Бейгуш поник головою. Он чувствовал, что на него внимательно устремлены теперь все взоры, и чувствовал, что в этих взорах уже просвечивает нечто враждебное и презрительное.
– Как друг, как солдат, как поляк, умоляю вас еще раз: опомнитесь! возьмите назад свои слова! – с чувством и убедительно, положив руку на грудь, проговорил Чарыковский.
– Повторяю вам, я не отказываюсь от дела! – тихо сказал Бейгуш. – Но, господа, как знать чужое сердце и как судить его!.. Берите от меня все, что я могу дать, но оставьте же мне хоть один маленький уголок моей личной, исключительно мне принадлежащей жизни! Неужели ж от этого может сколько-нибудь пострадать дело моей родины? Я не герой, а простой работник… Перемените на шахматной доске две рядом стоящие пешки, поставьте одну на место другой – разве от этого ваша игра хоть сколько-нибудь изменится?
– Слишком много скромности с вашей стороны, господин поручик! – не без едкости заметил Чарыковский. – Вы не пешка, а офицер, и потому на шахматной доске имеете свои особые ходы. Впрочем… как вам угодно!
Чарыковский сухо поклонился и сел, явно показывая, что считает оконченными все дальнейшие прения на эту тему!
Между членами организации пошел смутный шепот. До слуха Бейгуша как будто долетело слово «изменник». – Вся кровь хлынула ему в голову. Удаляясь из собрания, он прошел, в некотором роде, сквозь строй беспощадно-враждебных и холодно-презрительных взглядов.
Какой страшный разлад между идеей, делом и своим сердцем почувствовал Бейгуш! Согласить одно с другим было невозможно: этот разлад, по самой сущности своей, являлся непримиримым. Надо было чем-нибудь одним пожертвовать: или отказаться от дела, которому был предан душой и убеждением, в которое веровал, отказаться с тем, чтобы потом уже всю жизнь нести на себе клеймо отвержения, имя «изменника»; или же ради дела жертвовать любовью, грезами мирного, покойного счастья. «Как согласить одно с другим?» – пытался Бейгуш задавать себе трудную задачу. «Взять с собой Сусанну, ехать с нею вместе? – Но моя идея для нее не своя, а чужая! Положим, она пойдет за мной, но ведь она не одна, у нее здесь же, в Петербурге, двое сыновей воспитываются. По какому праву я отыму у них мать? Как оставить их на произвол судьбы? И наконец, можно ли взять на совесть судьбу этой женщины, заставить ее, быть может, скитаться с собою по лесам, обречь ее на тысячи лишений, на темное будущее… А если… если придется сложить свою голову – что с ней тогда? Если дело не удастся, если и меня, и ее вместе со мной поймают, захватят, тогда что? – Тюрьма, ссылка, Сибирь, и опять-таки тысячи всяческих лишений… И это все в награду за ее самоотвержение, за ее любовь!.. И из-за чего? Из-за моего лишь эгоистического побуждения, из-за того, что я полюбил ее!.. Нет, не возьму я этого на совесть!» – решил себе Бейгуш. «Гибнуть одному, а не четырем вместе, из которых трое совсем чужды этому делу!»
Он провел бессонную, мучительную ночь. Свежее воспоминание о сцене, разыгравшейся вечером в «кружке», воспоминание об этих взглядах и улыбках, об этом безмолвном, но уничтожающем презрении давило ему грудь, истерическими спазмами душило горло и словно железными тисками стягивало голову. Он встал с постели полубольной, с какой-то моральной и физической тяжестью во всем организме. Хотелось бы на воздух – освежиться, рассеяться, – и Бейгуш ушел из дому. В этот день случайно он встретился на улице с двумя своими короткими приятелями. Оба были офицеры, оба принадлежали к той же организации и оба присутствовали во вчерашнем собрании. Бейгуш, по всегдашней привычке, кивнул им головою, но те не ответили на поклон, и не то чтобы отвернулись от него, не то чтобы сделали вид, будто не узнают его; напротив, оба прямо и твердо глядели ему в глаза, и в их взоре он ясно прочел то же самое презрение, то же самое имя «изменника».
Бейгуш смутился и потупил взгляд. Эта встреча словно обожгла его. – «Нет, жить так далее, продолжать бесконечно выносить такие взгляды… Нет, это невозможно!» – решил он сам с собою. «Если бы ты не верил в дело, не сочувствовал ему, – ну, тогда куда б ни шло еще!.. Но любя их всех, страдая с ними одною болью, деля их мысли, их убеждения, молясь одному Богу, слыть между ними „изменником“, добровольно лишить себя честного имени поляка… нет, это невозможно!» – повторил себе еще раз Бейгуш.
Эти взгляды двух его приятелей показались ему знаменательными. Поняв их значение, он уже знал, что могут они предвещать ему в будущем. Как поляк и притом до вчерашнего дня столь деятельный член петербургской организации, он знал, чему подвергается, не говоря уже об изменнике, простой ослушник предписаний высшего революционного комитета. Он слишком близко стоял к делу, чтобы не знать этого. Он мог теперь ожидать всяких неприятностей и несчастий по службе, в обществе, в жизни. Ловкие «воротилы дела» могли путем тайной интриги подвести под него такую каверзу, что начальство, считавшее его доселе одним из лучших и благонадежнейших офицеров, вдруг могло бы найти его весьма неблагонадежным, могло придраться к какому-нибудь случайному упущению по службе (а мало ли их!), чтобы отдать его под суд, могло найти вредным его образ мыслей или какие-нибудь его поступки и исключить из службы. Но это все было бы еще самым легким и ничтожным в сравнении с тем, что могло угрожать ему. В обществе – того и гляди – о нем могли пойти самые дурные слухи, могла быть замарана его репутация, подорван его нравственный кредит, он легко мог быть сделан молвою и мошенником, и негодяем, и шпионом, и лжецом, и вором, и всем, всем, чем угодно. Наконец, он знал, что власть и сила польского ржонда велика, что корни ее на огромное пространство разветвляются под землей, а ползучие побеги незаметно, но цепко поднимаются очень высоко, что в этом ржонде существует верховный тайный трибунал, который судит безапелляционно и неуклонно приводит в исполнение свои приговоры над ослушниками и отступниками. В этих приговорах бывали и нож из-за угла, и яд в куске хлеба или в стакане воды. Исполнение этих приговоров не могло быть стесняемо ни временем, ни пространством. Все это очень хорошо понимал Бейгуш и при этом чувствовал, что если над ним будет произнесен подобный приговор, то для него он будет суровее и беспощаднее, чем для многих других, потому что Бейгуш стоял слишком близко к делу, ему было известно много такого, что являлось весьма важным и существенным для успеха и для многих лиц петербургской организации, которые теперь весьма легко станут опасаться, что отступничество столь деятельного члена может иметь и для них, и для дела очень вредные, а быть может, и непоправимые последствия. Ясно, что эти люди постараются теперь избавиться от него как можно скорее и притом самым радикальным образом.
И между тем Бейгуш не чувствовал в себе отступника. Он все-таки горячо любил и этих людей, и дело, но столь же горячо любил и Сусанну.
«Да, вот она, казнь за черный умысел, за воровское подлое намерение! – горько раздумывал он. – Ты сделал ее своею женою, с тем чтобы ограбить и бросить, как старую перчатку… а вместо того, и сам не знаю как, полюбил ее, пуще самого дорогого, самого заветного!.. Какая ирония! Какая отместка!»
Бейгуш, давая себе строгий отчет о своих мыслях и побуждениях, сознавал, что почти не чувствует ни малейшего страха пред возможностью подпольной казни: смерть тем или другим способом страшила его не столько, как это проклятое имя Иуды, изменника. – «Изменник своим братьям, Иуда идеи, отступник своей родины, своей матери-Польши… бррр!.. Вот что ужасно! вот что невыносимо! вот что скажут о тебе и вот какую память по себе ты оставишь!» – думал Бейгуш – и при одной этой мысли его обдавало холодом и дрожью. Он чувствовал, что над ним тяготеет какой-то страшный fatum, который – хочешь не хочешь – подчиняет себе его волю, его поступки, его помышления, который словно бы говорит ему: иди или умри с именем Иуды! – И этот fatum является в лице того же «кружка», того же тайного комитета «святой справы», этот, вершащий все и вся Deux ex machina есть его же собственное личное сопричастие к делу, к «организации». И никаких выходов нет из этого положения!
«Если б еще одна женщина, одна любовь могла все заменить собою человеку», љ– мыслил он в самом мучительном состоянии духа: «Пусть даже будет так! Я верю в это!.. Что бы с тобой ни случилось, каким бы именем тебя ни заклеймили, пусть тебя навеки похоронят в Сибири, в каком-нибудь Обдорске, пусть сошлют в каторгу, в рудники: пусть все это так; но если ты беспредельно любишь, если она, твоя любовь, с тобою, – тут, пожалуй, можно бы еще все перенести, все выстрадать! Как бы страшно ни заклеймили тебя эти люди, твои же братья, но зная, что есть на Божьем свете хоть одна бедная душа, которая тебя любит и верит в тебя, которая для тебя на все готова, – о! зная это, можно стать выше всех этих людей и всей слепой злобы их! Можно бы уйти внутрь себя, жить своим сердцем, своей душою… Да, все это можно, если бы только так!.. Но если тебя не сегодня-завтра ждет заугольная смерть, тогда что? Какой результат? – Лучшие люди твоей родины с ненавистью и презрением скажут про тебя: собаке и смерть собачья! Умереть с именем Иуды, изменника – и только!.. Нет, видно, великое дело требует и жертв великих!.. Иди, иди – и нет тебе другой дороги, другого выхода!»
В нервном и возбужденном состоянии Бейгуш, после непродолжительной, но страшной и роковой борьбы с самим собою, поехал вечером к капитану Чарыковскому.
Тот встретил его сухо, одним лишь вопросительным взглядом.
– Я прошу вас забыть все прошлое, – трудно дыша, смущенным, но решительным тоном начал Бейгуш. – Я виноват пред общим делом… виноват тем, что допустил себя увлечься своим личным чувством, но… теперь я приехал сказать вам, что с этой минуты я по-прежнему ваш… весь ваш!.. Забудьте и протяните мне честно вашу руку!
Лицо его дрожало внутренним волнением, на глазах блистали слезы.
Чарыковский ступил шаг вперед, горячо обнял его, и оба они расцеловались.
С этой минуты мир с «кружком» был восстановлен; но далеко еще не было такого же мира с самим собою в наболевшей душе Бейгуша.
В несколько дней официальная сторона дела, долженствовавшая служить ему благоприличной и легальной маской, была обработана: Бейгуш получил от военного ведомства экстренную командировку в Литву, по одному из тех дел третьестепенной важности, на которые во всяком ведомстве зачастую и притом самым обыкновенным образом случаются командировки. Все это очень легко и очень быстро обработал ему Чарыковский, который в то время пользовался хотя косвенным, но весьма значительным влиянием, как дельный, умный, ученый и необыкновенно способный человек. И труды, и мнения его по военно-специальным вопросам очень уважались, да и вообще он пользовался хорошим авторитетом и не в одних лишь «кружках организации». Точно таким же образом, при его посредстве, под разными служебными предлогами были отправлены, подобно Бейгушу, и все остальные организаторы в разные места Западного края.
У Бейгуша все уже было готово к отъезду: инструкция и подорожная вместе с прогонами в кармане, субсидия от организации тоже, вещи, то есть самое лишь необходимое, исподволь, понемногу перенесены к Чарыковскому, так что теперь оставалось только садиться в вагон и ехать. А как не хотелось бы ехать! Как томительно просить собственное сердце остаться, помедлить… хоть несколько бы дней еще помедлить!..
Бейгуш скрывал от Сусанны и свои приготовления, и свой отъезд. Он знал, что она настойчиво стала бы просить его отказаться под каким бы то ни было предлогом от казенного поручения, что в крайнем случае сама решилась бы ехать с ним, убедила бы, умолила бы его своею любовью согласиться на это. Но рассудок громко и твердо говорил ему, что едучи на такое рисковое дело, было бы и опасно да и грешно тащить ее за собою. В уме своем он уже решил, что этому не бывать ни под каким условием; но в то же время боялся, что слишком тепло любит ее для того, чтоб ее просьбы и слезы не поколебали его решимости, и потому он делал все это втайне.
Под влиянием мысли о необходимости близкой и, может быть, вечной разлуки он невольно стал еще добрее и нежнее к этой женщине, он чувствовал, будто теперь она стала ему еще дороже, будто полюбилась ему еще более. Сусанна, в простоте сердечной, в эти дни просто была наверху блаженства. Ей уже, действительно, не хотелось более ни новых шляпок, ни лож в театре, ни дачи в Павловске: ласки мужа, его внимательная и какая-то болезненно-задушевная нежность заменили ей все посторонние помыслы и желания. Отчасти смущало ее порою только то, что среди ласкового, веселого разговора муж ее вдруг, ни с того, ни с сего, на несколько мгновений становился как-то тоскливо угрюм и озабочен, или вдруг нападала на него то непонятная рассеянность, то какая-то глубокая подавляющая дума. Сусанна попросту думала себе, что это он все о проигранных деньгах, и потому в благодарность за его ласки еще живее старалась всячески развлечь, приголубить и успокоить его.
Бейгуш жадно впивал теперь жизнь, полную любви, наслаждения и тихих семейных радостей. Ему так сильно хотелось взять от этой жизни все, что только можно взять, все, что только может она дать ему, хотелось до последней капли осушить эту чашу, чтобы потом разбить ее вдребезги, но зато чтобы впоследствии, при иной, грядущей, темной и одинокой жизни, было чем помянуть эти немногие, но хорошие, светлые минуты!
Хотелось ему открыть Сусанне, что деньги ее целы и что именно вся комедия была разыграна им для одного лишь испытания, но… сил не хватало на это. Его нравственное чувство, возрожденное и очищенное силой любви, решительно возмущало его против новой уловки, новой лжи. «К чему хитрить и притворяться! К чему еще раз обманывать эту детски-наивную, простую душу, которая и без того ничего не хочет, ничего не требует, кроме доброго слова да теплой ласки!» – думалось Бейгушу, и он молчал, решившись внутренно открыть ей на прощанье всю горькую правду.
Наконец наступил канун отъезда. Завтрашнее утро – крайний, последний срок. Дело не ждет, Чарыковский нетерпеливо и настойчиво понукает. Надо ехать, надо кончить все и беззаветно махнуть на все рукою!
В течение последнего вечера Бейгуш несколько раз пытался высказать Сусанне правду о ее деньгах, и все-таки сил не хватало. Жалко и больно было, пока сам еще здесь налицо, хоть на мгновенье помутить счастливое чувство мира и покоя, чувство ее безграничной веры в его нравственную личность.
Он выждал пока, наконец, Сусанна заснула, и тихо, осторожно вышел из спальни.
Был уже в исходе четвертый час ночи. Бледный рассвет петербургской белой ночи глядел в окна.
Бейгуш долго просидел в глубоком и тяжком раздумье пред своим кабинетным столом, но наконец встрепенулся, смутно провел по лицу рукою и стал писать.
«Все кончено, Сусанна! Надо, наконец, сказать тебе всю горькую правду, – писал он. – Я женился на тебе ради самого гнусного обмана, с намерением обокрасть тебя и бросить. Но не знаю, сама ли судьба или безграничная любовь твоя отомстили мне за мою низость. Задумав надругаться над тобою, я кончил тем, что глубоко полюбил тебя, побежденный твоею же любовью. Деньги твои целы почти сполна, за исключением двух тысяч, отданных по условию моему достойному сообщнику. Они лежат в банке, а билеты ты найдешь в среднем ящике моего стола. Ключ я оставляю».
Затем Бейгуш подробно рассказал всю историю мнимого проигрыша.
«Теперь уже не ради комедии, как в том письме, продолжал он, а взаправду скажу тебе: прости меня, если можешь! Мы не увидимся больше; разве счастливая судьба сведет нас как-нибудь впоследствии. И как бы желал я этой счастливой судьбы! Как страстно желал бы!.. Не спрашивай, не допытывай ни у кого и никогда, почему я расстаюсь с тобой так странно, так внезапно. Предупредить этого ничем нельзя: это так должно. Расспрашивая и разглашая об этом, ты можешь только повредить мне самым страшным образом. Почему это так, – я в настоящее время не имею права сказать тебе. Впоследствии, и даже, быть может, скоро, сама все узнаешь из дела, без справок и расспросов. Скажу пока одно: я уезжаю в Литву по экстренному поручению моего начальства. Так ты это и знай, так и говори знакомым, буде станут спрашивать. Но вообще, если любишь меня, то не распространяйся и как можно менее говори обо мне. Я наказан вдвойне: и тем, что полюбил тебя, и тем, что должен расстаться.
«Да, как поляк, я не имел права полюбить русскую женщину. Какое жестокое, ужасное положение!.. Будь проклята и эта пламенная, историческая вражда, и то, чтó породило ее! Благодаря ей, вся моя личная жизнь (да и одна ли моя только!) построена на фальши, на противоестественном умерщвлении в себе самых лучших, самых святых и заветных чувств во имя одной идеи.
«И это необходимо! Отказаться от этого не в моей власти, не в моей воле, если только я хочу сохранить себе честное польское имя, если я не сделаюсь изменником Польши. А я им никак и никогда не сделаюсь!.. Что ж делать мне, если я люблю и ее, и тебя ! Но которую же больше?.. Сердце шепчет: тебя, а долг и клятва кричат мне: Польшу! Польшу! ее одну и никого и ничего более!.. Такова наша суровая, историческая заповедь. Нужно только бесконечно жалеть и сокрушаться о том, что есть в жизни народа такие непримиримые положения, когда отдельная личность, даже помимо собственной воли, насильственно принуждена разрывать самые дорогие свои связи и отношения. Так точно и со мною. Пожалей же обо мне, моя Сусанна!
«Я не хотел тебе говорить и объяснять причин, а вышло вот как-то, что сказалось даже гораздо более, чем бы следовало. Не оставляй у себя этого письма и никому не говори про него. Самое лучшее: прочти, пойми его сердцем и сожги, чтоб и следов не осталось. Это моя последняя просьба. А последние просьбы всегда исполняются строго.
«Нет, есть и еще одна: прости, благослови заочно и люби меня, как умела любить до этой минуты. Авось еще и не все кончено! Авось еще встретимся, но только дай Бог, чтоб на радость и счастие!»
Он дописал. Был седьмой час. Лакей уже проснулся и подметал в столовой. Бейгуш, со всевозможною осторожностью, прошел в спальню и положил письмо на туалете, так что оно прежде всего должно было кинуться в глаза жене, когда она встанет с постели.
Сусанна спала тихо и безмятежно, сладким утренним сном, подложив обнаженную красивую руку под свою розовую щеку.
Затаив дыхание, без малейшего движения, Бейгуш глядел и любовался на нее влюбленными глазами.
Наконец-таки не осилил себя: приблизился к постели и с жутким чувством в душе приник трепещущими губами к щеке жены.
Сусанна нехотя раскрыла глаза, увидела мужа, и думая, что он уже встал затем, чтобы по обыкновению отправляться в свою батарею, улыбнулась ему и, повернувшись на другой бок, тотчас же снова заснула.
После этого Бейгуш спешно оделся у себя в кабинете и ушел из дому. Он отправился к Чарыковскому, который лично хотел проводить его на железную дорогу.
Утро стояло светлое и свежее. Ночью шел дождик, и разорванные тучи плавали еще по небу, но солнце блистало ярко и радостно, словно приветствуя и маня своим блеском отходящего в трудный и темный путь.
– Ну!.. alea jacta est! – с глубоким и полным вздохом сказал себе Бейгуш. – Да, жребий брошен! Подготовительный период наш кончен. Теперь – борьба! На арену выступают две силы… Что-то будет? Что-то выйдет?.. Но… вернуться уже нельзя, невозможно: alea jacta est.