-то всего пару раз, но оба раза у меня создавалось впечатление, что на меня смотрят глаза шизофреника и садиста. Он среди «нашенских» появлялся нечасто, и в повязке дружинника я его не видел, но он всегда был где-то рядом, в тени, с молотком за пазухой. Дружок у него был, по прозвищу Серп, но он такое за пазухой не носил, а кличку имел из-за фамилии – Серпилин. Остается только порадоваться, что образ Серпилина в «Живых и мертвых» был образом собирательным. Возможно, жизнь и живое – это не одно и то же. Ведь жизнь – она в живых есть, в мертвых нет, но она еще где-то есть, где – не каждому дано узреть и отыскать. Она сама приходит и открывается или никогда не приходит.

Эти новости из Сезонки меня окончательно подкосили болью и безысходностью. Во мне вдруг возникла неотвратимая потребность идти в одну сторону – в сторону Сезонки. И я пошел, ничего не замечая вокруг себя, а пожарище увидел, еще пройдя Чеховку. Это был когда-то первый барак у дороги. Теперь там торчали обгорелые ребра бревен и досок. Черные оконные рамы, трубы и куски проволоки со сгоревшими тряпками. Дождь и ветер давно разутюжили эти руины. Из горячих они стали ледяными, как все, умершее в огне. Я стал рыться в этом хаосе: я искал вход, даже не понимая – куда. Наверное, в ту дверь с Крестом. И ничего не найдя, я тем же безглазым и безухим путем пошел назад. В тот вечер я лег рано, но когда проснулся, знал, что мне делать. Мне опять приснился старый сон, но теперь он был мной прочитанный. Я нашел старую косу, расклинил ее новой деревяшкой, отбил и заточил напильником, а потом бруском. Коса была большая и тяжелая. Когда я был маленький, такие косы дразнили «литовками».

Еще солнце окончательно не взошло, а я пошел косить по росе сверху вниз тот мелкий овражек по грани нашего участка, который всегда зарастал высокой и жирной травой-муравой. Я махал косой, пугая мелких пичуг, стрекоз и бабочек. Я двигался и двигался наверх, и где-то к обеду пришел на уровень своего дома. Пошел, умылся прямо на улице, есть совсем почему-то не хотелось. Мама у меня ничего не спрашивала, она ждала, что я сам все расскажу. Потом я два часа раскладывал траву на просушку, оттаскивая ее подальше от овражка, глубина которого еле-еле доставала до колена. На всем своем протяжении овражек был захламлен перегнившей травой и всякой всячиной, но дно у него было холодное и хлюпало. И холод этот чувствовался даже через сапоги. Я взял лопату и, опять же снизу, начал углублять его, по обе стороны раскидывая кубометры грязи, и только к началу полной темноты дошел до верхней точки. Назавтра очень много еще было работы. Я опять уснул рано и спал мертвым сном.

Проснулся с первыми лучами солнца – и опять в работу. Дворец спорта был от меня совсем рядом. Он стоял на огромном песчаном языке, и на выходах были пласты спекшегося песка и еще каких-то древних геологических отложений, а вокруг все было переполнено чистым желтым песком с мелкими камушками. Я стал набирать этот песок ведрами и просыпать им русло. Сначала было 40 ведер, потом еще 40, и еще 40. Я равномерно отсыпал дно русла. Песок сразу набух от воды, которая стала фильтроваться, и поверх песка текла уже прозрачной и студеной тоненькой пленкой. Потом я с той помойки, где Подруга отгоняла стервятников от своего умирающего собрата, притащил тяжелую глиняную трубу с армированной сеткой и диаметром не менее 10 сантиметров. Это был явно продукт еще той концессии. Из канавы я просунул его метра на полтора под свой забор и столько же оставил на территории своего огорода. Затрамбовал вокруг всю землю, вбил две крепкие распорки и стал ждать, когда первые капельки воды закатятся в эту трубу. И вода пошла по той трубе тонкой ниточкой. Сейчас оставалось главное. Из тех досок, что оставили нам добрые люди, восстановившие из могилы наш забор, я сделал просторный ящик. Доски были из лиственницы, твердости железной, я долго мучился, но все же сделал, что хотел. Этот ящик должен был стать коробом вокруг источника. Теперь я стал раскапывать верхнюю точку, и на глубине где-то полуметра появился небольшой пузырь воздуха. Я стал копать дальше, и чем дальше я копал, тем объем поступающей снизу воды увеличивался. На глубине где-то полутора метров уже булькало три больших пузыря, и ниточка перешла в маленькую струйку. Я расширил яму и опустил туда заготовленный короб, принес еще пять ведер песка и внутри короба все засыпал. Еще раз под коробом прочистил все, соединив со стоком, и пошла водичка, как чудом сотворенная. Она сначала собиралась при ямке, может быть, в объеме ведра, а потом, достигнув уровня, переливалась и двигалась заданным ей маршрутом. Чтобы окончательно укрепить весь родник, мне пришлось еще много потрудиться. Я топором заострил четыре опять же лиственничных палки, принес ту самую здоровую кувалду, которую мужики почему-то звали Марь Иванной, и забил глубоко, до звона, эти палки по всем четырем углам короба. А потом еще и сколотил щит, чтобы родник стоял закрытым. Сходил и взял дома кружку, спустился по проулку и подошел с дороги к тому месту, из которого торчала моя глиняная труба. Присел на колесо, которое когда-то мы с пацанами сюда притащили, и стал наблюдать за струйкой, которая вытекала. Она была не больше пальца толщиной, а легкий ветерок, который низко дул по земле, разбрызгивал ее, и она алмазными крошками разлеталась в солнечных лучах. Я набрал воды в кружку и стал пить. Ломило зубы, но от такой воды никто никогда не простывал. Она несла жизнь. Никто тут никогда такой воды не видел. Из крана у нас всегда текла вода через марлю или бинт, которые висели на кране, и они всегда были цвета грязной ржавчины. А когда воду долго не открывали, то эти марли становились тяжелыми и плотными. И пахли могилой. И так было у всех.

 

До вечера я сгребал просохшую траву, собрал ее и сделал маленький стожок для наших курочек. Я присел около этого стожка; меня не оставляла уверенность, что, когда умирает святой, обязательно должен забить родник. Только кто был свят? Не здесь это решать, да и нужны ли имена? И главное, самому в себе включить свет, потому что пока есть жизнь, у нее есть вкус. И вкус жизни пытались оценивать композиторы и поэты. И лучше всех сказали те, кто сам ощущал этот вкус.

Канавка еще за лето успеет вновь прорасти травой и дикими цветочками, и закроет собой этот ручеек. А он будет набирать скорость и стремиться вниз, в бесконечность, и журчать в моей душе. Я опять спустился вниз с кружкой. Снизу брели запыхавшиеся барачные; увидев, что я пью, подошли, заинтересовавшись. Стали по очереди угощаться из моей кружки. И тут же пацанов своих отправили за бидончиками. Те бежали и кричали:

– Ура, у нас есть живая вода!

Потом подъезжал какой-то «Москвич» и тоже поехал за банками и бидонами. Как я ушел, никто и не заметил. Люди хотели все выпить и унести с собой, чтобы ни капли не утекло в «Нефтянку». А она была рядом, как всегда рядом свет и тьма. Как нет красавицы без чудовища и святости без греха.

Мама сегодня вязала букетики, я, как только поднялся, увидел, что ей помогает девочка, наверное, лет восьми. Оказалось, что наш сосед сошелся с женщиной, а у нее девочка. Девочку звали Оля, и она мою маму называла бабушкой. Ей завтра тоже идти в школу, во второй класс. Ей мама все приготовила, погладила, но в школу она завтра пойдет одна, мама будет на работе, а папа – в командировке. Она трясла косичками и все время скакала и даже пела.

Мама нас стала усаживать за ужин, но я отказался, взял мыло, полотенце и пошел с расчетом помыться. Я надеялся, что вахтерши меня еще не забыли. Это было воскресенье, а в такое время, мне помнится, «нашенских» там не бывает. Так и случилось: бабушка меня узнала, пустила под душ, но откровенничать со мной не стала, видимо, понимая, что я уже ломоть отрезанный. Горячая вода меня дождевала и снимала усталость, даже когда эта усталость была какая-то внутренняя. И надо, чтобы эта пружина усталости распрямилась не ударно. Потихоньку приходило понимание, что я приехал домой, чтобы сделать что должен. Мне суждено было рядом с мертвой водой найти источник живой. И хотя она Нефтянку не сделает чистой, а сама запоганится, но будет настойчиво течь в ту сторону, чтобы жертвовать собой в борьбе за жизнь. Но на пути движения она, возможно, кого-то исцелит, кого-то поправит, хотя бы в одном поступке или слове. Пусть кто-то ей будет разбавлять спирт, а кто-то мыть сапоги, ведь личный выбор для каждого всегда остается. А мой выбор сегодня окончательно оформился: я должен был обрести право свое.

Утром я проснулся поздно, кто-то шептался, оказалось, что мама с Оленькой жарят макароны по-флотски, я быстро поднялся, привел себя в порядок и был готов участвовать в завтраке. Оленька была уже в традиционной форме с белым кружевным воротничком и с белыми же бантиками в косичках. Она умудрялась есть макароны ложкой, и потому ее мама закрыла защитным полотенцем. Я набрал в роднике чистой воды, и мы пили настоящий, чистый чай. Родничок работал с той же силой, извиваясь хрустальной нитью. Над его руслом летали птички, и даже ходили, шлепая длинными ногами по холодной воде и по-особому чирикали. Утро было теплое и прозрачное. Роса на цветах, еще не собранных вчера в букеты, искрилась, как большие слезы о последнем, вчерашнем дне лета. Мама с Оленькой пошли собирать букет. Он получился просто загляденье – бордовые георгины и розовые гладиолусы, белые ромашки, да еще оранжевые ноготки. Оленька готова была к школе и стояла у калитки с этим букетом и портфелем. Она была торжественная, но какая-то потерянная. Было понятно, что уж больно одной ей не хочется в школу идти. Я вызвался ее проводить, и она радостно запрыгала на тоненьких ножках. Я взял ее за руку, и мы пошли вверх к баракам, а мама смотрел на нас и, конечно, плакала.

Оленька почти не держала меня за руку, она была счастливая и возбужденная, забегала вперед и возвращалась, потом опять убегала. Так мы и дошли с ней с букетом до нашей корейской школы. Даже татарин-дворник сегодня был нарядный, ибо расшитая его тюбетейка прямо блестела на солнце. А лица учителей светились настоящей учительской радостью, встречая эти роднички безгрешных душ с букетами цветов. Вот только Машеньки, девочки из моего детства, среди них не было.

За быстроту стремительных событий,

За правду, за игру…

– Послушайте! – Еще меня любите,

За то, что я умру.

Так написала 19-летняя девочка Марина – Машенька.

Я возвращался домой. Было первое осеннее утро, теплое и безветренное, и мне казалось, что нет уже тех стремительных событий, которые должны меня удерживать, и бараки мне уже не казались детской колыбелькой, а представлялись хребтом какого-то Левиафана. Вокруг него своей жизнью жили сортиры и помойки, а внутри – анонимные доносчики и смирившиеся с позором победители, которые брали европейские столицы, а в собственных домах умирали в дерьме, рожали детей, предлагая им такое же будущее.

И тут у калитки я вспомнил, что у меня сегодня последний день отметки своего отпускного удостоверения в местном военкомате. Я вспомнил бдительных патрульных из войск ВВ в аэропорту и женщин из нашей строевой части и понял, что надо облачаться в солдатское и идти. Мне надо попасть в сроки демобилизации по особому приказу, и поэтому у меня все должно быть без замечаний. Я нарубил курочкам свежей травки, попил еще чая, нарядился в сержанта и двинулся по маршруту.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru