На площадь валила несметная масса народа. Гул сотен тысяч голосов разражался в потрясенном воздухе одним гигантским, единодушным криком – одним бесконечным «ура». Над этими массами развевались султаны нескольких всадников. Впереди был один. Он медленно подвигался вперед на своем коне, совершенно отделенный, отрезанный от остальных всадников живыми волнами плотной массы народа. Это ему кричали «ура» эти сотни тысяч грудей, поднятых одним восторженным порывом, одним стремлением. Это на него были устремлены эти сотни тысяч глаз, горевших одною мыслию, одной надеждой, одной верой и любовью. Русский народ встречал Русского Царя. Иной встречи и быть не могло: у них одна и та же радость и горе, одни и те же друзья и недруги, и это высшее единение чувствовалось инстинктивно, само собою, никем и ничем не подсказанное, никаким искусством не прививаемое: оно органически, естественно рождалось из двух близких слов, из двух родных понятий: народ и царь.
«Батюшка!.. Царь!.. Спаси!.. Заступись! Ты один наша надежда! Отец наш!» – вопил народ, кидаясь к царскому стремени и обнимая ноги государя. «Мы знали, что Ты с нами! Ты наш! Ты не оставишь… Мы все с Тобою! Все за Тебя! Не выдадим! Умрем – не выдадим!..»
И снова тысячегрудое, громовое «ура » потрясало воздух и заглушало свист и рев пожара.
С трудом прокладывая себе дорогу чрез волнующееся море народных масс, государь продолжал один, без свиты, оставленной далеко позади, медленным шагом ехать вперед. У Чернышева моста он на минуту остановил коня и огляделся. Впереди было море огня, позади море огня. Над головою свистала буря и сыпался огненный дождь искр и пепла – и среди всего этого хаоса и разрушенья раздавались тяжкие стоны, рыданья, вопли о помощи, о защите и могучее, восторженное, ни на единый миг не смолкавшее «ура » всего народа.
Все мысли, все взоры были теперь прикованы к лицу государя. Это лицо было бледно и величественно. Оно было просто искренно и потому таким теплым, восторженным и благоговейным чувством поражало души людские. Оно было понятно народу. Для народа оно было свое, близкое, кровное, родное. Сквозь кажущееся спокойствие в этом бледном лице проглядывала скорбь глубокая, проглядывала великая мука души. Несколько крупных слез тихо скатилось по лицу государя…
Народ видел эту скорбь, видел эти слезы. Быть может, никогда еще не был он так близок народу, так высоко популярен, как в эти тяжкие минуты всенародной беды. Не было такой непереходной преграды, которая бы не преодолелась, не было такой великой жертвы, которая не принеслась бы народом, с восторгом несокрушимой силы и любви, с охотой доброй воли, по единому его слову.
С этой минуты для народа он, один он был все : вне его, мимо его народ ничего не знал, ничего не видел. Старая историческая связь закрепилась теперь еще раз новыми узами.
19-го февраля 1861 года они опознали друг друга в слове и деле свободы. 28-го мая 1862 года огонь пожаров закалил их нравственные узы. Горящий город, – все равно как и Москва 1812 года, – стал огненною купелью их взаимной силы и единения.
Быть может, ни раньше, ни позже, а именно в эту самую глубоко-скорбную минуту свершился тот нравственный кризис, тот благодетельный перелом в тифозной горячке общественного организма того времени, который потом с такою мощью и достоинством сказался на весь мир одним годом позднее.
Ignis non sanat. Это уже было решено. Кто думал иначе, тот был слеп. Но радикальное лекарство, действительно, произвело и радикальные последствия, – только совсем в другую сторону.
Новые массы, новые живые реки людей отовсюду стремились навстречу государю. Весть о том, что он сам здесь же, на пожаре, вместе со всем народом, как электрическая искра, пробегала в массах, и крики «ура» оглашали воздух за версту и более расстояния от того места, где находился царь. Там его не видели, но чувствовали его присутствие.
– Слышите?.. Слышите эти крики? – говорила Татьяна с невольными восторженными слезами на глазах: она сейчас была свидетельницей этой встречи, этих порывов; она тоже и притом близко видела этот бледный, величественный облик, с медленно катящеюся слезой – и отзывчивое, простое и чуткое сердце ее дрожало тем же восторгом, тою же любовью, как и сердце всего этого народа.
– Да, точно: исполин просыпается! – отозвался ей Устинов! – да только проснется-то он вовсе не так и не за тем, как ждут и надеются господа Фрумкины!.. Любители народа!.. Показать бы их теперь этому народу! Пускай бы послушали, не кричит ли он по их рецепту: «да здравствует молодая Россия и русская социально-демократическая республика!»
На следующие дни Петербург был похож на город в осадном положении: дымящиеся развалины, по всем площадям таборы погорельцев, груды пожитков, слезы и нищета, усиленные военные патрули, часовые с ружьями на скрытых и явных экстренных постах по всем улицам и во многих дворах. Ворота домов на запоре, дворники день и ночь на строгом дежурстве, повсюду наготове бочки, ушаты и ведра с водою. Ночью не дозволяют ходить по тротуарам, днем не пускают во дворы и на лестницы, пока не скажешь, к кому идешь – тогда один из дворников отправляется по следам и доводит до самой двери. Повсюду самая усиленная бдительность и, несмотря на это – 29-го мая загорелся от поджога Александрийский театр, в то время когда еще очень много было огня и на Толкучем и в Троицком, в Щербаковом и в иных местах за Фонтанкой, а 30-го мая сделано более десяти поджогов. Сильный ветер благоприятствовал. В этот день сильно горели Пески, где дворники очень исправно караулили до пяти часов утра, а в этот час, по общему соглашению, отправились отдохнуть, – и через полчаса Пески загорелись. Пожар этот заранее был уже назначен подметными письмами на 30-е мая, что и исполнено в точности. Другие поджоги в тот день были на Мещанской, около ломбарда, на углу Мещанской и Вознесенского, около склада аптекарских и москательных товаров, затем во дворе откупной конторы, где помещались большие запасы водки и спирта, два поджога в Коломне, в Большой Подьяческой и др. 31-го мая поджигали Первый Сухопутный госпиталь и Кушелевку, и тогда же были подброшены новые письма о предстоящих больших пожарах на 3-е июня и о поджогах пороховых погребов. Призывали экспертов для сличения рук, и те нашли, что все письма писаны одной рукой, но измененными почерками (прямее или косее). Поджигатели действовали неутомимо. – «Ишь ты, мореходы какие!» говорил народ; «по ветру действуют! Все ветра ждут». 1-го и 2-го июня все время шел дождь, и потому поджогов, сравнительно, было менее. С этого же времени стала на десять дней совсем осенняя, свирепая непогода, Реомюр падал до 4 градусов тепла. Безостановочный, мелкий, осенний дождь и студеные ветры довершали несчастие погорельцев, которые ютились на площадях, под открытым небом, в грязи и мокроте, чуть не на морозе – и каких только проклятий не посылалось тут поджигателям!
Нравственное состояние жителей было возбуждено в высшей степени: чуть ли не в каждом прохожем подозревали тайного врага. За молодыми людьми следили повсюду, так что некоторые из студентов являлись в редакции газет, прося вступиться и защитить их печатным словом. Сцены кровавых уличных расправ и самосуда повторялись беспрестанно, так что просто опасно стало ходить по улицам. Ночью народ останавливал всякого, по малейшему подозрению, обыскивал и заставлял говорить: «Как ты говоришь-то, как выговор-от у тебя – русский ли?» До утра 1-го июня было взято девятнадцать человек по подозрению в поджогах и более четырехсот мелких воришек. О пожаре на Толкучем купец Александров, в лавке которого первоначально загорелось, дал показание, что «28-го мая, в пятом часу, пришли к нему в лавку четверо молодых людей, перебирали товары – все будто не находят, что им нужно, пошли к нему наверх, рылись и ушли, купив на рубль разного хламу. Через четверть часа, услышав запах гари, Александров вышел посмотреть, не горит ли в соседнем трактире, который загорался накануне, возвращается в свою лавку —а уж оттуда дым валит». 1-го июня, в Александро-Невской лавре, в саду, монахи поймали молодого человека с зажигательными снарядами, спрятавшегося за куст. 1-го же июня были подброшены письма о том, что пожаров более не будет, так как народ русский оказался глуп до такой степени, что не мог понять высокой цели, для достижения которой они делались, и что поэтому отныне станут отравлять. Это уже была величайшая нелепость, какую только могла продиктовать безысходная бессильная злоба; тем не менее весть эта наводила на легковерных ужас более даже, чем самые пожары. Народ ожесточался и свирепел с каждым днем все хуже и хуже ввиду этих слухов и ежедневных новых поджогов. Петербург стал океаном сплетен и самых нелепых толков. Кто более трусил, тот более сочинял. Толковали, что дворник поймал на поджоге протопопа в камилавке; что поджигает главнейшим образом какой-то генерал, у которого спина намазана горючим составом, так что стоит ему почесаться спиною о забор – он и загорится; что за Аракчеевскими казармами приготовлено пять виселиц, и на одной из них уже повешен один генерал «за измену»; что пожарные представили одного иностранца и одного русского, которые давали им 100 р., чтобы только они не тушили Толкучего рынка; что семидесятилетняя баба ходила в Смольный поджигать и, схваченная там, объяснила на допросе, будто получила 100 рублей, но не откроет-де, кто дал ей деньги, хошь в кусочки искрошите; что Петербург поджигает целая шайка в триста человека и что видели, как ночью Тихвинская Богородица ходила, сама из Тихвина пришла и говорила: «вы, голубчики, не бойтесь, эфтому кварталу не гореть». Николая Чудотворца тоже видели ночью, – «ходит, оберегает». Толковали также и в народе, и в газетах, будто 29-го мая, в третьем часу пополудни, ехал в дрожках мимо министерства внутренних дел молодой человек, с небольшой бородкой, хорошо одетый, в статском пальто, и будто он бросил небольшой шар или клуб, который высоко прыгнул и потом упал, не зажегши ничего. Бывшие тут немногие люди закричали «держи! лови!», но неизвестный успел уже ускакать. Один из служащих в министерстве (некто П., как назвало «Наше Время») представил-де этот шар по начальству, и оказалось, что «бомба» сделана из трута, напитанного внутри разными веществами, как маленькие курительные свечи, но не черного, а бурого цвета, и будто люди, сведущие в химии, объявили, что бомба могла быть сделана не иначе-де, как в химической лаборатории. Та же газета сообщила, что в комиссии о поджогах один из членов будто бы говорил о необходимости пыток, но прочие-де не согласились на это. Подметные письма посыпались по городской почте и разбрасывались по улицам. В комиссии была собрана их огромная пачка, в которой иные оказались писаны на плохом французском языке, а иные даже в стихах.
И в это же время приходили официальные вести о больших пожарах из провинции: 27-го мая сгорели присутственные места и половина города Боровичей; 27-го же мая, во время обеден, горел Могилев, при сильном ветре, причем уничтожено 24 здания. 30-го мая горел Малый Ярославец. 31-го мая, ночью, горел Чернигов, где погибло 27 домов, 17 флигелей, 133 номера лавок и некоторые присутственные места. Москва тоже не избегла общей участи: 24-го мая, в полдень, Пятницкой части в доме Васильевой произошел пожар в холостом деревянном строении с дровами, соломою и угольями. Причина пожара осталась неизвестною. В тот же день, в 9 часов вечера, горели мясные ряды на Миусской площади, где вдруг и тоже от неизвестной причины загорелся под навесом лесной материал. В тот же день, когда еще не кончился пожар в рядах, загорелся в третьем часу ночи дом Масловой, Серпуховской части, где, точно так же от неизвестной причины, огонь показался в сенях. В ночь на 29-е мая, в первом часу, Серпуховской же части, вдруг загорелась тесовая обшивка домового угла у мещанина Антонова, и тоже от неизвестной и совершенно непонятной причины. – Все это усиливало панику не только народа, но и страховых обществ, из которых некоторые отказывались принимать на страх имущества. Народ негодовал на медленность следственной пожарной комиссии и громко требовал мести. Каждое утро все, бывало, кидались на полицейскую газету: нет ли там объявления о казнях. Всюду высказывалось нетерпение, ропот на следователей, на юстицию. Вчерашние либералы вдруг заговорили о том, что надо вешать и расстреливать, что надо пытать хоть двух или трех из пойманных поджигателей; вчерашние ярые прогрессисты сегодня вдруг превратились в ярых ретроградов, и сами не подозревали при этом, сколько комизма было во вчерашнем их радикальном либеральничанье и в сегодняшней внезапной метаморфозе, и сколько гнусного в этом требовании казней и пыток.
31-го мая, в 8 часов утра, вывезли на Мытнинскую площадь гвардейского офицера Владимира Обручева для публичного объявления ему приговора. Он присуждался к каторжной работе за распространение «Великоросса». Площадь была полна народом, и в этой массе слышалось злобное рычанье, ропот на то, что мало казнить таким образом, а следует вешать, вешать за ребро на железный крюк. Когда же каторжная шапка, надетая палачом на осужденного, нахлобучилась ему на глаза – в народе вдруг раздался хохот… Факт безобразный и доселе никогда не бывалый в народе, у которого для преступника, каков бы он ни был, нет имени злодея, а существует человеческое слово несчастный. Но этот сам по себе возмутительный факт слишком ярко рисует, каково было в те дни общее настроение массы, какова была сила народного озлобления.
Заграничная пресса тоже очень много занималась пожарами. «Siècle» [105] совершенно серьезно рассказывал, например, что Петербург телеграфировал Москве: «Горю! пришлите трубы!» в ту самую минуту, как Москва слала ему депеши: «Пожар! тушите!» – Но странное дело: в заграничной прессе было всеобщее убеждение, что наши пожары суть дело особой пропаганды, особого комитета и имеют исключительно политическую цель.
Погорельцам немедленно были отведены разные казенные помещения, казармы, манежи, и были розданы пятьсот палаток, которые тотчас же раскинулись табором на Семеновском плацу и на самом пожарище. В этих таборах тотчас же возник новый торг. Но убытки толкучного пожара были громадны: они простирались за шестьдесят миллионов рублей серебром. Более двадцати тысяч человек сидельцев, приказчиков, мальчиков, рабочих, хозяев ларей остались положительно без куска хлеба. Толпа этого народа несколько раз собиралась у станций Царскосельской железной дороги и ждала государя, а когда государь выходил на крыльцо, она становилась на колени и кричала «ура!», вопя в то же время о хлебе и защите. 8-го июня в табор погорельцев на Семеновском плацу приехала государыня, останавливалась у множества лавок, покупала разную мелочь и платила с избытком наиболее нуждавшимся.
С 31-го мая Петербург разделился на три военных генерал-губернаторства и издано повеление о том, чтобы всех, кто будет взят с поджигательными снарядами и веществами, а равно подстрекателей к беспорядкам судить полевым военным судом в 24 часа, с предоставлением военному генерал-губернатору права конфирмовать и приводить в исполнение приговоры военного суда.
В Исаакиевском соборе митрополит Исидор совершил молебствие об отвращении бедствий, и такие же молебствия ежедневно отправлялись во всех церквах. Со всех ступеней общества стали стекаться пожертвования в пользу погорельцев и вскоре доросли до весьма значительной цифры.
Вскоре после грозного объявления о полевом военном суде пожары совершенно прекратились, а между тем последовало несколько вызванных исключительно ими правительственных мер весьма знаменательного свойства.
3-го июня объявлено о закрытии Самсониевской и Введенской воскресных школ и об учреждении особой комиссии для исследования действий их преподавателей и распорядителей. В объявлении, опубликованном по этому поводу «Северной Почтой», сказано: «Показаниями фабричных работников обнаружено, что в этих воскресных школах преподается учение, направленное к потрясению религиозных верований, к распространению социалистических понятий о праве собственности и к возмущению против правительства. Два работника, сперва посещавшие Самсониевскую, а ныне посещающие Введенскую школу, позволили себе возмутительные толки, отзываясь о политических переворотах, о пользе пожаров, о надобности сжечь весь Петербург» и т. п.
6-го июня всем начальникам губернии предоставлено право судить полевым военным судом поджигателей и раскидывателей угрозливых подметных писем.
б-го же июня закрыт Шахматный клуб. В объявлении было сказано, что это распоряжение состоялось «в видах прекращения встревоженного состояния умов и к предупреждению между населением столицы не имеющих никакого основания толков о современных событиях». «В Шахматном клубе, говорило официальное объявление, происходят и из него распространяются те неосновательные суждения».
В тот же день закрыты все народные читальни. В объявлении говорилось, что «мера эта принята вследствие замеченного вредного направления некоторых из учрежденных в последнее время народных читален, кои дают средства не столько для чтения, сколько для распространения между посещающими их лицами сочинений, имеющих целью произвести беспорядки и волнение в народе, а также для распространения безосновательных толков».
8-го июня было объявлено о закрытии воскресных школ и других училищ, учрежденных при войсках, для лиц, не принадлежащих к военному ведомству. «Несмотря на все установленные правила для надзора за воскресными и бесплатными школами, говорилось в объявлении, ныне положительно обнаружено, в некоторых из них, что под благовидным предлогом распространения в народе грамотности люди злоумышленные покушались в этих школах развивать вредные учения, возмутительные идеи, превратные понятия о праве собственности и безверие. Государь император, имея в виду, что при многих воинских частях также учреждены воскресные бесплатные школы, что по затруднительности за ними надзора злоумышленные люди могут и в этих школах проводить вредные и ложные учения, что притом обнаружены уже некоторые преступные покушения увлечь и нижних чинов к нарушению долга службы и присяги, высочайше повелеть соизволил, в предупреждение могущих быть пагубных последствий, ныне же закрыть все учрежденные при войсках воскресные школы и вообще всякие училища для лиц, не принадлежащих к военному ведомству, и впредь никаких сборищ посторонних людей в зданиях, занимаемых войсками, отнюдь не допускать».
12-го июня объявлено о закрытии воскресных школ и читален во всей Империи, вследствие обнаруженного во многих из них подобного же направления.
14-го июня объявлено о закрытии недавно учрежденного при «Обществе для пособия нуждающимся литераторам и ученым» особого отделения для вспоможения студентам. В этот же день объявлено высочайшее повеление о том, чтобы «чтение публичных лекций в Петербурге впредь разрешать не иначе, как по взаимному соглашению министров внутренних дел и народного просвещения с военным генерал-губернатором и главным начальником III отделения».
Вскоре был напечатан приказ и о том, что трое офицеров гвардейского саперного баталиона предаются военному суду за содействие, против порядка службы, к уничтожению бумаг, имевшихся при бывшем студенте Петербургского университета Яковлеве, во время его арестования, 10-го мая, когда означенный Яковлев, придя в казармы лейб-гвардии саперного баталиона, старался возмутить нижних чинов оного.
Петербургские пожары кончились, но толки о них и повсеместная паника долго еще не проходили в обществе. Всех вообще поражало это холодное, как бы обдуманное и последовательное действие поджогов, которое невольно указывало на существование целого систематического плана. Горели почти исключительно кварталы бедного работящего населения, горел рынок, исключительно удовлетворявший самым первым, насущно-необходимым потребностям бедного класса. Кто винил агитаторов особого рода, а кто простых мошенников; но против последнего обвинения даже и в литературе возражали недоумением, что для чего бы-де мошенникам жечь бедняков, у которых и грабить-то нечего, тогда как кварталы богатых людей остаются нетронутыми: для чего им жечь Толкучий, когда он искони служил для их сбыта единственным и незаменимым притоном? Иностранная же печать, как сказано уже, видела тут исключительно политические цели, желание вызвать насильственно пролетариат, который помог бы государственному перевороту. Комиссия, составленная для исследования причин пожаров, канула словно в воду, и все ее действия, несмотря на громкие требования газет, журналов и общественного мнения, несмотря на лихорадочное ожидание всего населения Петербурга, всего русского общества, не опубликовала результатов ни своих действий, ни своих сведений. Отчего это вышло так, а не иначе – никому не известно. «Journal de St.-Pe– tersbourg» [106], от 19-го июня, напечатал даже статью, предназначенную специально для успокоения толков европейской печати, из которой можно заключить, что никаких особенных пожаров, вызванных поджогами, в сущности, пожалуй, и не было и что пожары в России составляют слишком обыкновенное, всегдашнее явление. В последнем, конечно, нельзя не согласиться с этим журналом.
Итак, на вопрос: кто же, наконец, поджигал Петербург и был ли он поджигаем? – ныне, по прошествии нескольких лет, оставаясь строго добросовестным, можно ответить лишь одно: мы не знаем. Мы только правдиво и беспристрастно сгруппировали факты, заимствованные преимущественно из официальных данных.