Конечно, всему ветеранскому, то есть «нашенскому», движению ДСО «Трудовик» не раз приходило в голову заиметь собственную баню, и даже кто-то когда-то пытался ее соорудить. Но все эти попытки были мертворожденными, и на это были причины. Помещению самой бани полагалось быть из деревянного бруса или бревен, но ни того, ни другого здесь не было и в природе, так как вокруг было болото и бугры, поросшие стлаником и кривой мелкой лиственницей, с которой, как известно, не построишься. А те деревья, что перестояли в болотах, серые и кривые, набирали такую крепость, что в них гвоздь вбить невозможно. Оно, по большому счету, и в огне не горело. Была еще елка, но, учитывая ее запредельную смолистость, в бане при повышении температуры воздуха смола бы стекала ручьями. В теплую погоду она обильно выделялась даже с тех досок, которые по 40 лет уже простояли на завалинках бараков. Это-то я знал хорошо, совсем с раннего детства. Мы все теплые дни сидели на этих завалинках, подоткнув под себя руки, и грелись на солнышке. Не лучше было и с серыми столбами с длинными продольными трещинами, из которых мы выковыривали летом здоровенных жуков-усачей. Со столбов смола, видимо, ловчей выветривалась и высыхала. Столбы были по большей части покосившиеся, наверху с белыми фарфоровыми роликами, через которые шли провода. Их на баню по известной причине завалить было нельзя. А дальше – больше: баня – это же, конечно, каменка, а с этим было еще хуже, камней вообще не было. Было болото, песок и, конечно же, торф и жижа, им производимая. Но зато на веники можно было нащипать с чахлой мелкой березы или с кустов ольховника, да только какой толк от веников без бани?
В городе баня все же была, и на моей памяти даже две. Одна – это совсем наша, такой же полубарак среди наших бараков, но оштукатуренная и побеленная. И потому выглядевшая всегда нарядно, а значит и празднично. А вторая – это та самая, общегородская, двухэтажная и тоже побеленная. Но функционировали они обе одинаково специфически. Неделя была поделена на дни мужские и женские. Понедельник – он, вторник – он, среда – она, четверг – он, пятница – она, суббота – она, а воскресенье как-то не очень было по родам, и из него сделали санитарный день. Конечно, в этом делении была доля позорного сексизма, но тогда такими проблемами не грузились. И, конечно, баня, как и театр, начиналась с гардероба и кассы, которая обилечивала талонами, похожими на автобусные. Роль театрального швейцара выполнял банщик, но обязанности у него были во много раз ответственнее. Он выдавал простыни и белые полотенца, короткие и со странным названием «вафельные». На них обязательно очень четко были проставлены фиолетовые штампики, которые узаконивали их принадлежность именно этому учреждению. Банщик был всегда одет в белый халат с черными пуговицами, и он всегда был ему не по размеру коротким. Колени мужчины торчали, как верблюжьи горбы. Из рук он не вынимал свой главный профессиональный инструмент, который не имел определенного названия, но выглядел достаточно угрожающим. Это был крюк из толстой стальной проволоки, согнутой под прямым углом, и с ручкой, обмотанной видимо уже списанным вафельным полотенцем. Этот крюк он засовывал в дырки, что были в дверцах кабинок, и, по ситуации, или закрывал, или отодвигал внутреннюю задвижку дверцы. Банное воровство было у нас уже, похоже, отдельной специализацией. Особо красть было нечего: крали часы, тогда они имели какую-то ценность, да и, наверное, в карманах что-то попадалось. Моечный зал был с большими окнами, бетонными столами и с шайками из серой листовой оцинковки. Вдоль стены шли две трубы: с горячей и холодной водой, каждый ее по своему вкусу разводил и пользовался. Все было в мыле и опасно скользило. Наша барачная баня, будучи сооружением в один этаж и зимой до половины окон заметавшаяся снегом, была театральной сценой, с партером в этих сугробах. Занавес не давали, и окна в темноте парили и светились, маня обделенных женским присутствием. В женские дни кого-нибудь обязательно гоняли, но ловили всегда одного. Звали его Юра, лет ему было вроде как за 50, и был он по электрической части, так как целыми днями ходил по участку и подолгу простаивал, задрав голову на те самые фарфоровые ролики. Но он, наверное, сам думал, что по электрической части, а все были уверены, что он ворон считает. Юра, наверное, замерз, потому что хоронили его в пургу, хотя уже и близко к весне. Может он тоже был «подснежник»? Это те, кто не дошел до укрытия в хороший буран, а весной вытаял. Мне, наверное, еще тогда и 10 не было, но я отчетливо помню, как мужики, еще его не похоронив, уже поминали, и как-то зло спорили, класть в обитый красной тряпкой гроб или нет две фронтовые медали, одна из которых была «За отвагу» без тряпки на колодке, а вторая – «За взятие Будапешта». Две их было, или только эти нашли в его полухибаре-полуземлянке, навсегда останется тайной. И тайна эта останется на огромной и неуязвимой государственной совести.
А в бане все таинства совершались в парилке. Это было очень особое в техническом оснащении сооружение, вряд ли такое могло еще где-то в географическом смысле существовать, хотя таких, особых режимных зон (ЗП), на наших необъятных просторах хватало. В общепринятом представлении для того, чтобы париться, парилка должна быть горячей и, вроде бы, чем горячее – тем лучше. Но наша парилка была совершенно холодная, а в морозные зимние дни – прямо очень холодная. Работало все так: очередная партия жаждущих жары располагалась на холодных досках четырехъярусных полок. Туда заходил банщик в мини-халатике, на одной руке у него была огромная брезентовая рукавица, которая являлась привычным спутником и атрибутом во всех трудовых буднях. Он засовывал руку с рукавицей куда-то глубоко под полки, и оттуда раздавался протяжный свист, по тону очень похожий на тревожный гудок паровоза. Воздух, смешанный с перегретой до 400 градусов водой, врывался в помещение, моментально превращая его в жаровню. В этом и парились, а через 10 минут от этого пара не оставалось и следа, все снова становилось холодным, да еще и мокрым. На каждый заход приходил банщик и всех угощал тропической жарой. Те, кто вышли, поливались из тазиков и терли друг другу спины, намыливая жесткие волосяные мочалки большими кусками черного мыла, которое звалось хозяйственным. Потом, у кого-то в процессе мытья, а у кого-то в финальном аккорде, наступала минута наслаждения, которая восходила к кружке пива. Оно здесь было одной марки – «Жигулевское». Употребляли его прямо в предбаннике, и часто – прямо из трехлитровой банки, пуская ее по кругу. Банку приносили в плетеной авоське, она была всегда полная и закрыта недавно поступившими в обиход крышками под названием «Полиэтиленовые», они же, наверное, и капроновые. И эта крышка частенько так плотно присасывалась к банке, что содрать ее было очень даже проблематично, даже здоровенными пальцами работяг. Под пиво курили, тогда курили везде и много, самой ходовой маркой были папиросы «Беломорканал», которые стоили как пирожное, 22 копейки, или «Север», которые были дешевле. В нашей участковой бане всегда медленно, в углу, крутилось здоровое вытяжное колесо, от того и дышать было полегче.
Многие шалили, требуя продолжения праздника, и даже в холодные дни, что-то накинув на себя из одежды, бежали в пивбар, который был совсем рядом. Это заведение жило под названием «Минутка», но заходили в него на минуту, а оставались, бывало, на всю жизнь. Там, за стойкой, стояла Машка-буфетчица, она была большого роста и широкая в объеме, а обзывали ее аферисткой, вполне возможно, что не без оснований. Машка не только по здоровенным кружкам разливала пиво, здесь же была и «Московская» и «Агдам». Главной, конечно, была водочка, ей, после того как прямо на пол с пива сдували пену, подмолаживали «Жигулевское». Машка-аферистка отродясь не говорила, когда привезут свежее, из страха, что старое не продаст. А когда спрашивали, она голосом фельдфебеля Первой мировой войны отвечала:
– Вам, алкашам, какая разница?
Но когда на стареньком бортовом «газике» привозили новую здоровенную бочку, она тем же голосом одинаково орала:
– Мужики, подсобите!
И мужики дружно сгружали и закатывали эту здоровенную бочку в стальных обручах ей за стойку. В «Минутке» вытяжного колеса не было, но курили все без пауз, а ссать ходили прямо у порога. Зимой все ближайшие сугробы зияли глубокими желтыми тоннелями. «Минутка» была популярным и обожаемым пристанищем.
В центральной бане, то бишь городской, мытье повторялось по той же схеме, но не во всем. В окна там не подглядывали по причине того, что помывочные были на втором этаже, а водку с пивом продавали здесь же. Но вся техническая часть повторялась, как и вафельное полотенце, и банщик в белом мини-халатике, с крюком. Именно в эту баню и ходили наши городские боксеры, «нашенская» братва парилась по четвергам, и ходили группами не менее чем по 10–15 человек. И тогда для всех помывка приобретала боксерский колорит: они делали уклончики, нырки, при этом громко хохотали, шевеля хмурыми бровями и покатыми плечами. Показывали «в животик» то банщику, то простым труженикам, а то и кассиру в амбразуру. Все это были такие шуточные приветствия в духе Шестака. Воспринимали это по-разному, кто-то их считал за придурков, а кто-то страшился. Явно их ненавидели только те, кто был много и сочно исколот, а таких было, надо сказать, немало. Но если такие ходили в баню поодиночке, то «нашенских» всегда была толпа, да плюс здоровье. Но если в бане и случались конфликты, то участковый был всегда на стороне «нашенских». Исколотые тоже, потеряв свои страхи в лагерях, отвечали зло и мстительно, а «нашенские», плохо понимая смысл многих слов, которыми их обзывали уголовники, пытались этот смысл заместить тем, что приглашали на улицу «один на один», заранее предвкушая триумф. Но жизнь позже неоднократно докажет, что все может развернуться и по другому сценарию. После бани «нашенские», не все, но в большинстве, продолжали банкет в заведении, которое было известно под названием ЦПХ – центральное пи*дохранилище, то бишь женское общежитие, где у них тоже все было хорошо с администрацией и участковым. Они были спортяги, а значит классово близкими. Вот такой был наш ДСО «Трудовик»; многие там нашли пристанище, в инструкторах и тренерах, дабы избежать преследования за тунеядство. Их там кормили и одевали, а они молодежь воспитывали в нужных моральных пределах.
Будильник зазвенел согласно полученному заданию. Он был настоящим, железным, с погнутыми стрелками и заремонтированный до такой степени, что звенел ненамного громче, чем стукал стрелками. Всю ночь снился один и тот же неубедительный сон, про автомат с холодной газированной водой без сиропа за одну копейку и воробьев на заборе, которые к утру пытались мне угрожать. За окном серо, но провода не раскачиваются, это значит, что большого ветра нет, а значит и не очень холодно. В пристроенном позади дома сортире, как обычно, поутру бегали крысы. При моем появлении они кинулись по щелям: похоже, воровали что-то у курей, а может перья у них, полусонных, выдергивали. Крысы были, как крысам и положено, серые и наглые. Точно учуяв свою недосягаемость, они стали из щелей высовывать свои усатые рыла. Но стоило только стукнуть по доске ногой, мигом исчезали. Утром я столь желанную воду пить не стал, хотя желание было огромным. У меня в столь раннее время всегда пробежка в 5 километров. Это расстояние никак не вымерено, и масштаб принят условно. Когда открывал калитку, весь наш убогий забор ходил ходуном. За зиму его расшатали высокие сугробы, а потом его геометрию размывали потоки грязи по проулку.
Ночью был минус, и грязь вперемежку с остатками закаменевшего снега смерзлась в единую массу. Мои старые ботинки с тонкой подошвой хорошо ощущали эту горбатую корку земли, на которой мне однажды довелось родиться. Через первые 100 метров наверх я уже у 17-го барака, крыльца у него не было, и казалось, что входные двери растут прямо из земли. Около них сидели две вислоухие собаки, похоже, никому не нужные, и смиренно ждали. Но если доброй руки не дождутся, то опять пойдут на помойку, которая была в двух шагах от крыльца. Она располагалась как раз между 17-м и 15-м бараком, в который меня принесли из роддома, и где прошло мое раннее детство. Участковый начищал сапоги, даже на приличном расстоянии мне вдруг померещился запах ваксы. Наверное, по правилам службы он обязан был обратить внимание на пробегающего, но не среагировал. Я давно помнил участкового, еще когда у него форма была темно-синего цвета, с серебряными, красивыми офицерскими погонами. Она была похожа на парадную форму, в которой вышли солдаты-победители. И он в этой форме своим видом пробуждал ярую неприязнь у тех, кто был на фронтах войны. Сейчас на его голое тело был накинут китель такого же цвета, как те зверушки, которые по утрам встречают меня у толчка. А если он раньше был приходящим в этот барак, то теперь, видимо, окончательно прижился у толстой и губастой буфетчицы.
Под ногами хрустел грязный лед, а рот выдыхал пар. В легком тумане светились окна бараков, за обязательными тюлями всегда были видны фикусы и неясные силуэты людей, собирающихся отдать свой труд на благо страны. Сзади меня громко затарахтел мотоцикл. Это был житель соседнего со мной проулка, уже довольно возрастной, всегда бледный и хмурый. Мотоцикл, казалось, был у него всегда: с коляской, покрытый грязно-коричневой краской, очень вонючий и гремучий. Кое-кто даже говорил, что он немецкий, но, наверное, врали для колорита, а может и нет. Через много лет, уже в другом тысячелетии, из ностальгических причин кто-то придумает, что раньше все жили дружно и были добры и приветливы. Это придумки поколения, которое выживет и будет идеализировать свое детство. Тогда им казалось, что все люди одинаковы, понятны и добры. Но точно тогда не были все за одного, были как всегда – каждый за себя. Мотоцикл теперь тарахтел и вонял впереди, а сзади меня догоняли те две собаки, которые смиренно сидели у входной двери. Они продуманно и явно не с добрыми намерениями гнали облезлого кота. Тот, изловчившись, запрыгнул на ближайший забор и начал на них щериться, вроде как издевался. Может быть, собаки и не ждали там народной руки с тарелкой вчерашнего супа, может, они кота и дожидались? Похоже, собак гнали не холод и голод, а ненависть, которую ничто не могло унять: ни предпраздничные радости, ни анонс политического курса. И я был уверен, что у них всегда так будет, при любых режимах и формах демократии.
Строчка одноэтажных зданий заканчивалась 17-м бараком, это была улица Вокзальная. Через несколько частных домиков по обе стороны, в которых всегда жили татары, стоял длинный, с горбатой крышей барак, у него были большие окна и двор, огороженный штакетником. Это была моя первая школа, которую взрослые почему-то звали корейской. Мне в ней все было родным и знакомым, даже прилегающая здоровенная лужа, которая никогда не кончалась, и в которой мы, будучи первоклассниками, ловили черных вертлявых головастиков. В школьном дворике малорослый дворник в сапогах с подвернутыми голенищами, в черной телогрейке и расшитой тюбетейке гремел огромной совковой лопатой, пытаясь все неровности соскрести в одну кучу. Это была моя первая в жизни школа, возможно, и самая главная – начальная. А справа – обрыв, в нем – прилепившиеся к своим маленьким участкам домишки с черной крышей из толя, залитого извилистыми змейками давным-давно пересохшего гудрона.
Через десяток метров на взгорке громоздилось огромное по местным масштабам приземистое одноэтажное здание, собранное из металлических листов. На моей памяти это здание было в двух цветах, зеленом и синем. Его сваяли задолго до моего рождения, но всем было известно, что когда-то это было Управлением концессии, которая долгие годы вывозила огромные объемы нефти. По рассказам, ее по узкоколейке до берега моря возили в корытах, заполняли огромные резервуары и ждали танкера. Учениками начальной школы мы иногда лазили между фундаментами этого хмурого железного здания. Там были горы пробитых перфокарт и всякая дребедень, но однажды нам попался загадочный и хорошо запечатанный ящик. Мы, разгоряченные, долго ковыряли его и, отогнув одну из досок крышки, вдруг обнаружили там что-то совсем непонятное и не гармонирующее с окружающей реальностью. Это сокровище Али-Бабы сразило нас своим цветом: все, что там находилось, было красным, да не просто красным, а совершенно красным! Через много лет в одной из тропических стран на местном рынке я вспомнил этот цвет, когда увидел чудо природы, рожденное на дне теплых морей и океанов – красный коралл. Ящик был полон женских украшений именно этого цвета: это были сотни клипс, которые на ушах носят женщины. И они были все одинаковые. Не помню, как мы этим богатством распорядись, но примерно неделю все девочки в нашем классе были в красном.
Воздух был холодным, но не обжигал. Бежалось легко. Я знал цену дыхалки на ринге, и потому такими пробежками не пренебрегал. Вокзальная улица заканчивалась, переходя в Промысловую, но я свернул раньше в параллельный ей переулок, который по неизвестным мотивам был назван Физкультурным и являлся частью моего утреннего променада. Начинался он с самого высокого в округе строения, не столько высокого, сколько построенного в самой высокой точке. Это строение по своей архитектуре было откровенно безобразным, со сколоченным из бруса квадратным сараем на крыше, который был в виде ромба, и каждый угол его располагался по частям света. Также он был украшен слуховыми окнами, тоже ромбической формы, а сверху на нем возвышался шпиль, похожий на антенну. Когда-то это было японское консульство, а с сарая на крыше они явно наблюдали за своими танкерами, что стояли на погрузке нефти. Мне это здание уже было известно как детский садик, куда меня и водили непродолжительное время. Рядом, справа, – двухэтажный большой жилой дом, когда-то служивший жильем для консула и всех остальных оккупантов. А чуть дальше, слева, прямо за очередным проулком, который опять же обрывался оврагом, стоял белый особняк с частично облупившейся штукатуркой, и видно было, что это чудо-строение – из кирпича. Это уже точно никогда не было творением концессии. Это был дом начальника управления лагерей, который когда-то здесь располагался, имея огромные полномочия по управлению этими территориями. Теперь тут аптечный пункт, да еще и зубы сверлят. Вот этот-то проулок Физкультурный шел по хребту бугра и был ровным и чистым. По обе его стороны тоже находились бараки, но совсем другого содержания: они были где-то на две, а где-то на три семьи и стояли за общей линией ровного штакетника, и даже с посаженными на территории рябинами и березками. Пробежка по этому Физкультурному переулку была самой комфортной частью моего пути. Дальше – небольшой спуск и выход на улицу Щербакова, который упирается в 10-ю школу-восьмилетку – большой двухэтажный металлический барак с широкими окнами. Здесь мне довелось проучиться два класса. Это учебное заведение было издавна печально знаменито своими малолетними выпускниками, которые оканчивали свое восьмилетнее образование в сибирских колониях для малолеток. Вся шпана с трех барачных участков – 23-го, 24-го и 17-го – собралась здесь, чтобы осваивать учебную программу 5–8-х классов, чтобы потом всех разогнали по ремеслухам. Они не желали знаний, им хотелось воли. Хотя школа была постоянно в состоянии режимного объекта, а у директора была почетная кличка «Крокодил», в плане успеваемости, а еще хуже – дисциплины, школа висела тяжелым грузом на городском образовательном учете.
Дальше вниз, по ту же сторону, справа, открывалась панорама целого городка, той самой знаменитой ремеслухи. Это были те же самые двухэтажные железные бараки, которые спускались прямо до мари. Их было не менее 10-ти. Когда-то это было место, где обучался и оформлялся тот самый пролетариат-гегемон, основная прогрессивная сила развития страны, то есть строители коммунизма. Сейчас это было зрелище апокалиптическое, и оно было таким порядка 10-ти лет. Вся эта воспитательно-образовательная структура была ликвидирована во всесоюзном масштабе, а у нас все эти годы все просто растаскивалось. Металлические скелеты еще частично держали на своих крепких костях металлические же обшивки, которые в ветреную погоду истошно и похоронно гремели. Часть бараков была сожрана пожарами, которые все выжгли изнутри, поплавили и закоптили. Но зато сохранилась металлическая дуга над входными воротами. Она, похоже, была исполнена молодыми сварщиками в виде начальных букв этого заведения, но, впрочем, даже сейчас вся территория виделась как хорошо когда-то спланированная, вплоть до спортивной площадки. Она должна была надежно служить делу строительства коммунизма.
Дальше справа – два деревянных двухэтажных барака, до сих пор обитаемых, вероятно, построенных когда-то для учителей и мастеров ремесленного училища. Спуск по улице Щербакова заканчивался, упершись в десятиметровый мостик через Малую Нефтянку, которая дальше втекала в нашу марь. После 20-ти метров подъема – большая площадка, на которой и стоит Дворец спорта, тоже железный, синего цвета, а по фасаду раскрашенный картинами в стиле советского реализма: спортивными фигурами, устремленными в светлое коммунистическое будущее. Спортсмены на этом большом агитационном плакате традиционно были одинаковы – что женщины, что мужчины. Мужчины от женщин отличались тем, что у них были более квадратные челюсти, но и у тех, и у других на груди были вездесущие серп и молот. Бегу левее в горку и забегаю в свой проулок. Финальный спурт, и я вновь у своей шаткой калитки, что прилепилась к полузавалившемуся после натиска сугробов забору.
Над моей узенькой кроватью висела страница из журнала «Советский спорт», на которой был цветной портрет Бориса Лагутина после Токийской Олимпиады 1964-го года. Посмотрев на него, я окончательно понял, что ни пить, ни есть мне точно нельзя. Умывшись над железным рукомойником, я прихватил с собой сумку, вроде как спортивную, и двинулся в сторону своего ристалища. Хотелось быстрее пройти взвешивание, а потом в буфете съесть черствое пирожное с названием «Кольцо», да выпить стакан киселя с холодными и скользкими кусками крахмала. И вот я опять за калиткой, конечно же, без шапки, в сером советском болоньевом плаще. Но даже такой плащ, по своему фасону вообще лишенный очарования, был попрестижнее тех брезентовых дождевиков, в которых, с ружьем на плече, сторожа караулили склады с социалистической собственностью. Я всегда старался торчком поставить воротник, мне казалось, что так я выгляжу значительно более стильным.
По пригорку вниз опять до Дворца спорта, потом резко налево и к мари. Это сложное природное образование было точно не лесом, но и не болотом. Там проходила наша детская жизнь, туда мы ходили охотиться с рогатками на куликов, там же собирали прошлогоднюю клюкву и выедали еще зеленую морошку и голубику. Там у нас были даже свои купальни. Это такие глубокие ямы, отороченные ровно по окружности деревянными столбиками, и по теплой погоде заполненные черной торфяной водой, с жуками и лягушками. В них мы и полоскались в редкие жаркие дни. По преданию, в этих местах когда-то стояли железные баки, наполненные, конечно, нефтью. Но главным украшением мари была «Нефтянка». Когда-то, при рождении, это была хорошая нерестовая река, человеком превращенная в мертвую воду. Особо она была нарядна в зимние снежные месяцы. «Нефтянка» никогда не замерзала, а сугробы, которые на нее наметал ветер, в своих берегах становились черными и переливались всеми оттенками этого цвета. Через марь шел тротуар, он, видимо, прогревался днем, и под ним быстрее вытаивало. Я даже заметил мелкие зеленые щеточки. Жизнь возвращалась с приходящим сюда теплом. В этом месте марь тянулась, наверное, с полкилометра, и тротуаром упиралась в новый бугор, по краю которого шла та самая узкоколейка со зданием, вроде как, вокзальным. Здесь было много тупиков и крановых устройств разного калибра. Это хозяйство во время кратковременной навигации работало круглосуточно. И ночами в окно у моей кровати залетали световые зайчики, сопровождаемые грохотом перегружаемых труб, металла, цемента – всего того, что везли сюда с материка на громадных плоскодонных баржах, чтобы промыслы работали без простоев.
Опять крутой подъем, обрывистый, ничем не примечательный, если не считать слева здоровенного ангара с трубами и громадными воротами. Здесь когда-то было энергетическое сердце всей территории, пока не пустили ТЭЦ на газе. Раньше тут стояли несколько огромных дизелей, которые работали на мазуте и через генераторы давали ток на промыслы. По легенде, они были демонтированы с японских военных кораблей, а может и с немецких. А дальше улица в шесть двухэтажных бараков, названная именем великого писателя, который об этой самой земле так написал: «Верхняя треть острова по своим климатическим и почвенным условиям совершенно непригодна для поселения». Эти бараки были из деревянного бруса и даже с плотницкими изысками в виде округлых наличников, но их барачное нутро было видно, и даже не в них самих. Уличные сортиры рядом с громадными, уже вытаявшими помойками, выдавали весь комфорт местного проживания. Эта литературная улица выходила прямо на сезонный городок – такое, как бы вообще отдельное, место проживания. Оно образовалось во вторую волну заселения этой территории. Для тех поселенцев и был построен этот чудо-городок. С десяток рядов бараков спускались прямо к мари. Построенные на один сезон с понятным запасом прочности, они стояли уже три десятка лет и были обитаемы. Там не имелось ни названия улиц, ни нумерации домов, даже посчитать их было невозможно, ибо они где-то соединились между собой, а где-то, наоборот, разъехались. Кто как мог привязал себе метры, которые часто даже были без пола и крыши. Сам себе пригородился – считается. Там обитал сразу после войны и в последующие годы основной контингент уголовного мира со своими правилами общежития. Там был даже свой стиль в одежде: подвернутые сверху сапоги и телогрейка, а на голове восьмиклинка. А участковые в те джунгли старались вообще не соваться, и мне туда не надо было.
Я спустился между бараками Чеховки, слева еще один двухэтажный барак, и опять же с большими окнами. Это вечерняя школа рабочей молодежи. Я часто по темноте, уже возвращаясь с тренировок, наблюдал, как в ней светятся окна. Она жила своей жизнью, и я к той жизни имел отношение. Еще два десятка метров, и очень значимое для всего населения место – базар. Это была территория влияния Сезонки, а потому «нашенские» не очень любили здесь появляться. Это было самое тусовочное место: если местный теневой оборот существовал, то он был здесь. Географически это была как бы срединная территория, между тем, что называлось городом, и заброшенными резервациями. По существу, это большая территория, слегка покатая с юга, подпертая Чеховкой, а с севера она упиралась в ту самую Февралитку, которая обоснованно себя причисляла к Сезонке. На этой территории под крышей были два длинных прилавка, то есть торговые ряды. Также был продовольственный магазин со «штучным» отделом, где бойко торговали спиртным. Тут же расположился магазин со сказочным названием «Коробейник», где торговали кастрюлями и тазиками. Рядом с ним – барак, разделенный пополам: с одного торца хлебный магазин, с другого – уцененка. Ближе к Февралитке – пивбар, просто пивбар, без собственного имени. Он когда-то был главным разбойничьим штабом. На этом базаре всегда кто-либо толкался, но преобладали, конечно, те, кто искал выпивки, а таких было много. Вида они все были потрепанного и неопрятного. Кто-то из них уже отсидел свой срок за тунеядство, а кто-то только собирался. У громкой трудовой славы они были побочным выхлопом, который наградили холодом, голодом и безнадегой. От этого базара до улицы Ленина оставалось 100 метров по тротуару, и мостик через еще одну Маленькую Нефтянку. А там уже совсем недалеко до сквера с елками и березками, среди которых, на высоком постаменте, – памятник вождю мирового пролетариата. Он две руки держит в карманах, а взгляд его устремлен на юг, в нашу сторону барачных резерваций. Он тут стоит давно. Сначала его поставили, а потом стали остальное пристраивать. Хотя у нашего народа всегда сначала строили Храм своей веры, а потом вокруг него расселялись. А за спиной вождя блестел колоннами Дворец культуры.
В большом холодном фойе уже было прилично народу. Сегодня у всех на сцене было расписано время под генеральную репетицию. По фойе, греясь, бегали дети, кто с деревянными винтовками, кто с сумками санитарок, таскали барабаны, а по лестницам перли какие-то декорации. Завтра праздничный концерт и показательные выступления талантов, завтра 9 мая. Пионеры маршируют по-пионерски, а комсомольцы учат речевки.
В зале – пустой ринг, вокруг него кто сидит на скамейках, кто бродит, из тех, кто уже взвешивался. У медицинских весов с большой гирей и уже проржавевшей шкалой с рубчиками килограммов и граммов – медицинский столик, укрытый белой скатеркой, там сидит медработник – молодая девушка в халатике и симпатичной шапочке с красным крестом. Наверное, такой образ в будущем будет участвовать в ролевых играх. Человек пять «нашенских» стояли возле нее и балагурили, громко смеясь, но девушка от их присутствия явно не была весела. Она увидела меня и нашла повод вывернуться из круга джентльменского внимания – назвала меня юношей и попросила немедленно пройти медицинский осмотр с взвешиванием. Тут в дверях появился мой тренер, Николай Максимович, когда-то он боксировал в самом легком весе, а сейчас был легким, лысым, кривоногим и усушенным. Как всегда в своем синем шерстяном костюме с вытянутыми коленями и беленькой полосочкой на вороте с коротенькой молнией. С «нашенскими» он не держался по-братски, а по мне так вообще их ненавидел, и был хорошим тренером и добрым человеком. Подойдя ко мне, взял меня за уши и стал до боли натирать, он считал, что это перед боем приводит в нужное настроение. Но в это время меня пригласили к медицинскому столику, и мы пошли вместе. Девушка с красным крестиком на шапочке зачем-то заглянула мне в ноздри, затем в уши и пригласила на весы. Главный судья лично записывал вес участников и сейчас с ручкой в руке над протоколом ждал для меня приговора. Николай Максимович явно волновался так, что готов был себе уши покрутить. Но все опасения оказались напрасными, я даже недобрал 75 грамм.