– А теперь-то он что же? – продолжал Хвалынцев, которого после всего этого заинтересовала несколько личность Полоярова.
– Теперь?.. А вот, великим деятелем стал, статьи разные пишет, в журналы посылает.
– Ну, и печатают?
– Отчего ж не печатать! Поди-ко, сперва раскуси человека! Ведь там не знают его. Но это бы все Бог с ним! А мне Анюту жаль и старика-то жаль. Хороший старик.
– Да неужели же она не видит и не знает?
– Какое! и слушать ничего не хочет, и не верит. Ведь он, – говорю вам, бог для них. Совсем забрал в руки девочку, так что в последнее время со мною даже гораздо холоднее стала, а уж на что были друзьями.
Вскоре наши путники дошли до дому, где жила Стрешнева со своей теткой. На прощанье она совсем просто пригласила Хвалынцева зайти как-нибудь к ним, буде есть охота. Тот был рад и с живейшею благодарностию принял ее приглашение. После этого он вернулся домой, в свою гостиницу, чувствуя себя так легко и светло на душе и так много довольный даже и нынешним вечером, и собою, и своим приятелем, и ею – этою хорошей Татьяной Николаевной.
На другое утро Петр Петрович составил и чистенько переписал коротенькую докладную записку о разрешении литературно-музыкального вечера в пользу его школы; затем напялил свой отставной мундир, со всеми регалиями, и отправился, помолясь, к губернаторше.
Констанция Александровна деловые приемы свои назначала обыкновенно во втором часу. Гораздо ранее этого времени Петр Петрович сидел уже на стуле в ее приемной. Он попросил доложить о себе. Лакей угрюмо покосился на него и хотел было пройти мимо; но майор тоже знал достодолжную в этих случаях сноровку и потому, подмигнув лакею, сунул ему в руку двугривенничек. Ее превосходительство выслала сказать майору, чтоб он обождал – и Петр Петрович ждал, испытывая томительное состояние просительской скуки.
Несколько раз мимо его промелькнула горничная; дежурный чиновник промчался куда-то; гувернантка повела на прогулку пару детей madame Гржиб, а майор все ждет себе, оправляясь да покрякивая при проходе каждого лица, и все с надеждой устремляет взоры на дверь, ведущую в покой губернаторши.
Вот смиренно-мягкою, неслышною походочкою прошел за эту заветную дверь славнобубенский ксендз-пробощ Кунцевич, и о его приходе, по-видимому, никто не докладывал. После него майору пришлось еще сидеть, по крайней мере, около часу. Просительская скука начинала в нем уже переходить в просительскую тоску, как вдруг лакей с какою-то особенною официальностью распахнул двери – и из смежной комнаты послышался шорох тяжелого шелкового платья.
Майор молитвенно вздохнул, перекрестился мелким крестиком, поклевав сложенными пальцами между третьей и четвертою пуговицами своего мундира, и в некотором волнении поднялся с места.
Губернаторша вошла довольно величественно, распространив вокруг себя легкий запах лондонских духов, и с официально-благосклонною снисходительностью остановилась перед майором. От всей позы, от всей фигуры ее так и веяло губернаторшей, то есть в некотором роде правительницей, властью предержащею.
– Отставной майор Лубянский, – отрекомендовался Петр Петрович и протянул вперед руку с докладной запиской.
Констанция Александровна ответила величественным кивком и устроила на лице такую мину, которая ясно говорила, что она готова благосклонно выслушать.
– К вашему превосходительству… зная ваше доброе сердце… во имя просвещения и человеколюбия… – неловко заговорил Петр Петрович, сбиваясь на фразах заранее обдуманной речи.
Старик умел служить и точно исполнять приказания, умел когда-то стойко драться с неприятелем и стоять под огнем, но никогда, во всю свою жизнь, и ни о чем не умел просить какое бы то ни было «начальство» или какую бы то ни было «знатность». Поэтому и в данную минуту он почти совсем переконфузился, особенно встречая на себе этот неотводный, вопросительный взгляд губернаторши.
– Мы учредили воскресную школу, – продолжал он кое-как свои объяснения, – бедные дети… кое-как обучаются, но скудость средств, помещения… Тут, впрочем, все это обстоятельно изложено, – добавил он, указывая на докладную записку.
Губернаторша опять кивнула головой и продолжала вопросительно глядеть на него.
– Для поддержки дела осмеливаюсь просить ваше превосходительство принять его, в некотором роде, под свое покровительство… Мы предположили литературно-музыкальный вечер… надобно разрешение… и потом если бы ваше превосходительство пожелали помочь нам своим сочувствием и участием… и вот тоже по части раздачи или рекомендации билетов, то наша школа процвела бы благодаря вашему превосходительству.
Склеив кое-как эти фразы и развернув их наконец пред губернаторшей, майор вздохнул свободно, словно бы груз какой сбросил с своей шеи.
– Вы хотите, чтоб я приняла что-нибудь в концерт? – спросила г-жа Гржиб, которая, будучи очарована собственным голосом, никогда и нигде почти не упускала приличного случая похвастаться им перед публикой.
– О, ваше превосходительство!.. я даже и не смел бы подумать… но если вы столь добры и великодушны, то это все, чего мы только могли бы желать!.. ведь бедные дети, ваше превосходительство… ведь это для них тот же хлеб насущный!..
– Хорошо. Я подумаю… Все, что могу, сделаю для вас непременно… Я постараюсь; будьте уверены! – проговорила губернаторша самым благосклонным тоном и отпустила майора, наградив его новым кивком величественного свойства.
Майор ушел необыкновенно довольный собою и вполне счастливый таким результатом своей просьбы, после которого он, в простоте душевной, считал существование школы вконец обеспеченным.
Возвратившись от духовной своей дщери, имевшей обыкновение во всех почти делах своих прибегать к пастырскому совету, ксендз Ладыслав тотчас же написал маленькую записочку к учителю Подвиляньскому, в которой убедительнейше просил его пожаловать к себе в возможно скорейшем времени. Записка эта была отправлена с одним из костельных прислужников.
Подвиляньский не замедлил явиться и был принят в скромной приемной комнате, потому что комфортабельный «лабораториум» предназначался у ксензда-пробоща только для самых коротких приятелей. Впрочем, и на этот раз дверь в прихожую была тщательно приперта самим хозяином.
– Припомнил я, – начал Кунцевич, усевшись поближе к своему духовному сыну, – пан поведал мне раз, что имеет знакомство с майором Лубяньским. Цо то есть за чловек тэн пан майор Лубяньский?
– Москаль… и самый заядлый москаль, – отрекомендовал учитель своего знакомца.
Кунцевич, в каком-то соображающем размышлении, многозначительно поднял брови над опущенными в землю глазами.
– Гм… так и думал!.. Так и думал!.. – раздумчиво прошептал он, как бы сам с собою. – Гм… А как он вообще до дела… безвредный?
– Н… не думаю, – усомнился Подвиляньский. – Дочка его – та годится, а сам – не думаю.
– Что же он?
– Старый солдат… заядлый схизматик… на царя своего Богу молится… Нет, человек не годящийся!
– А на школу имеет влияние?
– О! И пребольшое! – сам учит, сам над всем надзирает… Учит, конечно, в своем, в московском духе.
– Гм… вот как!.. Это неудобно… неудобно! Ну, а если б от него перенять как-нибудь школу в другие руки, понадежнее?
– Для дела вообще это было бы хорошо. И люди нашлись бы. Я так думаю.
Ксендз внимательно поднял глаза на своего собеседника.
– А есть на примете? – спросил он. Учитель в знак утверждения склонил голову.
– Из наших? – продолжал Кунцевич с легкой улыбкой.
– То есть нет, из стада, – пояснил Подвиляньский, – люди завзятые; повели бы дело бойко.
Ксендз опять опустил глаза в землю и на несколько времени задумался.
– А что, не отказался бы пан, – пытливо начал он, – кабы начальство вмешалось в дело и передало бы пану администрацию этой школы?
Подвиляньский немножко изумился и, в свою очередь, задумчиво стал глядеть на пол.
– Хоть бы на первое время, – продолжал каноник, – лишь бы только дело поставить как следует, а там можно будет передать с рук на руки другому надежному лицу из наших; сам в стороне останешься, и опасаться, значит, нечего!
Учитель, в нерешительности, задумчиво пожал плечами.
– Это – дело совести, – спокойным и строгим голосом проговорил каноник, не сводя пристальных глаз со своего духовного сына. – Это – дело Бога и… ойчизны, – прибавил он тихо, но выразительно: ни единым хлебом жив будет человек! надо глядеть в будущее…
Подвиляньский подумал и согласился.
– Только как же мы устроим это? – спросил он. Ксендз загадочно улыбнулся и слегка развел руками.
– Подумаем и придумаем, с Божьею помощью! – сказал он, покорно склоняя голову, как пред высшей волей Провидения. – Сказано: толцыте и отверзится, ищите и обрящете – ну, стало быть, и поищем! А если что нужно будет, я опять уведомлю пана.
Подвиляньский смиренно подошел к нему под благословение, и они расстались.
В самом счастливом настроении духа, ретиво принялся майор за свои хлопоты. Съездил к старшинам клуба и выпросил залу, околесил полгорода, приглашая участвовать разных любителей по части музыки и чтения, заказал билеты, справился, что будут стоить афишки, с бумагой, печатанием и разноской по городу, и наконец общими усилиями с Устиновым и Стрешневой составил программу литературно-музыкального вечера. Оставалось только губернатору разрешить, цензору пропустить, полицмейстеру подписать и затем – печатать и выпускать афишу.
Но судьба готовила майору несколько разочарований, и первое из них наступило для него в ту минуту, когда он приехал к полицмейстеру получить от него разрешенную и подписанную программу.
– Ее превосходительство поручила мне передать вам, – сообщил ему полковник Гнут, – что она по особым и непредвиденным обстоятельствам не может участвовать у вас в концерте; поэтому я уже самолично распорядился вычеркнуть ее имя.
– Эх!.. Как же это так! – с раздумчивым сожалением прицмокнул да покачал головою опешенный Петр Петрович. – Ну, жаль, очень жаль!.. Ее превосходительство была так милостива, сама даже предложила… Мы так надеялись… Очень, очень жаль… А участие ее много помогло бы доброму делу… Много помогло бы!
Он говорил это как-то рассеянно и равнодушно, глядя в переносицу Гнуту, но словно бы и не видя его.
– Н-да! Но… что же делать! – пожал тот плечами. – Ее превосходительство весьма сожалеет и… даже извиняется; но… она тем не менее готова всячески помочь вам и потому поручила мне взять от вас несколько билетов для раздачи.
– Ее превосходительство сама раздать желает? – осведомился старик.
– Н-да… то есть нет! Она поручила мне распорядиться этим делом… Да вы не беспокойтесь – уж я как-нибудь постараюсь.
С скрипучим чувством на душе вышел майор от полицмейстера.
«Вот те, бабушка, и Юрьев день!.. вот те и сочувствие! – с горечью помыслил он, – эдак-то и без вашего превосходительства обошлись бы… Выходит, что просить не стоило!»
Майор, однако, не унывал. Тридцать билетов он отправил к полицмейстеру да несколько штук вручил для раздачи Устинову с Татьяной Николаевной да самолично позавозил еще кое к кому и весьма многим разослал в конвертах вместе с афишами. И тут-то вот для него начались новые разочарования. Иные отказывались от билетов, говоря, что возьмут потом или что уже взяли, другие поприсылали их обратно – кто при вежливо извинительных записочках, выставляя какое-нибудь благовидное препятствие к посещению вечера, а кто, то есть большая часть, без всяких записок и пояснений, просто возвращали в тех же самых, только уже распечатанных конвертах, чрез своего кучера или с горничною, приказав сказать майору, «что для наших, мол, господ не надо, потому – не требуется». И майор очень сердился на то, что почти все кучера, возвращавшие билеты, переминаясь, просили у него же «на чаек-с».
– Ну, уж это и в самом деле черт знает что! – разводил он руками; – словно бы ты у них для самого себя на бедность выпрашиваешь! Эдакое английское равнодушие! (майор полагал, что вообще англичане все очень равнодушны). Ведь общественный же интерес! Ведь свое же родное, русское дело!.. Тьфу ты, что за народ нынче пошел!
– Да-с, вот то-то оно и есть! – в ответ на это поддразнивал его Полояров, который почти дня не пропускал без того, чтобы не побывать у Анны Петровны и, заодно уж, позавтракать там, либо пообедать, либо чаю напиться. – А кабы мы-то делали, так у нас не то бы было.
– Вы!.. Да что такое вы? – досадливо горячился Лубянский.
– Мы-то?.. А мы сила живая – вот мы что. А вы – сила мертвая, ваша песенка спета, оттого и общественного сочувствия вам нет.
– Ну, батенька, пошли! Поехали!
Петр Петрович только рукой махал на это.
Суток за двое до назначенного дня вдруг стало известно по городу, что графиня де-Монтеспан большой «раут» у себя делает, на котором будет весь элегантный Славнобубенск и, как нарочно, дернула же ее нелегкая назначить этот «раут» на то самое число, на которое и майор назначил свой вечер. Вольной или невольной причиной этому явилась все та же очаровательная Констанция Александровна, которая давно уже собиралась к графине, а теперь совсем и из ума ей вон про майорский концерт! По забывчивости же сама же назначила ей день этого «раута».
Майор просто в отчаяние пришел. Что тут делать! Отложить вечер! Но афиши уже напечатаны да и клуб уступил ему залу только на это именно число. Хоть совсем отказывайся от заветной идеи! Но… и отказываться было уже поздно: все необходимые предварительные расходы уже сделаны, деньги затрачены, а Лубянский вообще был далеко не из числа обладателей излишних капиталов. Оставалось положиться на авось да на волю Божию. Так он и сделал. А тут еще – новый сюрприз: в самый день концерта, часа за два до начала, полицмейстер возвратил ему, из числа тридцати, девятнадцать билетов нераспроданными, извиняясь при этом, что, несмотря на все свои старания, никак не успел рассовать почтеннейшей публике более одиннадцати билетов. Зато в это время, среди всяческих горечей, довелось майору познать и сладость маленького утешения: Болеслав Казимирович Пшецыньский не только не отказался от посланного ему билета, но еще прислал за него, сверх платы, три рубля премии, при очень милой записке, в которой благодарил Петра Петровича за оказанное ему внимание и присовокуплял, будто почитает себя весьма счастливым, что имеет столь прекрасный случай оказать свое сочувствие такому истинно благому и благородному делу, как просвещение русского народа.
– Вот, и судите тут после этого! Ругают человека за то только, что жандармский мундир носит! – горячо увлекался Петр Петрович, показывая всем и каждому из своих друзей письмо полковника, – а он хоть и поляк, а посмотрите-ка, получше многих русских оказывается!.. А вы ругаете!
И действительно, друзья Петра Петровича находили поступок жандарма прекрасным и вполне достойным каждого порядочного человека. Особенно ценили в нем, в жандарме, это никем не жданное сочувствие «такому принципу». Один только все отрицающий Полояров умалял значение штаб-офицерского великодушия.
– Эка штука три рубля! – говорил он фыркая и задирая голову. – Оттого и сочувствует, что у Петра Петровича и у самого-то преподавание-то идет почитай что на тех же самых жандармственных принципах; а небойсь, кабы мы вели эту школу, так нам бы кукиш с маслом прислал! Эта присылка только еще больше все дело компрометирует.
– Ну, батенька! Опять пошли-поехали! На вас не угодишь! – отмахивался Петр Петрович.
В ярко освещенной зале довольно много пустых мест, особенно в первых рядах, но все-таки нельзя сказать, чтобы было уже пусто. Публика мало-помалу набиралась. Приехали даже на короткое время многие из приглашенных на «раут» графини де-Монтеспан, куда явиться было слишком еще рано. Поэтому несколько дам блистали своими чересчур открытыми плечами (славнобубенские жены и дщери вообще очень любят декольтироваться), а мужчины черными фраками и белыми галстуками, – обстоятельство, придававшее майорскому вечеру несколько официально-парадный характер. Задние ряды в зале были даже полны: поддержали господа офицеры Инфляндманландского полка да чиновничество второй и третьей руки, которые преимущественно разбирали билеты при входе, а уж о хорах нечего и говорить: там было битком набито, и душно, и говорно, словно в пчелином улье, ибо верхами почти безраздельно владели гимназисты с семинаристами. Цены, кроме первых рядов, майор поназначал весьма дешевые и потому теперь с живейшим удовольствием стал замечать, что в убытке никак не останется, а кажись, еще и желаемую сумму соберет. То были блаженные времена, когда всякие литературные вечера не успели еще утратить своей свежести, своей отчасти «прогрессивно-либеральной» моды.
Вышел Устинов и прочел что-то из Гоголя. Ему умеренно похлопали.
Вышла какая-то дебелая барышня и громко отбарабанила нечто из Мендельсона-Бартольди. И ей тоже похлопали.
Хвалынцев прочитал «Развеселое житье» из щедринских рассказов, а за ним появилась другая барышня и, под аккомпанемент Лидиньки Затц, пропела довольно сносно арию из «Карла Смелого» и романс «Я очи знал, о, эти очи», составлявший тогда модную слабость града Славнобубенска. И барышне, и Хвалынцеву похлопали дружнее, чем прочим.
Затем на эстраде появился высокий гимназист седьмого класса, Иван Шишкин, который очень хорошо читал стихи. Гимназист был встречен громом рукоплесканий на хорах, и бойко наизусть продекламировал некрасовского «Филантропа», по окончании которого чтеца вызывали раза три или четыре, причем он форсисто, но неловко раскланивался.
Затем играли, читали и пели разные любители, и публика всех их награждала благодушным хлопаньем. Майор хлопал благодушнее всех остальных и, сидя в уголке, на особом стуле, просто сиял от восторга: тут воочию сбывалась заветная мечта о расширении и преуспеянии его родного детища, его воскресной школы. Он все время находился в какой-то ажитации: то порывисто срывался с места и убегал в смежную «артистическую» комнату, предназначенную для участвующих, то озабоченно приказывал человеку поправить какую-нибудь свечу или лампу, то снова торопился сесть на свое место, чтобы не пропустить начала какого-нибудь нумера и успеть похлопать при встрече исполнителю! А в «артистической комнате», смежной с клубным буфетом, кипел самовар и стоял лимонад с оршадом. Сюда специально прикомандировались Полояров с Анцыфровым и Подвиляньский, которые совсем почти не показывались в зале. Полоярова все эти дни куда как сильно подмывало с эффектом показать свою особу на публичной эстраде; но… хотя боязнь ареста и поуспокоилась в нем, однако же не настолько еще, чтобы рискнуть появлением пред публикой, и Полояров к тому же полагал, что уж если он заявит себя, то должен заявить не иначе как только чему-нибудь сильно «в нос шибательным». А это находил он не совсем-то удобным в рассуждении полковника Пшецыньского.
Подвиляньский потребовал из буфета бутылку шампанского и предложил Полоярову с Анцыфровым распить ее по-приятельски. В это время подвернулся на глаза ему гимназист Шишкин.
– Господин Шишкин, пожалуйте-ка сюда, – кликнул его учитель. – Вы что еще будете читать?
– «Клермонский собор», Майкова, – словно на экзамене, отчетисто отчеканил юноша в силу давно уж усвоенной ученической привычки.
– И тоже наизусть будете?
– Наизусть… Я всегда наизусть.
– А не хотите ли для храбрости?
– Чего это-с?
– А вот, стаканчик сладенького?
– Нет-с, покорно благодарю, – смутился юноша.
– Э, полноте! Ведь мы не в классе! Не бойтесь, я не скажу инспектору! – приятельски улыбнулся Подвиляньский, подавая ему полный и довольно уемистый стакан. – Пейте-ка, пейте! Это ведь легонькое винцо, слабое, совсем дамское… Ну, хватите-ка!
– Да я… извините… признаться сказать… – принимая стакан, замялся немножко гимназист, ободренный внутренно такою приятельскою фамильярностью своего учителя, – признаться сказать, я уж тут… по секрету… два стакана пуншику хватил… Не много ли-с будет уж?
– Но, что за вздор!.. Не маленький ведь, не свалитесь!.. Сами, батюшка, бывали когда-то в вашей шкуре; знаем, как пьют гимназисты! Ну-ну! для храбрости! без разговоров!
Вконец уже ободренный и подзадоренный юноша, которому сказали столь лестную, хотя и косвенную похвалу, насчет того, как умеют пить гимназисты, слегка поклонился и залпом вылил в себя стакан шампанского. Ему хотелось показать пред учителем и пред этими двумя господами, что он совсем молодец.
– Вот так! по-нашему! по-ученому! – похвалил Подвиляньский. – Берите-ка стул да присядьте.
Гимназист развязно двинул стул и опустился на него совсем уже бойко, что называется, по-гимназически, «с форсом».
– Славно читает стихи, – кивнул на него Подвиляньский, обращаясь к Анцыфрову и Полоярову. – Вы знакомы, господа?
– Еще бы! Ивана Шишкина да не знать! – подхватил пискунок, – ведь на серебряную медаль кончает!.. А?.. Каков?
– Может, и на золотую дернем! – не без самодовольно-гордой заносчивости похвалился юноша, покосясь на барышень. Он уже начинал понемногу хмелеть и все более чувствовать себя молодцом.
– А славно, ей-же-Богу, славно декламирует! – воскликнул Подвиляньский и даже прижмурил глазки, будто при воспоминании о том наслаждении, какое доставляет ему декламация Шишкина. – Он… ведь вы с ним не шутите. Он помнит черт знает сколько запрещенных стихов. Кажется, всю «Полярную звезду» наизусть выучил. Память-то богатая какая!.. А?.. Каков?!.. Из «Полярной»-то!.. из «Полярной»!.. Послушайте, душечка Шишкин, – искренно и ласково примолвил он, хлопнув гимназиста по колену, – скажите-ка нам «Орла»! А? Не бойтесь! Ничего! Ведь между своими… никто не услышит… шпионов нет, кажись. Прелесть, господа, что за стихи, послушайте!.. Ну, Шишкин, валяйте!
– Да я… не помню… – слегка озираясь, отклонился юноша.
– Ну, вот вздор какой, «не помню»!.. На прошлой неделе читал же у меня в классе, а тут вдруг «не помню»!.. Э, батюшка, я не знал, что вы такой трус!
Последнее слово окончательно уже подожгло гимназиста. Он предварительно крякнул и прочел «Орла».
– Браво! Браво!.. молодец, – пискнул было Анцыфров и тихонько захлопал в ладоши.
Полояров в сосредоточенном молчании взял руку гимназиста и выразительно потряс ее.
Подвиляньский, успевший уже мигнуть, чтобы подали вторую бутылку, налил еще стакан юному декламатору, который и не замедлил порядочно из него отведать.
– А вот бы штука-то была, – с оживлением начал учитель, словно под наитием внезапно блеснувшей мысли, – если бы этого самого «Орла» да дернуть сегодня на публичном чтении?
– Браво! браво!.. Отлично! великолепно! – запищал и заерзал на стуле Анцыфров, подслеповато отыскивая свой налитый стакан.
– А что ж? Я бы прочел, да… выдерут, пожалуй? – сомневающимся тоном тихо спросил гимназист, уже полурешившись на эту выходку.
– Выдерут? – угрозливо насупился Полояров, – а во? этого не хотят ли? Пущай попробуют – вкусно ли пахнет!
– Ну-у, где выдрать! – солидно возразил учитель, – теперь и вообще-то не дерут, а тут еще ученик на выпуске. Разве так что-нибудь… в карцер посадят на недельку, и только.
– Так я хвачу!.. Ей-Богу, хвачу! – с живостью подхватил Шишкин, срываясь с места.
– Ну, вот вздор какой! Я ведь только так… – пошутил, отклонился учитель, все в том же солидном тоне.
– Отлично бы хватить, да не хватите! – вздохнул Анцыфров.
– Не хвачу? А почему… позвольте узнать… почему вы думаете, что не хвачу.
– Да так, смелости не хватит.
– Смелости?.. У меня-то? У Ивана-то Шишкина смелости не хватит? Ха-ха?! Мы в прошлом году, батюшка, французу бенефис целым классом задавали, так я в него, во-первых, жвачкой пустил прямо в рожу, а потом парик сдернул… Целых полторы недели в карцере сидел, на хлебе и на воде-с, а никого из товарищей не выдал. Вот Феликс Мартынович знает! – сослался он на Подвиляньского, – а вы говорите смелости не хватит!.. А вот хотите докажу, что хватит? Мне что? Мне все равно!
– Нет-с, тут, батюшка, не парик и не жвачка, – оппонировал пискун, – тут нечто побольше да посерьезнее, да и подоблестнее-с!.. Тут гражданское мужество нужно-с!
– А вот увидим, коли так! Увидим! – хорохорился гимназист, у которого голова ходенем пошла с двух стаканов шампанского.
– Ну, нет, не делайте глупостей! – стал было солидно урезонивать Подвиляньский, и эта солидность оказалась у него очень искусно сделанною, так что даже на посторонние глаза ее смело можно бы было принять за солидность настоящую и вполне искреннюю.
– Чего там не делайте! – обернулся на него Шишкин, – они меня за труса считают, так нет же, черт возьми! Я им докажу!
– Господин Шишкин! Господин Шишкин! – хлопотливо вбежал в комнату Петр Петрович. – Пожалуйте поскорее, ваш черед!
Шишкин бойко и самоуверенно взошел на эстраду. Полояров, Анцыфров и Подвиляньский с любопытством ожидания подошли к дверям и приготовились слушать.
– «Орел»! – раздался звучный голос декламатора. Анцыфров пискнул, хихикнул и даже присел от удовольствия.
– Молодец!.. Ей-Богу, молодец!.. Я никак не думал, – прошептал он.
По зале понеслись звучные строфы:
«Я нашел, друзья, нашел,
Кто виновник бестолковый
Наших бед и наших зол!
Виноват во всем гербовый,
Двуязычный, двухголовый
Всероссийский наш орел!»
И пошел, и пошел все дальше да дальше…
По зале понеслось волнение, шепот, недоумение; удивление, слушатели оглядывались друг на друга и вокруг себя, иные опасались за смелого чтеца, иные искали глазами, не слушает ли где-нибудь полиция…
Эффект вышел полный и неожиданный.
Лубянский побледнел и стоял, словно бы на него столбняк нашел. Взволнованный и перетревоженный, в страхе за чтеца, он искал глазами Пшецыньского, но того не было в зале. Полковник ограничился только присылкою премии, а сам не почтил вечера своим присутствием.
Но в сущности легче ли было от этого? Изменило ли его отсутствие хоть сколько-нибудь участь пьяного Шишкина? И едва кончил он, как раздался взрыв неистовых криков и топанья. Особенно отличались хоры, шумевшие по двум причинам: первая та, что читал свой брат гимназист, которого поэтому «нужно поддержать»; а вторая, читалось запрещенное – слово, вечно заключающее в себе что-то влекущее, обаятельное.
Большинство вопило «браво!» и требовало «bis!». Только немногие сохраняли необходимую сдержанность и приличие, и в числе этих немногих между прочим были доктор Адам Яроц и сам Подвиляньский, незаметно проскользнувший в залу. Теперь он старался держаться на глазах у всех и с видом серьезного равнодушия оглядывал неиствовавшую часть публики.
Одурманенный вином и успехом, Шишкин шел уже на эстраду с тем, чтобы повторить «Орла», как вдруг из одного конца залы смело раздалось резкое шиканье.
Все обернулись в ту сторону. Там, приложив щитком руки к губам, что есть мочи шикал один только человек. И этот один, к удивлению многих, был Устинов.
– Молчать!.. Не шикать!.. Кому не нравится, так вон!.. Не мешайте слушать!.. Долой шикальщика!.. A bas le siffleur! [44] – с разных концов залы раздалось несколько ретивых, задорных голосов.
Устинов, не обращая внимания, продолжал свое дело.
К счастию, Шишкин не был допущен на эстраду. Майор удержал его за руку и почти насильно увел в «артистическую комнату».
– Что вы наделали!.. Господи! Что вы наделали! – в ужасе качал он головою, заслоняя собою гимназисту проход в шумевшую залу.
– Вы думаете, выдерут? Не бойсь, не посмеют!.. В карцер разве, а это – нет! Пустите меня, публика требует! – порывался тот, стараясь выскользнуть из рук Лубянского.
А публика все еще шумела, стучала, хлопала… Скандал был полный и всесовершенный.
Частный пристав возвысил было голос, – несколько человек вытолкали его вон из залы и наглухо захлопнули входную дверь.
Майор был в отчаянии и поспешил выслать на эстраду двух барышень: поющую, и вопиющую, которые громогласным дуэтом хотели заглушить стук и крики. Некоторое время длилась борьба между пением и шумом, но храбрые и стойкие барышни преодолели публику – и она наконец снисходительно замолкла.
Вечер кончился как-то странно. Одни выходили из залы в недоумении, другие, то есть большинство, весьма шумно. Там и сям, как последние выстрелы отступающих солдат, раздавались еще выкрики: «Шишкина!.. Орла! Bis!.. Браво!.. Шишкина!»
– Это с какой стати вы шикать изволили? – дерзко-вызывающим тоном обратился к Устинову Полояров.
– С такой, что если раз уже сделана глупость, то не следует повторять ее! – решительно отчеканил Устинов, не смутясь от полояровского взгляда.
– А в чем эта глупость, по-вашему, и почему это не повторять ее, позвольте полюбопытствовать?
– Глупость в том, что она вредит хорошему почтенному делу, а повторение ее могло бы отозваться еще более горькими последствиями для Шишкина.
– Все это вздор! Никаких последствий не будет и быть не может! Тут голос общественного мнения-с!
– В таком разе напрасно сами вы не вышли вместо гимназиста и не прочли «Орла». Скажите, пожалуйста, отчего это вы пропустили такой прекрасный случай?
Последний вопрос был предложен с весьма чувствительною едкостью и попал прямо по назначению. Полоярову нечего было ответить и потому, промычав ироническое «гм!», он отвернулся от Устинова.