…Не все дошли до океана.
Кто не дошел, того прости.
Россия, помнишь ли Ивана,
Чей Крест стоит на полпути?
И. Тарасов «Первопроходец»
24 июня 1619 год. Интронизацию Филарета по чину прославления первого Московского Патриарха совершил прибывший в Москву Иерусалимский Патриарх Феофан III.
Царь Михаил Федорович и Патриарх Филарет утверждают первый Архиерейский дом в Сибири (Тобольск) во главе с Владыкой Киприяном, бывшим настоятелем Хутынского монастыря в Великом Новгороде. Царь Михаил Федорович вручил ему золотой Крест с надписью «Повелением Государя Царя Великого, Князя Всея Руси, Самодержца Михаила Федоровича и отца его, Великого Государя, Святейшего Патриарха Московского, Филарета Никитича, сделан этот Крест в царствующий град Сибири преосвященному Киприану 7129 год». Филарет жалует архиерейский жезл с выбитыми словами «Патриарх Филарет», а Иерусалимский Патриарх Феофан III для самой обширной в истории христианства епископии – Крест с Елеонской горы Филарета Милостивого в ковчеге с гербом Иерусалима «С благословением несения веры Христовой к Тихому океану». Крест Елеонский не был передан в собственность русской церкви, оставаясь частью Святой Земли.
С 1620 по 1624 год первый Архиепископ Сибирский пробыл в Тобольске, оставив после себя добрую славу, но за четыре года служения, продвижения Креста Элионского на восток, к океану, возможности не поимел, как и его последователи – Архиепископы Сибирские Макарий, Нектарий и Герасим. И только Семион в 1650 году отрядил Ковчег с Крестом с отрядом Е. Хабарова в Амурскую экспедицию. Он верно учитывал, что Хабар – старинное русское родовое прозвище, означающее удачу и везение. Но уже в 1652 году более ста человек из отряда Е. Хабарова уводит Стенька Поляков вместе с Ковчегом. Хабаров настигает их и сжигает острог, основанный им в 1653 году. Но Крест Елеонский пропадает в земле гиляков.
1969 год, месяц июль. 14 лет, песни петь хочется, седьмой класс позади, на огороде картошка взошла. Утром бегаем – проверяем, переживаем. Бывает, взойдет, а ночью – туман, и ростки превращаются в скользкие ниточки. Тогда зимой плохо – голодно. Едим сухую картошку с сухим луком на сивучевом жире.
Жду вечер, песни будем петь. У нас своя тусовка. По переулкам, между катухами и бараками, бегаем по завалинкам на крохотный железнодорожный вокзал с узкой колеей и маленькими дрезинами. Хорошо было на вокзале: всю ночь горела лампочка, и было две крепких скамейки. Нам хватало. Ругали нас и гоняли, но куда там, возраст звал к романтике и нежным чувствам. Одного начинающего гитариста с семистрункой тоже хватало. Девчонки тоже приходили, правда, уходили рано. Без них и пелось уже не очень. Курили, кто что принесет, и в «чику» играли, если было на что.
Оттуда мне, малому, и довелось уехать во взрослую жизнь. И должно было: родился-то на улице Вокзальной, в бараке номер пятнадцать. Это такое строение со стенами-перегородками, заполненными землей. В этих перегородках всю зиму веселились крысы, и земля частично высыпалась. Иногда можно было увидеть улицу в дырочку в стене. Но не замерзали. Радиаторы были в виде толстенной трубы вдоль стены, температура такая, что при прикосновении получаешь моментальный ожог. Барак был длинный, с узкими коридорами, всегда полутемный. Детей много, кухня общая. Сортир очень страшный, на улице. Все тут на жительстве оказались по разным причинам. Я здесь жил до шести лет, здесь и умирать пытался. Бараки вокруг обрастали хижинами, одну из которых приобрели мои родители году в 1961-1962. Рядышком, в проулке. Три комнаты и огород.
Отец пил, кажется, всегда. Работал слесарем, монтировал турбины на ТЭЦ. Ходил всегда в кирзовых сапогах и спецовке замасленной. У проходной, метрах в двадцати, наверное, стоял киоск, синий такой. Он всегда работал, а полная женщина с очень красным ртом торговала там спирт на разлив, стаканами. Вот папа и угощался. Особенно начал без продыха, как я в школу пошел. Он был добрый, тем и жил, наверное. Его пьяного только наш участковый боялся. Уж больно тогда форма милицейская была блестящая, а у отца была какая-то ревность к погонам. Вот и доставалось тому.
Их было три «мушкетера» с Поволжья. Папа мой, 1923 года рождения, дядя Гоша и дядя Аркаша. Не знаю их дат рождения, знаю только даты смерти. Они дружили всю жизнь. Общались каждый день, чаще всего в соседнем бараке, в комнате у дяди Аркаши – он жил один. Из детей в их троице был один я, и потому мне приходилось порой присутствовать. Круглый стол, абажур над ним из газет, здоровенная кадка с засохшим фикусом, массивный шифоньер и три табуретки. Все проходило по одному сценарию: на стол выставляли бутылки-бескозырки, стаканы, да и все, наверное. Они мало разговаривали, пили и сильно курили. В округе пацаны постарше очень вежливо здоровались с дядей Аркашей, всегда с большим уважением. Школьная директриса на все праздники пыталась затащить его в школу, и он ходил, хромоногий и худой. Он не выкинул ордена. Он свой свитер с орденами надевал перед школой и, выходя, снимал. Эти награды я видел в шкафу, их было столько, что кофта рвалась от веса и потом просто валялась на нижней полке шкафа. По возможности я всегда с большим любопытством копался в этом свитере и трогал ордена руками. А как-то взял, да и спросил:
– Дядя Аркаша, а за что Вас наградили таким красивым орденом?
Отец говорит:
– Покажи-ка, сынка!
Я показал, отец сразу оживился, и, обращаясь к дяде Аркаше, заговорил:
– Так это было летом, на Кубани, в сорок третьем году. Мы тогда украли ящик тушенки с продсклада и пошли с учительницами знакомиться.
Я не понял, за что наградили, но с полчаса оживление между ними не проходило. Но в кофте с орденами я его так и не увидел. В год, когда я пошел в школу, его убили. Отец приехал с похорон и свое мужское горе опять же заливал водкой.
Аркадий, урожденный Адольф, поволжский немец, был зарезан в городском парке в мае 1962 года в Карпатах, которые он освобождал от фашистов.
Слава героям!
Отец был с фронта партийным и гордился этим. На лацкане его единственного пиджака прямо горел красным значок Ленина со Сталиным.
Моя бабушка, мамина мама, также с барака, правда, с другой улицы. Когда мой отец приходил к ней, всегда прятала за открытку «С Первым Мая!» маленький бумажный лик Христа. Впрочем, она никому не открывала, пока такое не проделывала. Не говорила о Христе, а на мои вопросы отвечала:
– Внучок, вырастешь – познаешь…
Земля гиляцкая не была ни языческой, ни христианской, она была безбожной по своему существу. Но к счастью, это только казалось. Детей рожали много, но и умирало их много, во младенчестве.
Я собрался умереть, не дожив до трех лет. Уже известны были симптомы детской смертности, они были страшные: судороги и удушье. А я – слабый от рождения, худой, пузатый и кривоногий. В ту февральскую ночь у меня начались судороги. Отец был пьян. Мать со мной на руках выскочила в коридор барака и начала истошно кричать. И помощь пришла. Это был очень странный жилец нашего барака. Не старый, но совсем седой, с прямой спиной, дядя Володя. Он ни с кем не общался, не пил, не курил и почти не выходил из своей комнаты. Мать уже понимала, что я не выживу, но он сказал: «У него теперь только один доктор», и завернув меня в одеяло, вышел на крыльцо барака. Метель, снегу по грудь, ночь.
Мне неведомо, как все было, эти два часа во тьме и снегу, но донесли меня живым до сезонного городка – скопища бараков, обитых черным толем с маленькими оконцами. Дверь открыли, на полу мешковина, под ним люк, его подняли. Внизу горели лампадки, и люди славили Христа. Там я был крещен, и крестным моим стал дядя Володя. Он умер, когда мне было пять лет. Вроде, он сильно простыл в ту ночь. Никогда не забуду людей, которые приехали с ним попрощаться, их было очень много. Они казались мне очень большими, потому что были в шляпах и длинных плащах. Эти люди были совсем из другого мира. Моя мама сказала мне подойти к гробу, и я подошел. У изголовья стояла очень красивая женщина. Я посмотрел на нее и сказал, что это мой крестный папа. Она заплакала огромными слезами, и я заплакал. Гроб был красный, и повезли его хоронить, лишь бы не в Кремлевской стене.
***
В тот год Гагарин полетел в космос, но ничего не поменялось. Пить меньше не стали. И даже в тот день пельменей, как на Новый год, не было. Зато сосед бражкой из чайника меня напоил. Отец гонял его потом по улице. Сосед был с соседнего барака, Коля – тезка моего папы. Семья у него была большая, шестеро детей. Он – плотник, маленький, кряжистый и лысый, в любую погоду носил топор за ремнем телогрейки. Нинка – дочь его, моя одноклассница, а сестра ее, Томка, уже во втором классе. С Нинкой мы учили таблицу умножения, сидим на корточках. Дядя Коля пришел с работы, борщ ест, весь красный и потный с холода. По очереди повторяем: «Трижды один – три, трижды два – шесть, трижды три – …?». Нинка губы надула, думает – и никак. «Папа, сколько будет трижды три?» – спрашивает она у дяди Коли. Тот собрал все морщины на лбу и забубнил себе под нос, потом прыг с табуретки и на нас с Нинкой: «Что, сопляки, отца учить вздумали?!» – и погнал нас по коридору.
А солнышко встало утром и согрело всех одинаково – и праведников, и грешников. Слава солнышку!
Домик был старый и ветхий, отец, когда не пил, всегда что-то ремонтировал. Мама землю ковыряла, картошка мелкая, капуста- черноножка. Хорошо рос только мак, зимой его огромные головы гремели на ветру, выглядывая из сугробов, как пришельцы. А малина под всеми заборами плелась мелкая, но удивительно сладкая и ароматная. В доме я понял, какой у меня любимый цвет. До конца июня снег, потом все грязно-серого цвета и туманы. Но чудо появлялось каждый год – это сорный иван-чай. В его розовом цвету была моя и поэзия, и музыка. А потом – желтые одуванчики.
Отец пил, но работал, тогда можно было так. Сестра родилась, спала в корыте оцинкованном. В те годы голодно что-то совсем было. Мне было девять лет, а сестре три. Помню, как мама плакала. Это был день аванса. Мы сидели с сестрой у окна и смотрели на марь, ждали маму. В такой день она всегда приносила что-нибудь вкусное. Еда всегда была вкусная. Долго нет матери, уже вечереет, сестра ревет, просит кушать. Я плохо тогда поступил. Достал из подпола последнюю банку тушенки, которая была без надписи и в солидоле, и мы ее съели. Мама пришла поздно, аванс не дали. Она открыла подпол, опустила туда ноги и стала плакать.
Вспоминайте материнские слезы.
Третий класс в школе. Сижу за одной партой с дружком Санькой. Сегодня сочинение, тема: «Кем хотите стать?». На доске примеры профессий: космонавт, летчик, пограничник, милиционер. Все какое-то не наше. У меня мама – кочегар, а у него мама – завсклад. Я любил к Сашке в гости ходить, он частенько мне за майку с вазы высыпал конфеты и в дверь выталкивал, чтобы мать его не увидела. Я раз у своей мамы спросил, почему у них всегда конфеты и печенья в вазе, много всего. Мама ответила: «Придет время, сынок, Бог даст тебе конфеты, а пока скушай морковку». Добрый Санька позже в «ремеслухе» убил мастера заточкой из напильника и сгинул в лагерях. Мать его умерла, а дом сгорел. Как-то так.
В километре от дома – клуб. Фильмы там крутили все для взрослых, но зато там была библиотека и при ней очень добрая женщина, чьего имени я не помню. Там я зашагал по всему миру. Майн Рид, Джек Лондон, Марк Твен, Р. Льюис Стивенсон, Конан Дойл, появились Куприн, Чехов, Сервантес, Стендаль и Золя. Т. Драйзер только чего стоил, даже то, чего не понимал, было интересно, как радио в полусне. Было много книг до четырнадцати лет.
***
А рыбалка – это любовь всей жизни. В продаже рыбы не было, куда ни посмотришь – везде море. Только это ЗП, всю береговую линию охраняли, запрещено было иметь даже захудалую лодку. Может, не всем? Ходили с друзьями на озеро, за десять километров, по захудалой дороге, в сапожищах, гальянов ловили, жарили на костре и закусывали зеленой брусникой. Всегда допоздна. В сумерках выбирались на дорогу и всматривались вдаль. Если видели столб пыли, значит, уедем. Ни один грузовик не пройдет мимо детей в лесу. В кабину самосвала порой нас, рядом с шофером, умещалось еще пятеро. Да еще и с бардачка угостят погрызенным куском хлеба.
И еще была забава – мы готовились к ней всю зиму. В проулке к чему-то и как-то было прилеплено жилье с одним маленьким оконцем. Там жил дед, очень старый, и звали его Чапай. Имени настоящего, наверное, и не знал никто. Легенда была, что он у Василия Ивановича служил в дивизии. То ли умер он, то ли повесился, нам, пацанам, было неведомо, но в его халабуде мы нашли ружье, одноствольное, сломанное. Долго мы его ладили, ржавчину чистили, отмачивали в керосине. Ставили гвоздь вместо бойка и стреляли. С чего только стрелять? Всю зиму готовили патроны шестнадцатого калибра, успевали снарядить две-три гильзы, серые от спичек, с пыжами из старых валенок и рублеными гвоздями. Самое сложное было – это капсюли, добывали их из разных источников, потом забивали ложкой. Помято получалось, но работало.
Потом, когда на мари сходил снег, из-под него появлялись поля прошлогодней клюквы, и к нам, почти под огороды, каждый год прилетали какие-то странные птицы похожие на куликов, только здоровые, как утки, но с длинными, загнутыми носами. Они, наверное, с неделю гуляли здоровыми стаями по клюквенным россыпям. Один из нас с ружьем ложился в воду между кочками, а остальные гнали на него этих птиц, а те и не взлетали выше метра. Если налетали на засаду, и все срабатывало, то первое и главное было – спрятать ружье. На выстрел прилетал участковый и его активисты. Потом пир у костра – суп из птицы и хлеб с черничным вареньем.
В ту весну погиб дядя Гоша. Упал с турбины на бетон и убился. Отец совсем высох и сморщился.
***
1966 год. Чемпионат Мира в Англии, сборная СССР заняла четвертое место. Это был последний чемпионат мира по футболу, который транслировался по ТВ в черно-белом изображении. Я дочитал «Дон Кихота» и споткнулся, как-то вдруг уяснив для себя, что в этой книжке только рисунки детские, а книга-то для очень взрослых. Детство, похоже, заканчивалось. В этом году вышли на экраны фильмы «Я родом из детства» и «Вертикаль» с В. Высоцким. С его песнями как-то всего у меня много стало. И так было все остро, еще сильнее обострилось. Я-то точно знаю, почему у этого пророка так судьба сложилась, никому просто не скажу.
19 мая. Четвертые классы все в белых рубашках, а девочки еще в белых бантах. Будут в пионеры принимать. Галстуки не забыли принести. В школе нашей начальной несколько человек носили нательные крестики, их все в школе знали. Считалось, что они из неблагополучных семей, к ним относились, как к больным. В пионерстве им было отказано, но я крестик не носил, потому и удостоился. Построили наши три четвертых класса в коридоре в две шеренги. Из ленинской комнаты притащили бюст Ленина – белого, с большим блестящим лбом и заранее повязанным галстуком. По сценарию, под бой барабанов, первый ряд поворачивался ко второму, и мы повязывали друг другу галстуки. Моим «повязателем» оказался очень противный Павлик из параллельного класса – грязнуля, все время в чернилах ходил и сморкался беспрерывно. Галочка мне бы лучше повязала, но девочек предупредительно выстроили отдельными парами. Вторым актом председатель совета отряда кричал речевки, а мы выкидывали руку и отвечали, что всегда готовы. Так я стал коллективным членом пионерской дружины имени Глеба Жеглова. И все красное такое кругом, «и Ленин такой молодой, и юный октябрь впереди».
В пионерлагерь брали только пионеров, и в июне в месткоме маме выдали путевку для меня. С этим известием я не спал пару ночей, все фантазировал. Собрала мне мама балетку с трусами и носками, посадила в автобус с огромной вывеской «Дети», и отправила сына своего худого и все еще кривоногого в самостоятельное плавание. Лагерь мне понравился сразу, особенно то, что легко можно было убежать к узенькой речушке, в пяти метрах от ограды. Крючки и поплавок из-под бутылки вермута я-то взял и червей нашел на помойке у столовки.
Первые два дня готовился, выжидал удобный момент. И подельник нашелся, и день был назначен, и удило срезано тайно после отбоя. Пойдем завтра, сразу после обеда. Мечтаем наловить рыбы, принести на кухню со словами «ухи на всех», и станем пионерами-героями. А утром к дружку мама заехала, ехала мимо, привезла банку варенья и одну рыбу, страшно соленую. Мы ее быстро съели и до обеда лакали воду с вареньем.
«Взвейтесь кострами, синие ночи! Мы – пионеры, дети рабочих!» – пели и маршировали у входа в столовую. У самой двери в столовую пионервожатые в красных галстуках: наша красивая Маргарита Ивановна, лет двадцати от роду, и еще такие же. Парень-физрук, наверное, уже отслуживший, крепкий, белозубый и кучерявый, все жался к нашей Маргарите Ивановне и хохотал задорно, аж приседал. И тут началось… Маршировать было уже невмоготу, думал, написаю в сандалии. Если не сейчас, то заведут в столовую, и там точно это случится. Я сделал из строя три шага за разрешением, меня даже никто не услышал, а физрук увидел и со словами «В строй, салага!», отвесил мне здоровенный подзатыльник. Мои маленькие кривые ноги подломились, и я упал в клумбу, в землю лицом и, вероятно, описался вдруг. Какой был смех, звонкий, пионерский, примерно в шестьдесят ртов: сверстников и старших вождей…
Ох, не надо мне было читать Вальтера Скотта! Я, грязный и мокрый, кинулся бежать, куда не знаю. Что меня погнало за ближайший барак? К первой-то смене рабочие не успели сдать лагерь и мастерили забор. А у рабочих тоже время обеда. На кирпичах стояла полубочка на огне, и в ней был квач, и смола черная булькала. С квачом я и побежал назад. Физруку, видимо, было стыдно убегать, он начал ловко уворачиваться и прилип пару раз. Потом катался по земле, скулил и орал, может быть, тоже описался. Вечером всеобщая линейка, физрука не было, а Маргарита Ивановна была. Она и снимала с меня красный галстук под барабанный бой, и тихо так сказала на ухо: «Он мне тоже не нравится».
Ночевать в отряд меня уже не пустили, сказали: «Только для пионеров». Спал в каких-то судорогах, у сторожа-плотника – старика-татарина. Он мне сказал: «Сынок, пошли их всех нахуй», – я тогда уже знал, куда это.
Утро было раннее, еще солнце не поднялось, а мама уже была на проходной. Из месткома вечером прибежал посыльный, с приказом забрать ребенка-выродка из лагеря. Автобус, на котором мама приехала, куда-то заезжал, а потом возвращался, и надо было успеть на возврат. Она меня тащила за шиворот по грязной дороге, сильно била балеткой и очень-очень плакала.
***
Наступил новый 1967 год. Дома традиционная елка, отец ее притаскивал из леса, всегда кривую, но пахучую. Наряжали ее фарфоровыми космонавтами и картонными попугаями. А конфета моя висит на самой верхушке, хожу и думаю, что если съесть ее, то и Новый год тогда закончится. А висит-то одна обертка, сестра ее давно уже съела. Бутафория, значит. А в деревянном ящике под кроватью, в деревянной стружке, яблоки. Два мандарина и ириски «Золотой ключик» в пакетике из слюды с работы отца. Новый год – праздник с запахами мандаринов и пельменей, самый лучший праздник детства.
А страна уже готовилась к своему празднику. В школе повесили новый большой и очень красный плакат «КПСС – ум, честь и совесть нашей эпохи!», и мы стали серьезнее к урокам относиться. В СССР введена шестидневная рабочая неделя. Шестидневная война. Израиль освобождает Восточный Иерусалим. А отец притащил собаку-овчарку, здоровенную, цепную, серую, по кличке Джек. Будку соорудил у калитки и приковал ее цепью от подъемника. Зачем такое надо было? Тот пытался укусить любого, в том числе и нас, больших и маленьких. Кобель сидел на будке с налитыми кровью глазами, зверь какой-то. Но уже весна, июнь кончается. Укусил Джек домоуправа за голову, зеленую шляпу всю обслюнявил, а очки упали на землю и сломались. Оказалось, что они уже в том месте были нитками скручены, потому все мирно закончилось. Джека без покаяния простили публично.
Огород, долго бабушку не видел, а тут пришел. А у нее друг появился, а может, был уже давно. Если она была Александра Александровна, то друга звали Иван Саныч. Он был с богатой, совсем седой шевелюрой, глубокими темными глазами, маленького роста и в красной рубашке в темную клетку. На бабушке было какое-то загадочное платье, точно из старого гардероба, но новое, с цветами. Сидели они друг против друга и курили папиросы «Север». Я как-то смутился и пробыл недолго. И я опять на пашне, пацаны в сапогах за гальянами, а я лопату с мокрой глиной поднять пытаюсь, опираясь в колено. У них еще, похоже, не начались трудовые будни на огородах.
***
Солнечный ветер надул во все подзаборы проулка, да и вообще везде, желтые одуванчики и бабочек-капустниц. 19 число, июль. Мне сегодня 12 лет исполняется. Отец и мама ушли рано на работу, обещая сегодня прийти пораньше. Пришла бабушка и тут же ушла в магазин. Мы остались с Иван Санычем для исполнения важной мужской работы. Старую дверь надо установить на два сломанных ящика, вроде как стол в нашем дворике. Радость тепла, сладость торчащих из щелей веточек смородины с набухшими почками, источали аромат лета. Мне дружок еще вчера подарок подарил, он приятно чувствовался в кармане штанов и бодрил. Иван Саныч все время спрашивал, сколько гостей будет. Дверь была маленькая, но я был уверен, что мы все уместимся за ней, покрытой слежавшейся квадратами клеенкой с запахом нищеты.
Наверное, грань очень тонкая между появлением и явлением, но она все же должна быть обязательно. Это было ни то, ни другое. У калитки стоял человек, а Джек молча и неистово лизал ему руку. Он был в спецовке, как у папы, только белой, в такого же цвета неопределенной шапке-берете и здоровенных кирзовых ботинках с клепками. Он, как-то нелепо высоко поднимая колени, сделал три шага к нашему гоп-столу, и произнес тихо, но внятно, тонкими бледными губами: «Здравствуй, генерал и дважды герой!».
Иван Саныч, только раз глянув в его сторону, тяжело пустился на ящик, ничего не ответив. Он склонил седую голову и сжался, незнакомец опустился на другой ящик, снял свой берет, голова была без волос и белая. Она казалась мне какой-то мягкой.
– Они нашли тебя, генерал, и завтра придут. Есть распоряжение к тебе применить указ от 19 апреля 1943 года, номер 0283. Но не успеют. Он послал меня и хочет, чтобы ты тихо и спокойно умер.
Иван Саныч поднял голову и сухим, но не испуганным голосом спросил:
–Ты же сгорел на моих глазах над Кубанью в апреле 1943 года, в «Р-39»?
Незнакомец без паузы ответил:
– Сгорел, но был приземлен на другом аэродроме.
Я только сейчас заметил, что зрачки у него как-то напряженно сужались и расширялись в такт произносимых слов.
– Ваня, ты же от этих благодарителей бегал больше десяти лет. В квартире твоей, на метро Академическая, всегда засада. Понял ты теперь, что кроме летчиков Люфтваффе, есть чудовища страшнее, и они в твоем доме…?
Иван Саныч кивнул головой.
– Это ты развернул тогда всех, – продолжил странный собеседник. – А знал ли ты, что такое операция «Вразумление»?
– Нет, – ответил Иван Саныч. – Понял, только когда сел за штурвал «ТУ- 4А».
– Какого цвета было вразумление? – опять спросил незнакомец.
Иван Саныч вздрогнул, резко побледнел и проговорил:
– Шесть тонн с «красным подбоем».
Я мало что понимал, и даже не заметил, что все время кручу подарок друга в руке. Это был орден Отечественной Войны. Правда, «серп и молот» у него отсутствовали. Они где-то потерялись в беспрерывных мальчишеских обменах, но зато была закрутка. Гость каким-то неопределенным жестом дал понять, чтобы я положил орден на стол. Я положил и сказал, что у меня день рождения сегодня, и это подарок друга, а он ответил, что такое не может быть подарком и потому это надо закопать в землю. Он добавил, что мне придется жить, когда власть будет крепиться культом мертвых, ложно полагая, что мертвые голосуют только «за». Тогда податели благ опять окажутся славящими власть нечестивую. От всего непонятого я был напуган.
Иван Саныч был как парализован. Было ощущение, что разум его медленно оставляет. Кто-то, кто был неизвестно кем, надел свой берет и встал. И я встал. Он вдруг оказался одного роста со мной, хотя заходил совсем другим, протянул руку и коснулся моей макушки. Я руку еле ощутил, но она точно вибрировала. Последнее, что я отчетливо услышал, было:
– Рожденный на земле грязных источников и принявший таинство в катакомбах, ты станешь чистым ручьем. Воздвигнешь – уверуешь. Уверуешь – узреешь…
Он пошел, высоко поднимая колени, по проулку, по одуванчикам и бабочкам-капустницам, быстро удаляясь, превратился в черточку в облаках и исчез в синеве летнего неба. Я нашел старую рукавицу, сунул туда орден и закопал в огороде. Пришли бабушка вместе с мамой, та с работы как-то отпросилась, потом пришел отец. Он сразу начал разбавлять спирт, колдовское ремесло. Иван Саныч ушел в дом и начал разговаривать сам с собой. Бабушка сказала, что это с ним часто бывает – фронтовые контузии, а я знал, что он умрет сегодня.
***
В наш проулок никогда не заезжали машины, а тут пролезли сразу две. Первая была бежевая «Победа», а следом черный «воронок» с красной полосой. К калитке все равно не протиснулись, пришлось приезжим в начищенных сапогах и штиблетах по нашей грязи и накиданным доскам топать еще метров десять. Утро было какое-то нетеплое. Где-то полчаса, как мама проводила отца на работу, и мы с ней сидели на перевернутых ведрах и перебирали оставшуюся семенную картошку, обламывая ростки. Джек их узнал сразу. Их было пятеро (группа), трое в штатском и двое в погонах и сапогах, в том числе и участковый Петюнчик, который отца моего ненавидел. И про которого мы, шпана, все знали. Подглядывали под окнами, когда тот прокрадывался к той красноротой жирной киоскерше. Собака сходила с ума, в ярости она плевалась пеной изо рта и неимоверными усилиями миллиметрами подтягивала будку ближе к калитке. Все произошло быстро. Штатский закричал визгливым голосом:
– Устранить препятствие к исполнению важного государственного задания немедленно!
Через секунду второй в погонах и сапогах выстрелил Джеку в голову. Тот сразу рухнул и затих. Одна мысль мне горло передавила, ведь если бы отец не ушел на работу, он тоже был бы препятствием. Они зашли в дворик, в котором вчера взрослые так по-доброму пели: «Из-за вас, моя черешня, ссорюсь я с приятелем…». Бабушка уже тоже была во дворе, ей в лицо писклявый в штатском сунул фотографию. Она онемела. Дяди пошли в наш дом, мы остались во дворе. Погоны Петюнчика запечатали нам проход. Джек был теплый и совсем мирный. Я заплакал. Из-под Петюнчика протиснулась сестра, растрепанная и перепуганная, и тоже заплакала. Выбежал штатский, побежал в машину, назад тоже бегом. Потом на моем синем одеяле вынесли Иван Саныча, он был в майке и трусах, какой-то совсем крохотный, и с наколкой на плече «РККА». Его ловко затолкали в «воронок» и долго буксовали, выезжая задом. А собаки соседские почему-то не лаяли.
… Джека мы с пацанами хоронили в овраге, под бузиной. Я хотел его поцеловать, как крестного когда-то, но собачья морда была вся красная, и я не смог. Славка принес ножницы и карандаш, из старой консервной банки вырезали что-то вроде звезды, и на куске фанеры я написал «Погибшему на боевом посту» и приписал внизу «20 июля 1967 года». Пошел дождь, не летний, холодный и мелкий…
Слава героям!
***
В 1804 году посольство России в Японии, предпринятое на самом высоком уровне, потерпело неудачу. Япония в категорической форме отказалась вступать в какие-либо отношения с Россией, в том числе, и в торговые. В определенной мере отказ Японии был продиктован боязнью распространения в стране «еретической» христианской религии. Понимая крайнюю заинтересованность России в открытии водного пути по реке Амур к берегу моря, японцы сами начали активное исследование и внедрение в эти территории. В 1808 году туда были отправлены путешественники – разведчики Мацуда Дэнюуроо и Мамиа Рензоо. Дэнюуроо направился вдоль западного берега Сахалина, а Мамиа Рензоо вдоль побережья в восточном направлении. Дэнюуроо удалось добраться до мыса Лах. Он видел на противоположном берегу пролива материк. Мамиа Рензоо перевалил сахалинский хребет, и они еще раз, вдвоем, прошли до мыса Лах. То, что Мамиа Рензоо прошел еще раз путем предшественника, имело свои причины. К этому его побудил рассказ Дэнюуроо об услышанном от гиляков и сделанные им зарисовки. Добравшегося до мыса Лах и его людей местные аборигены-гиляки, без сомнения, приняли за маньчжуров, которые им досаждали в землях Амурского лимана, периодически, крупными отрядами, нападая на их стойбища. В исторических миграциях гиляков с Сахалина на Амур эти причины тоже имели свое место. Зимой маньчжуров не было на Амуре, а летом на Сахалине.
***
Встретили японцев с большой опаской, но те не высказывали враждебных намерений, и гиляки – люди добрые, честные и с достоинством, прятали своих идолов от чужих глаз, но были болтливыми. Они рассказали о золотом боге «бородатых людей», которого их далекие предки привезли с Амура. Теперь духи повелевали хранить бога «бородатых людей», пока они за ним не явятся. А хранители сейчас не их племя, а то, что сейчас на севере, где вождем стал правнук большого вождя Паяна, привезшего золотого бога. Не все гиляки видели его, но кто-то видел. С их слов Мацуда и сделал рисунки, которые позже привели в обморочное состояние губернатора Сирапуси. На одном рисунке был ящик – ковчег с непонятным гербом в центре. На втором – христианский Крест во всей своей великолепной геометрии, с якорем на цати. Величины он был с ростом сравнимый.
То, что Мамиа Рензоо прошел еще раз до мыса Лах, ничего не прибавило, кроме того, что из пепелища был поднят бог «людей бородатых». На север идти было поздно, исследователи и разведчики вернулись в Сирапуси на доклад к губернатору, провели там всю зиму и следующим летом получили повеление пройти земли северных дикарей до материкового берега Амура. Задача – доставить в империю или, в крайнем случае, уничтожить, как будто и не было русских христиан на земле гиляков. Мамиа Рензоо пошел по западному побережью до мыса Лах, дальше до Погибей, самого узкого места пролива, Теньги, Чангай и встал на Ланграх, напротив входа Амура в пролив. Лед еще не отошел, а шиповник уже вовсю цвел.