То, чего ждала и чего так страшилась Лубянская, наконец совершилось: она стала матерью. Полояров заранее уговорился на сей конец с одной знакомой акушеркой, принимавшей к себе на квартиру скрывающихся родильниц, и Нюточка, в ожидании предстоящего события, дней за пять до него, перебралась к этой акушерке. Участь ребенка еще до его рождения была уже определена Ардальоном. Он порешил сдать его в Воспитательный дом и на том покончить к нему все дальнейшие отношения. Нюточка, пока еще не знала, что такое мать, не противоречила Ардальону и даже соглашалась с ним, находя, что это, конечно, всего удобнее, хотя в душе у нее какое-то смутное чувство и шептало в то же самое время, что такой удобный расчет с будущим существом сдается почему-то и не совсем удобным. Однако, пока ничего еще не было – все казалось, по-видимому, и легко и просто.
Но не то почувствовала она, когда наконец стала матерью. Неодолимый инстинкт самки и нравственное, человеческое чувство матери громко заговорили в ее сердце. Когда она услышала слабый крик своего хилого мальчика, когда потом с невольной светлой улыбкой заглянула в его младенчески сморщенное личико и нежным осторожным поцелуем прикоснулась к его теплой пунцовой щечке, она почуяла, что это слабое, хилое, беспомощное существо – ее ребенок и что расстаться с ним, бросить его на произвол Воспитательного дома нельзя, невозможно. Чувство женщины, чувство матери и даже простое инстинктивное чувство самки возмутились таким черствым решением. То, что прежде казалось так легко, теперь стало неодолимо трудно. И эта нравственная метаморфоза совершилась сама собою, без каких бы то ни было влияний: она родилась естественно вместе с рождением ребенка. Что предстоит этому ребенку далее? Какая судьба ожидает его? Каким образом нужно будет распорядиться его вскормлением, его воспитанием? – Нюта еще не знала, но твердо и ясно знала только то, что на произвол судьбы она его ни за что не бросит. Не только Полояров, но и родной отец, и никто и ничто в целом мире не заставили бы ее теперь отступиться от своего ребенка. Такое решение было вне ее сил, вне ее воли; оно было просто невозможно.
Ардальон Полояров между тем думал совсем иначе. Особенная полояровская простота воззрений на жизнь и человеческие отношения делала ему все и ясным, и легким, и очень возможным – была бы лишь своя охота! Скорее сбыть ребенка с рук было прямым его расчетом: ребенок этот – как ни вертись – являлся прямой уликой таких отношений, расплатою за которые может последовать законный брак, особенно если старый майор настойчиво и формально поведет дело. «А черт его знает, может, и поведет!» – думал себе Полояров и порешил во что бы то ни стало избавиться от явной улики. Нельзя сказать, чтобы он являл собою особенно нежного отца и мужа. Появившись у постели Нюточки в первый день рождения сына, он в следующий раз пожаловал только на четвертый и, без дальних околичностей, сразу заговорил о том, что ребенка-то пора бы уж и пристроить.
– Надо бы хоть окрестить-то прежде, – заметила акушерка.
– А на что это крестить? – возразил Ардальон и даже притворился удивленным.
– Да как же не крестивши-то? – пожала та плечами.
– Вот еще глупости!.. Лишний расход – попам на водку давать.
– Да все же, уж порядок такой.
– Глупый порядок и больше ничего. Словно без того уж и жить нельзя?
– А как имя-то? Ведь имя ему надо же?
– Ну, что ж такое имя?.. Не все ли равно имя? Ну, вздумается мне его «Чесноком» назвать, ну и будет Чесноком!.. Чеснок – чем же не имя? Преотличное имя! И очень даже благозвучно выходит.
– Ну, что это, ей-Богу, вы словно ко псу младенца приравниваете!.. Вам дело говоришь, а вы Бог знает что! Ведь без крещенья не обойдетесь, коли на то закон такой!
– Ну, как сдадим в Воспитательный, там пущай и крестят его как хотят, а нам, мать моя, некогда такими пустяками заниматься!
Нюта, у постели которой происходил весь этот разговор, сначала было слушала его молча, но при последних словах вдруг вспыхнула в лице и с твердой решимостью в слабом больном голосе проговорила:
– Окрещен он будет завтра же, а в Воспитательный отдавать я его не позволю.
– Так я и спросил твоего позволения! – полушутя возразил ей Полояров.
– Я этого не позволю, – повторила она еще с большей твердостью, расстанавливая слова.
– Почему ж это ты «не позволишь»? – слегка нахмурился Ардальон.
– Потому что это мой ребенок.
– Мой ребенок!.. он столько же и мой, как твой.
Нюта ответила на эти слова какой-то странной, почти презрительной усмешкой.
– А я скажу, – вмешалась акушерка, – что если уж сдавать маленького в Воспитательный, так лучше теперь сдавать, а то вы, Анна Петровна, пуще привыкнете к нему, тогда тяжелее будет. С непривычки-то всегда легче.
– Я уж привыкла, – сказала Нюта все тем же тоном, который выражал полную внутреннюю решимость.
– Хм!.. когда ж это ты успела привыкнуть? – с приятельской иронией заметил Полояров.
– С первой минуты.
– А! скажите пожалуйста!.. Вот как!.. И как не стыдно порядочной, развитой женщине такую ерунду пороть!.. Нет, брат, Анютка, погляжу я на тебя – никуда-то ты не годишься!.. Все мои труды ни к черту!.. Ну, рассуди, пожалуйста, логически: что ты станешь делать с этим лишним грузом? Я, как честный человек, считаю с своей стороны долгом предупредить тебя, что я не возьму на себя ни малейшей заботы об этом ребенке, если ты вздумаешь делать глупости, оставлять его. Согласиться на это было бы с моей стороны просто подло, я так считаю. Я не могу, не имею права взять на себя это! У меня – сама знаешь – и без того много забот и много серьезного дела. А это значит связывать себя!.. Уж ты тогда для дела, брат, шабаш! А я весь принадлежу делу, прежде всего и более всего!
Досадливо-нетерпеливая гримаска покривила губы Лубянской.
– Оставьте вы, Христа ради, эти вечные фразы о деле! – сказала она с раздражением. – Какое дело-то, и сами не знаете!.. Вас никто и не просит!.. Разве я навязываю вам?.. Обойдусь и без вас!.. Мой ребенок, моя и забота!
– Но ведь это, наконец, нелепо! – пожимая плечами, продолжал он убеждать и настаивать. – Ну, рассуди ты здраво, эгоистически: с какой стати обременять себя этим лишним грузом, когда забота о воспитании детей должна бы естественным образом лежать на прямой обязанности целого общества? Ведь не мне и не тебе, не Ивану и не Марье, а всему обществу нужны деятели, граждане – ну, оно и заботься, оно и воспитывай; а раз, что ты родила – твое дело исполнено, и баста! Есть Воспитательный дом – ну, и пользуйся им! А то что же, наконец? Проповедуем мы одно, а делаем другое! Где же после этого твои принципы, глупая ты коза моя, где же служение делу, идее?!
– Нет у меня никаких ваших идей и принципов! – со злобой отрезала ему Нюта. – Сказала раз нет – и нет! И не будет по-вашему! И пока жива, никогда я этого не позволю!
– Ну, ладно, ладно! – как бы соглашаясь, замахал рукой Полояров и в то же время выразительно подмигнул акушерке: дескать, пусть ее болтает, а мы таки свое сделаем.
Нюта подметила этот взгляд и чутко поняла его значенье.
В душу ее закралось тревожное опасение, как бы Полояров насильно или обманом не отнял у нее ребенка. На нее напал затаенный и мучительный страх. Что он в состоянии сделать это – она не сомневалась; поэтому надо быть теперь вечно настороже, надо, может, тяжелой борьбой отстаивать свое материнское право.
По уходе Ардальона, она настояла, чтобы ребенок был немедленно перенесен в ее комнату и положен рядом с ее постелью. Ему кое-как приладили ложе из двух составленных кресел. Нюта несколько успокоилась, но все-таки не покидала в душе своих опасений.
Два дня после этого прошли благополучно. Полояров не показывался, однако ж Нюта не отпускала ребенка из своей комнаты. Под вечер третьего благополучного дня она заснула, но вскоре ее разбудил легкий скрип двери. Все время настроенная воображением на ожидание недоброго, она чутко раскрыла глаза и первый взгляд тревожно кинула на постель ребенка. Постель была пуста.
Она громко окликнула акушерку – та не откликнулась. В испуге и волнении стремительно вскочила больная с кровати и, как была, на босую ногу, опрометью кинулась вон из спальни. Спешно перебежав две смежные комнаты, Нюта влетела в гостиную. Там стоял Полояров, в своей собачьей чуйке, с шапкой в руках, а рядом акушеркина кухарка в платке и шугае. Сама же акушерка укутывала в салоп младенца.
С криком «не дам!» кинулась на нее Нюта и стала отнимать ребенка.
– Бога ради… Что вы!.. Успокойтесь… Вы себя губите!.. – убеждала та, стараясь своими вразумленьями пересилить вопли матери.
Но Нюта словно обезумела. Она ничего не слышала, не понимала и не видела, кроме своего ребенка.
– Прочь ты, сумасшедшая! – гневно отстранил ее Полояров. – А вы не слушайте! – делайте, пожалуйста, свое дело!.. Чего стали-то?!
– Ах ты Господи! Говорила же я, что не надо этого делать!.. послушалась сдуру!.. и вышло так! – бормотала растерянная повитуха, остановясь в нерешительности.
– Делайте, говорю вам, свое дело! – настаивал Ардальон. – Эй ты, тетка, бери-ка ребенка да и едем! Что тут глядеть-то ей в зубы!
И он подступил было к Нюте с тем, чтобы силою взять от нее младенца, но та, как раненая волчиха, крепко прижав дитя к своей груди, впилась в Полоярова такими безумно-грозными, горящими глазами и закричала таким неистово-отчаянным, истерическим криком, что тот струсил и, здорово чертыхнувшись, бросился вон из квартиры.
Нюту колотила конвульсивная дрожь. Она глядела вперед, прямо перед собою, помешанными, бегающими глазами, и с непрерывными всю душу раздирающими криками жала к груди своего ребенка. Эти страшные крики вырывались у нее совсем бессознательно, помимо ее рассудка и воли. Все убеждения двух женщин были тщетны: она не допускала к себе ни ту, ни другую, встречая обеих таким же грозным, волчьим взглядом, как и Полоярова, при малейшем их подступе. Те окончательно растерялись и перетрусили. Наконец, быстрым, неожиданным движением сорвалась она с места, со своей драгоценной ношей, и бросилась в свою комнату. Там, почти в бессознательном, исступленном состоянии упав на постель и не выпуская из рук ребенка, несчастная разразилась страшными, истерическими, давящими рыданиями, а конвульсивная, судорожная дрожь меж тем все более, все сильнее подымала ее члены. Такое состояние продолжалось более часу.
Акушерка бросилась за доктором. Когда тот приехал, больная уже стихла, и вся изнеможенная, вся в холодном поту, лежала почти без чувств, и совсем без сознания. Только грудь высоко и медленно напрягалась и опускалась с каким-то тяжелым, надорванным хрипеньем. Зубы были стиснуты, глаза закатились, а цепкие руки словно приросли к ребенку. Врач осмотрел ее внимательно, подробно расспросил о симптомах, какими сопровождалось болезненное состояние, и нашел в больной сильное, почти безнадежное горячечное состояние в соединении с неизбежным помешательством.
– Таня! а Таня!.. Беги скорее сюда! Погляди, кто приехал-то! – раздался из залы радостный и громкий голос Стрешневой-тетки.
Татьяна вышла в залу и в радостном недоумении отшатнулась назад.
– Андрей Павлыч!..
– Собственной персоной! Здравствуйте!
И Устинов, крепко пожав протянутую ему руку, нагнулся своею плотно стриженною головою и поцеловал ее.
– Как вы хорошо сделали, что приехали!.. Надолго?
– Не знаю, надолго ли, не знаю, как и куда еще шатнет судьба отсюда, но с Славнобубенском простился… Невмоготу!
– А вы знаете, кто еще здесь из тамошних? – Лубянская, Нюта, – сообщила тетка.
Устинов утвердительно кивнул головою.
– Знаю-с, и вот именно благодаря-то отчасти ей и я в Петербурге.
– Как так? – с живым интересом спросила Татьяна.
– Я ведь не один… Мы с Петром Петровичем, с майором прикатили.
– И старик тоже здесь? – спросили обе дамы.
– Вместе, говорю. Он за дочкою. Скажите, знаете вы, что с нею? Где она? Мы ничего этого не знаем.
Дамы переглянулись и помолчали.
– Она разве ничего не писала? – уклончиво и с некоторой неловкостью спросила Татьяна.
– Ни полслова! Старик искал ее в Москве – но там ни следа. Поехали сюда… Я почему-то был твердо убежден, что она здесь, в Петербурге. Ей иначе нигде и быть нельзя, по некоторым соображениям. Видите ли, в чем дело и почему, собственно, я-то тут принимаю участие, – стал объяснять Устинов, придвинув поближе к столу свое кресло. – Она ведь убежала… И так это вдруг, неожиданно… Отец и не подозревал, и не предчувствовал ничего себе. Но вдруг я получаю престранное и отчасти пребестолковое письмо, где она меня просит поберечь старика и говорит, что, может, вернется месяца через три, а может, и совсем не вернется. Представьте себе мое положение! Думаю себе: что же тут теперь станешь делать? Во-первых, сам ничего не понимаю и не знаю, как и что тут произошло; во-вторых, и своих-то собственных неприятностей куча, а тут еще старик… Что же с ним-то теперь будет, думаю себе. Еду к старику и застаю его в постели… совсем убитый горем. Потрясло его все это ужасно, так что ведь он пять недель с постели не вставал, и мы уж было думали, что конец; однако ничего, пересилил. Натура-то ведь крепкая еще какая!.. Вывезла! Я на все время болезни просто уж к нему перебрался, а то ведь лежит, бедняга, один, и приглядеть-то за ним некому: одна баба в доме, да и та с ног сбилась совсем. Ну, стал он тут, наконец, поправляться и говорит мне как-то: вы, говорит, в Питер сбирались; поедемте вместе; я тоже хочу, говорит. «Уж куда тебе, батюшка, думаю, в Питер!» Однако не перечу. Что ж вы думаете? Как только мало-мальски оправился, первым же делом стал торопить отъездом. Поедемте, говорит, живую или мертвую, а уж я найду ее!.. Как это там… она без денег, без вида, безо всего… Не могу я без нее, говорит. Ну вот и поехали. В Москве прожили неделю, искали, справлялись – ничего! Сегодня только что с машины. Его-то я оставил пока в нумере в гостинице, а сам вот, первым делом к вам прикатил. Помогите чем можете в нашем деле! Не знаете ли вы чего? – обратился он в заключение с просьбою к дамам.
– Знаю и могу, пожалуй, дать ее адрес, – сказала Татьяна, – только надо это вам сделать как-нибудь осторожнее, – с поспешной озабоченностью прибавила она. – Я не знаю, какие там у нее отношения с отцом, но, прежде чем ехать ему, мне кажется, лучше бы вам самим сперва съездить к ней и noвидаться.
– Вы давно ее видели? – спросил Устинов.
– В последний раз недели с три тому… А с тех пор не видала.
– Где ж она живет?
– В коммуне.
Устинов в недоумении вскинулся на Стрешневу глазами.
– Где? – повторил он, как бы не расслышав.
– В коммуне, – улыбнулась Татьяна.
– В коммуне?.. Это что ж еще такое?.. Какие же там коммунисты?
– Наши общие знакомцы… Полояров, Анцыфров, Лидинька…
– Ах, вот оно что!.. Да, теперь понимаю! – полупоклонился Устинов, как-то раздумчиво покачав своей большой стриженой головой. – Стало быть, надо, не теряя времени, ехать в эту коммуну.
Стрешнева вспомнила, что отношения между Устиновым и Полояровым с братией еще в Славнобубенске стали весьма натянуты, и потому ей не хотелось подвергать его неприятной встрече с этими господами.
– Погодите, посидите-ка лучше с нами, дайте на себя поглядеть! – весело предложила она старому своему приятелю; – а мы лучше дело-то вот как устроим: чем самим вам ездить, так лучше я напишу к ней записку, чтобы она приезжала сейчас же, безотлагательно, по очень важному делу, и на извозчике пошлю за нею человека. Это будет гораздо удобнее.
Устинов охотно согласился.
Посланный вернулся через час и подал Татьяне заклеенное облаткой письмо.
Молча пробежав его глазами, она как-то смутилась и поглядела на тетку и на Устинова и опять на письмо, словно бы затрудняясь передать им его содержание.
Те вопросительно-ожидающим взглядом глядели на нее.
– Ну-с, в чем дело? – спросил Андрей Павлович.
– Прочтите, – отозвалась Стрешнева и передала ему листок.
Устинов стал читать про себя.
«Миленькая Стрешнева, Лубянской уже нет в коммуне. Две недели тому назад она переехала к знакомой акушерке, так как должна была родить. Теперь она уже родила, но находится в очень опасном положении. Если вам хочется видеть ее, так вот вам адрес: Пески, Слоновая улица, дом № 00, у акушерки Степановой. Вся ваша Л. Затц.
Письмо ваше к Лубянской препровождаю обратно; я его не читала, потому что читать чужие письма считаю подлостью».
– Н-ну… Сюрприз для старика! – тихо, с испугом и озабоченно проговорил Устинов. – Я, признаться, и прежде еще подозревал, что не что иное, как это и есть настоящая причина ее побега, но… Петр-то Петрович… как только он это вынесет!..
– Я поеду… медлить-то нечего! – через минуту поднялся он с места. – Дайте-ка адрес… Слоновая улица, Пески, у Степановой… Хорошо; не забуду. До свиданья!..
И озабоченный Устинов откланялся дамам.
Он поехал прямо по данному адресу и вскоре отыскал акушерку Степанову.
В маленькой, тесной комнатке, с низким потолком, с кисловато-затхлым воздухом, чуялось присутствие тяжко больного человека. Устинов заглянул за ширмы и в полумраке разглядел больную. Она лежала разметавшись, желтовато-бледная, исхудалая, в сильном горячечном жару. Неподвижные глаза были широко раскрыты, но глядели бессмысленно, ничего не видя. Появление постороннего человека не оказало на нее никакого впечатления: она была в беспамятстве. Устинов осторожно дотронулся до ее лба. Лоб был сух и неестественно горяч. Неподвижные глаза все так же глядели в пространство. Она не заметила и прикосновения.
– Анна Петровна… – тихо произнес учитель.
Больная не шелохнулась, не откликнулась.
«Плохо!» – помыслил он со вздохом и обратился к акушерке:
– Давно уж так?
– Третьи сутки, – отвечала та скорбным шепотом.
– А ребенок где?
– Взяли! – махнула она рукою. – Я говорила еще и прежде им, чтобы они этого не делали – ну, не послушались… А это вот и подействовало на нее таким образом… Ни за что не хотела отдать младенца-то.
– Кто же взял-то его и куда? – спросил Устинов.
– Господин Полояров-с. Они все в Воспитательный желали, а ей этого ни за что не хотелось. В первый-то раз как приехали они брать его, так она, и Боже мой, как против этого! Вырвала ребенка и не отдала… И вот от этого потрясенья-то больше и случилось… как видите.
– Да как же вы-то, сударыня, допустили до этого?
Повитуха оробело поглядела на Устинова.
– Да я-то помилуйте, что же я могу?.. Они ведь отец ребенку… Я с своей стороны какие могла, такие резоны им и представляла, ну, они и слушать ничего не желали…
– Так когда же он окончательно ребенка-то взял?
– А вчерашнего дня утром приезжали в карете с какой-то дамой… Больная в беспамятстве была… Они потребовали, стали настаивать, что это необходимо, я и отдала… Я тут что же-с?.. Я человек посторонний, и мне ихние семейные дела неизвестны… Мне уж и то хлопот-то теперь столько, что кабы знала все это раньше, так и, Господи! ни за какие деньги, кажись, не взяла бы на себя всю эту обузу!.. Избави Бог!.. И то уж совсем с ног сбилась с нею!.. Помилуйте, ведь я, говорю вам, человек посторонний, ее совсем даже не знаю, притом занятия свои тоже, практику имею – и все это теперь в сторону!.. Конечно, по христианству только не выгнать же от себя, коли уж такое горе случилось.
– И что ж, она все одна так и лежит? Присмотр есть ли за нею хоть какой?
– Да вот, приглядываю по силам; уж и то, говорю вам, всю практику бросила на это время… Оставить-то не на кого…. Ну, тоже доктор – спасибо ему – навещает пока, а что господин Полояров, так очень даже мало ездят; я просто удивляюсь на них… Эдакой, подумаешь, ученый, умный человек, писатель, и никакого сострадания!.. Как даже не грешно!..
– Одного я только боюсь, – совсем уже тихим шепотом прибавила она, помолчав немного, – вида-то у нее при себе никакого нет; и когда я спросила про то господина Полоярова, так они очень даже уклончиво ответили, что вид им будет; однако вот все нет до сей поры. А я боюсь, что как неравно – не дай Бог – умрет, что я с ней тут стану делать-то тогда без вида? Ведь у нас так на этот счет строго, что и хоронить, пожалуй, не станут, да еще историю себе с полицией наживешь… Боюсь я этого страх как!
– Не беспокойтесь, вид будет: ее отец теперь приехал, – успокоил ее Устинов. – Я вот сейчас съезжу за стариком и привезу его…
В это время тихо скрипнула дверь.
Андрей Павлович обернулся и увидал медвежевато входящего на цыпочках Ардальона Полоярова. Тот невольно остановился, пораженный нежданным появлением такого необычайного и притом крайне неприятного посетителя. Они в упор почти вымеряли друг друга злобными глазами.
– Вы здесь какими судьбами? – шепотом, но грубо спросил Полояров. – Кто вас привел сюда?.. чего вам здесь надо?
– Это не ваше дело! – резко, но тоже шепотом отвечал Устинов.
– Нет-с мое, потому она на моем попечении…
– Она на попечении отца своего, которого я сейчас привезу сюда.
При этом неожиданном извещении Полояров вдруг побледнел, смутился и насупился.
– Отца, вы говорите?
– Да, отца… Он сейчас будет здесь.
– Ну, что ж… пущай его! – принужденно ухмыльнулся Полояров.
В душе Устинова кипела против него злоба.
– Я посмотрю, так ли вы будете ухмыляться, – веско проговорил он, – когда все ваши поступки с этой несчастной будут обнаружены пред судом, пред правительством… наконец, гласно пред судом общественного мнения… Я посмотрю тогда!
В душе у Полоярова екнуло что-то жуткое и тревожное, однако он постарался выдержать, насколько мог, свой прежний равнодушно-пренебрежительный тон.
– Вот как-с!.. Пред судом и гласно… и даже пред правительством… Больно уж вы, господин Устинов, любите прибегать под защиту благодетельного правительства!.. Что ж! это как кому по вкусу и по наклонностям!.. Только желал бы я знать, в чем это вы намерены обвинять меня перед вашим правительством? Не в том ли, что я, совсем чужой, посторонний человек, из одного только простого чувства человеческого сострадания, решился помочь моей старой знакомой в ее критическом положении и сделал для нее все, что мог? В этом, что ли, обвинять вы меня будете?
– Не забегайте-с вперед! Здесь не это, а ребенок…
– Так что ж, что ребенок? – удивился Ардальон. – Ребенок ее, а не мой!.. Мне какое дело до ребенка? Отец я ему, что ли?!
Устинова глубоко поразила такая беспредельная наглость.
– Честный вы человек! так вы и от этого отказываетесь?..
– А вы желали бы, чтоб я и это на себя взял?.. Ха, ха, ха!.. Какой вы щедрый, однако! – презрительно усмехнулся Полояров. – Этот ребенок столько же мой, сколько и ваш!.. Почем знать, с кем она прижила его! Может, и с вами! Ведь вы были с нею такой же знакомый, как и я!..
Повитуха, не менее Устинова пораженная этой наглостью, даже руками всплеснула.
– Как!.. Вчера был ваш, а сегодня не ваш! – подступила она к Полоярову. – И вы это можете при мне говорить?.. при мне, когда вы вчера, как отец, требовали от меня этого ребенка? Да у меня свидетели-с найдутся!.. Моя прислуга слышала, доктор слышал, как больная в бреду называла вас отцом!.. Какой же вы человек после этого!.. От своего ребенка отказываться.
Полояров растерялся. Он понял, что, необдуманно увлекшись пререканием с Устиновым, попал теперь в силки, что даже и юридически, пожалуй, ничего не поделаешь против совокупности столь многоразличных доказательств, между которыми и его письмо, и его обещание жениться, и участие, какое принимал в родильнице, и наконец эти свидетели.
Мигом же после этого сообразил он, что взятый маневр не годится, что наглостью тут ничего не возьмешь, и потому в глубине души струсил не мало.
– Ну, полноте! все это глупости! – в мягком, примирительном тоне заговорил он Устинову, тщетно ловя для заискивающего пожатия его руку. – Вы не поверите… видя все эти ее страдания, я сам так исстрадался, так измучился душою, что просто себя не помню! Не помню, что делаю, что говорю… Я просто теперь как сумасшедший (он тяжко взялся за голову и медленно, как бы пробуждаясь, провел рукой по лбу). Как добрый и порядочный человек, извините меня, Бога ради, если я сказал вам что-нибудь глупое или резкое… Я в таком странном состоянии. Так тяжело мне… так тяжело.
И он тяжело опустился на стул и кручинно подпер лицо облокоченными на стол руками. Но переход от одного настроения к другому был сделан и резко, и аляповато, так что обнажил в Полоярове неумелого актера.
Устинов окинул его гадливо-презрительным взглядом и, не сказав ни слова, направился к двери, но там на минуту замедлился в раздумье и снова подошел к Полоярову.
– Я вас прошу удалиться отсюда заблаговременно, – сказал он, – потому что через полчаса здесь будет отец ее.
Полояров показал вид, будто он настолько удручен тяжким горем, что даже не слышит обращенной к нему речи.
Устинов повторил еще вразумительнее свое требование и вышел из комнаты.