bannerbannerbanner
Панургово стадо

Всеволод Владимирович Крестовский
Панургово стадо

Полная версия

– Конечно! разумеется! – подхватила Лидинька. – Чем более шпионы будут известны, тем более мы безопасны.

Вскоре столкнулись они с одною студентскою кучкою и затесались в нее.

– Господа, будьте осторожнее со студентом Хвалынцевым, – внушительно-веским тоном предупредила Лидинька.

– С Хвалынцевым?.. Что такое? – отозвались ей из кучки.

– Да уж так!.. Мы только для вашей же пользы предупреждаем: будьте поосторожней! – погрозился Анцыфров. – Знаете, чай, песенку:

 
У царя у нашего
Ловких слуг довольно…
 

Студенты переглянулись. По лицам их пробежала тень сомнения, недоумения… Однако сообщение Лидиньки было принято к сведению.

Два-три таких «будьте поосторожней», оброненные в двух, трех кучках, послужили совершенно достаточным поводом, чтобы молва полетела из одной группы в другую, из другой в третью и т. д. и т. д. – и тень сомнения на личность честного товарища была брошена, а иные приняли ее тотчас же, сразу за несомненную истину. Масса, в такие дни и в таких положениях, какие были тогда переживаемы петербургским студентством, обыкновенно становится весьма способною на подозрительность, на недоверие к личностям, даже весьма ей близким. Она как бы теряет, во многих случаях, чутье распознавания своих от чужих, черное от белого, и в том подозрительном недоверии во всем склонна видеть одно только черное, в отношении которого становится весьма легковерна.

VIII
Герой в иных витает сферах

Выйдя от Доминика, Хвалынцев пошел по направлению к Полицейскому мосту. Не доходя голландской церкви, близ магазина Юнкера, он почувствовал, что кто-то легонько дотронулся сзади до его локтя, обернулся и вдруг онемел от неожиданного радостного изумления. Перед ним стояла Татьяна Николаевна Стрешнева. Лицо ее улыбалось и радовалось.

– Господи!.. Да вы ли это? – воскликнул студент, протягивая ей обе руки. – Здравствуйте! Когда? Давно ли?

– Вчера только приехали, – отвечала она голосом, переполненным волнения. – А как я рада, что встретилась!.. Ведь я все думала да ломала голову себе, какими бы судьбами отыскать вас? хотела дать знать, уведомить, – говорила она, глядя ему в лицо светлыми, радостными глазами. – Сегодня утром даже в университет нарочно съездила, но там Бог знает что такое: все заперто… солдаты… останавливают, не пропускают, так ничего и не добилась! Вдруг выхожу от Юнкера, а вы тут как тут!.. Ну, как я рада! Здравствуйте еще раз! Да жмите же, что ли, руку-то крепче! Ну, вот так! Теперь – хорошо, по-дружески! Да что это у вас такое множество студентов на Невском? Это у вас всегда так бывает?

– Нет, не всегда, – отвечал Хвалынцев, – но что и как, это слишком долго рассказывать.

– Ну, хорошо, расскажете и после; а теперь вам нечего делать? Если нечего, то пойдемте к нам. Тетушка рада будет. Мы здесь близехонько: в Малой Морской, Hôotel de Paris [68]. Хотите?

Хвалынцев предложил ей руку, и они отправились.

Тетка обрадовалась ему как родному. Обе они оставили его у себя обедать – и Константин Семенович, незаметно ни для них, ни для самого себя, досидел в их номере до позднего вечера. Разговорам и расспросам с обеих сторон не было конца – и как это всегда бывает у хороших, сердечно близких и давно не видавшихся знакомых, которым есть что попередать друг другу, – рассказы перебивались вопросами, вопросы рассказами, один разговор быстро, по мгновенно блеснувшему, кстати или некстати, воспоминанию, сменялся другим, другой перебивался вдруг внезапным вопросом или замечанием, затем опять переходил к продолжению старой, оставленной темы. Тут фигурировали и Славнобубенск, и Москва, и Петербург, и общие знакомые, и книги, и новые сочинения, и студенты, и кой-какие маленькие сплетни, к которым кто ж не питает маленькой слабости? – и театр, и вопросы о жизни, о политике, о Лидиньке Затц, и музыка, и современные события, и те особенные полунамеки, полувзгляды, полуулыбки, которые очень хорошо и очень тонко бывают понятны людям, когда у них, при встрече, при взгляде одного на другого сильней и порывистей начинает биться сердце, и в этом сердце сказывается какое-то особенное радостно-щемящее, хорошее и светлое чувство.

Кажется, уж обо всем вдосталь наговорились, а между тем и Татьяна Николаевна, оставшись одна пред своей постелью, и Хвалынцев, возвращаясь к себе домой, – оба одинаково и равно чувствовали, что темы для разговоров далеко еще не истощены, что далеко не все еще сказалось, о чем бы хотелось высказаться, что много и много еще нужно будет передать друг другу…

Хвалынцев стал бывать у них ежедневно. Весь молодой, внутренний мир его, в первые дни, так всецело наполнился этим присутствием, этой близостью любимой девушки, что он решительно позабыл все остальное на свете – и университет, и студентов, и общее дело, и науку, о которой еще так ретиво мечтал какую-нибудь неделю тому назад. Для него, на первых порах, перестало быть интересным или, просто сказать, совсем перестало существовать все, что не она.

Почти целые дни напролет он проводил с нею у тетки. Татьяне Николаевне так жадно хотелось все видеть, все осмотреть, все узнать, со всем познакомиться, – чувство, слишком хорошо знакомое всем людям, зажившимся в провинции и попавшим наконец на «свет Божий». Хвалынцев взялся быть ее неизменным чичероне. Ей хотелось быть и в Эрмитаже, и в музеях, и в Публичной библиотеке, и в Академии художеств, и в опере, и в русском театре, и во французском, и на клубных семейных вечерах, и послушать, как читают российские литераторы на публичных чтениях, и поглядеть на этих российских литераторов, каковы-то они суть в натуре, по наружности; словом, желаниям Татьяны Николаевны не было конца, и кидалась она на все это с жадной любознательностью новичка, который наконец-то дорвался до столь желанного и долгожданного предмета, о котором ему еще так давно и так много мечталось.

Проводя у Стрешневых почти все свое время, Хвалынцев только вскользь успевал следить за ходом университетских событий, за движением и толками в обществе, которые были вызваны этими событиями. А между тем в городе толковали, что несколько гвардейских полков заявляют сильное движение в пользу студентов и положительно отказываются идти, если их пошлют против них; что студентов и многих других лиц то и дело арестовывают, хватают и забирают где ни попало и как ни попало, и днем, и ночью, и дома, и в гостях, и на улице, что министр не принял университетской депутации с адресом. О новых правилах и матрикулах, распубликованных министерством от 28-го сентября, в обществе ходили самые нелестные толки. Большинство публики образованных слоев было ими сильно недовольно. «Times» и другие заграничные газеты то и дело печатали самые неутешительные корреспонденции из России, преисполненные затаенного злорадства: для них Россия представлялась теперь крепостью, под которую повсюду подведены пороховые мины, крепостью, которая сама себя подкопала. Газеты эти весьма злобно и остроумно критиковали министерские правила. «Колокол» бил набат и даже «Le Nord» заметил, что многие из этих правил годны скорее для десятилетних мальчиков, чем для студентов. Петербургская журналистика хранила молчание и только изредка где-нибудь, между строками прорывался темный сочувственный студентам намек на современные университетские события. Толковали между студентами и в обществе, что все офицеры артиллерийской академии подали по начальству рапорт, в котором просят удерживать пять процентов из их жалованья на уплату за бедных студентов; с негодованием передавали также, что стипендии бедным студентам будут отныне выдаваться не в университете, а чрез полицию, в полицейских камерах; толковали, что профессора просили о смягчении новых правил, потом просили еще, чтобы им было поручено исследовать все дело, и получили отказ и в том, и в другом, просили о смягчении участи арестованных студентов – и новый отказ. Некоторые вестовщики распространяли, под рукой, слухи, будто студентов в крепости пытают, что их будут ссылать в Сибирь, расстреливать, и много еще подобных нелепостей, и эти последние нелепости, точно так же, как и вести основательные, находили-таки свое приложение в некоторых сферах общества и распространялись даже усерднее и скорее, чем известия более положительного и разумного свойства.

Хвалынцев, увлеченный теперь делами своего сердца более, чем делами студентства, не был на сходке, которая собралась около университета 2-го октября – день, в который начальство словесно обещало открыть лекции. Но лекции открыты не были. По этому поводу на сходке произошли некоторые демонстрации, результатом которых были немедленные аресты. Между прочим арестованы тут же несколько лиц, к университету не принадлежавших.

* * *

11-го октября, вернувшись поздно вечером домой, Хвалынцев нашел на столе у себя следующее письмо:

«Нужды нет, что письмо это без подписи. Будьте твердо уверены, что вам пишет друг и тайный ваш доброжелатель. Вы вправе принять или отвергнуть совет, внушенный уважением и искренним расположением к вам. Зачем вы покинули ваших товарищей, ваше общее дело? Вас не видать было нигде: ни в условные часы на Невском, ни на сходке 2-го октября, ни на частных сходках у товарищей. Многие озадачены вашим поведением. Здесь уже успели пустить слухи, что вы (не расхохочитесь только!), что вы – шпион. Сколь ни глупо, а многие верят. Вам надо поведением своим снять с себя эту мерзкую клевету. Завтра открывается университет для взявших матрикулы. Нематрикулисты намерены собраться перед началом лекций, чтобы не допустить малодушных товарищей своих покориться министерским фуркулам. Им помешают, их не допустят заявить свою покорность и смиренномудрие. Мы ждем вас завтра, как честного товарища, на предстоящей сходке.

 

Ваш искренний доброжелатель».

Письмо это и озадачило, и раздосадовало Хвалынцева. «Что за тайный доброжелатель? Что за контроль над частною жизнью человека, над личными его отношениями? Меня не видать там-то и там-то! Да вам-то какое дело, где меня видать?!. И сейчас уже „шпион“… Господи, как это у них все скоро!.. И глупо, и больно, и досадно!..»

И нервно крутя пальцами в трубочку письмо, Хвалынцев заходил по комнате. Он принял к сердцу полученное известие – и втайне его печалило, грызло и бесило заявление о его шпионстве: «что это – нелепое ли предостережение, с целью постращать, или в самом деле правда?» Кровь кидалась ему в голову, как только начинал он думать и воображать себе, что его фамилия сопоставляется «с этим словом». Хвалынцев – шпион!.. «Э, нет, мои милые, я вам докажу… я вам докажу, что так нельзя!.. Это уже слишком!» – злобно бормотал он, стиснув зубы, а рассудок меж тем скромно подшептывал в это самое время простой вопрос: «чем же ты это, любезный друг, им докажешь?» – И досадливая злоба еще пуще подступала к его сердцу.

Он долго не мог уснуть. Все одна и та же оскорбительная мысль, все то же злобное чувство, даже и в коротком, перерывчатом сне, не давало ему покою.

IX
«Студентский день»

Утром, часу в одиннадцатом, он поехал к Стрешневым. Татьяна Николаевна сразу заметила, что ему как-то не по себе.

– Что с вами нынче? – почти на первом же слове спросила она.

– А вот, прочтите и узнаете, – ответил он, подавая вчерашнее письмо.

Та развернула бумагу и быстро принялась читать. По ее лицу можно было видеть, какое впечатление производит на нее это послание.

– Какие мерзости! – вырвалось у нее с негодованием, когда она дочла до последней строки. – Неужели это правда? Неужели у вас такие нелепости распространяются так же легко и быстро, как в Славнобубенске?

– А что ж, мудреного нету!

– Но после этого мало-мальски самостоятельному человеку просто жить нельзя! Чуть высказал мнение, несогласное с большинством, – сейчас шпион, сейчас подлец! Да это хуже всякого рабства!

Хвалынцев пожал плечами.

– Устинов прав: среда, действительно, тот же палач и деспот, – тихо сказал он; – как ее ни презирай, а она, помимо твоего презрения, даст-таки почувствовать себя слишком чувствительным образом.

Татьяна Николаевна остановилась в какой-то внутренней, сосредоточенной борьбе со своим собственным раздумьем. Решить ли так, или эдак? высказывалось в ее взоре, в ее суровой морщинке над бровями, в ее медленном и редком подергивании углами губ. Видно было, что обвинение, павшее на Хвалынцева, слишком успело задеть ее за живое.

– Послушайте, Константин Семенович! – решительно подняла, наконец, она на него свои глаза. – Хоть это все и мерзость, и глупость, но… мне кажется, оставлять без внимания такие вещи не должно. Ваше имя, ваша честь должны стоять слишком высоко! Они не должны ни минуты оставаться под какой бы то ни было тенью!

– Что ж прикажете делать? – горько улыбнувшись, спросил он.

– Что делать? – быстро и оживленно подхватила девушка. – Прежде всего разъяснить это дело. Может быть, все это не более, как плоская шутка какого-нибудь благоприятеля, не слишком разборчивого на средства; в таком случае наказать его за это, выставить его поступок на позор товарищей.

– О, помилуйте! до того ли им теперь! – перебил студент. – В университете идет дело поважней моего личного самолюбия. Да и едва ли шутка: мы, надо сознаться, слишком скоры на самые решительные приговоры.

Стрешнева снова задумалась.

– В таком случае вот что: уважаете вы ваших товарищей или нет? Уважаете вы общее мнение студентской массы?

– Вопрос даже излишний, – возразил Хвалынцев. – Я сам студент.

– Значит, уважаете, – утвердительно заключила девушка. – Ну, так поезжайте сейчас же на сходку! Сейчас поезжайте! Там вы сами воочию убедитесь, насколько тут правды – и если да, то постарайтесь своим поведением доказать товарищам, что они на ваш счет заблуждаются. Поезжайте! Вот вам рука моя на счастье… Я буду ждать вас…

Хвалынцев с любовью и благодарностью поцеловал протянутую руку и отправился на сходку.

* * *

Подъезжая к университету, он еще издали увидел огромную толпу, запрудившую всю набережную. В этой толпе пестрела самая разнообразная публика, серели ряды войска, над которыми виднелись тонкие, частые иглы штыков; несколько гарцующих на месте всадников заметно выдавались над головами; еще далее – стройный ряд конных жандармов… Все это могло бы предвещать нечто недоброе, если бы частое повторение подобных явлений за последнее время не приучило студентов смотреть на них, как на нечто весьма обыкновенное, вроде необходимой декорации при театральной комедии.

Хвалынцев расплатился с извозчиком и спешно отправился пешком по набережной. Квартальный надзиратель и несколько полицейских пропустили его беспрепятственно. Он уже с трудом пробирался между рядами солдат, с одной стороны, и массою публики – с другой, как вдруг дорога ему была загорожена крупом строевой лошади. На седле красовался какой-то генерал и, жестикулируя, говорил о чем-то толпе и солдатам. Хвалынцев приостановился.

– Это мальчишки, которых правительство кормит, поит и одевает на свой счет, – раздался голос с коня, – а они, неблагодарные, бунтуют!.. Из них, братцы, со временем выйдут подьячие, которые грабят вас, грабят народ – дадим им хороший урок!

Вся кровь бросилась в голову Хвалынцева. Из груди, переполнявшейся негодованием, готовы были вырваться слезы.

– Ваше превосходительство! не все средства хороши и позволительны! – закричал он. – Это ложь! это клевета!

Генерал повернулся, желая поймать голос, осмелившийся встретить его слова столь громким протестом.

Ближайшая толпа из публики, смекнув, в чем дело, в тот же миг закрыла собою студента и образовала между ним и всадником довольно плотную и густую стену. Хвалынцев рванулся было вперед, но его задержали и, закрывая, продолжали оттирать назад.

– Найти и взять, – крикнул генерал, обращаясь к близстоявшему городовому.

Тот расторопно кинулся в толпу, но толпа, встретившая его гулом и смехом, все более и более оттирала студента вглубь, так что все усилия полицейского остались тщетны.

Отчасти сконфуженный, генерал шагом поехал далее, к университету.

Хвалынцев, с трудом пролагая себе дорогу в толпе, отправился в том же направлении. Вот засинели перед ним студентские околыши, вот он уже примкнул к их толпе. На сердце у него было так смутно и так тревожно: он не знал, как отнесутся теперь к нему его товарищи; он втайне боялся за свое доброе имя и сознавал, что минута встречи с ними должна быть роковою, что после нее нужно решиться на что-нибудь такое, чтó сразу разубедило бы их, рассеяло все предубеждения. Но чем именно должно быть это «что-нибудь такое », в чем оно должно заключаться? студент не знал и не мог еще дать самому себе ясного отчета; он только был твердо уверен, что «что-нибудь такое » он сделает, что оно будет и будет непременно. У страха глаза велики, говорит пословица. У предубежденного в какую-либо сторону человека они точно так же велики, а Хвалынцев явился сюда уже предубежденным, настроенным в известном направлении, и потому был способен видеть в каждом взгляде, в каждом пожатии руки, в каждом слове и движении знаменательное для себя явление, явление, направленное против своей личности в дурную, враждебную сторону. Может быть, в сущности, многого из того, что ему казалось, вовсе и не было, но уж он-то сам, по внутреннему настроению, склонен был глядеть на все преувеличенными глазами и объяснять себе все так, как подсказывало ему его собственное, болезненное чувство. Ему показалось, что на него весьма многие стали вдруг косо глядеть, что некоторые как будто уклонились от встречи с его взглядом, от его поклона, что самые речи как будто становились сдержаннее при первом его появлении в том или другом месте толпы. Болезненное чувство досады и незаслуженного оскорбления подымалось в его душе, а на подобное настроение очень много повлияли и дурно проведенная ночь, и возбуждение нервов, и неожиданное столкновение с ораторствовавшим генералом. «А ведь струсил, подло струсил», – сам себя упрекал в душе Хвалынцев. – «Следовало бы не прятаться в толпе, а выйти прямо к нему и честно сказать: „это я сказал“, а я почти беспрепятственно позволил оттереть себя. Арестовали бы, ну и пускай!.. Тогда бы, по крайней мере, все знали, всем бы было известно»…

«И все вздор! И никто бы не знал, и никому не было бы известно!» – следовал в нем новый поток мыслей. – «То было бы там, а они здесь, откуда ж бы узнали они ! Никто из них этого и не увидел бы… Доказать… Но чем доказать… Нужно, необходимо нужно что-то такое сделать, чтобы все увидели, чтобы все поняли… Но что такое сделать?.. Что именно нужно?..»

Чем более поддавался Хвалынцев этим мыслям, тем все смутнее и тяжелее становилось ему, и он вдруг как-то почувствовал себя одиноким, чужим, лишним среди этой толпы товарищей, отторгнутым от нее членом, вследствие какого-то тайного, неведомого, высшего приговора. Ему стало очень горько и больно; досада, и злость, и сознание своего бессилия еще пуще стали сжимать и щемить его душу.

«Как я приду к ней ? Что я скажу ей ?.. Она ведь ждет меня, она сама, может, так же страдает», – думалось ему. – «Нет, надо сделать !.. надо сейчас доказать им… Но, Господи! Что же я сделаю!.. О, будь толпа за меня, будь я по-прежнему без малейшей тени в ее глазах, я был бы силен ею… я все бы сделал тогда, все было бы так легко и так просто… а теперь, черт знает, словно будто бы связан по рукам и ногам, словно будто бы паутиной какой-то спутан…»

– Господин Хвалынцев! Господин Хвалынцев! – послышался вдруг ему чей-то дружелюбный, приветливый голос.

Константин Семенович обернулся на зов и увидел на тротуаре набережной, между массою публики, Василия Свитку, который, улыбаясь, махал ему рукой.

Хвалынцев, погруженный в свои тяжелые думы и ощущения, обрадовался этому голосу, как какому-то спасительному, благовестному звуку. Он поспешил пробраться к Свитке с чувством, весьма близким к чувству утопающего, которому вдруг представляется доска или сучок прибрежного кустарника. Свитка стоял в рядах публики, но несколько человек его соседей, как показалось Хвалынцеву, составляли как будто особую кучку знакомых между собою людей. Тут были и Шишкин, и Лесницкий, физиономия которого показалась студенту несколько знакомою: он вспомнил, что видел, кажись, этого самого господина вместе со Свиткой и в университете однажды и в тот день, когда в условленные часы гулял по Невскому. Кроме этого господина, тут же стояло несколько офицеров, между которыми особенно выделялась фигура капитана генерального штаба с очень умным, энергическим лицом. Этот капитан разговаривал с блондином чиновничьей наружности, очень скромным и приличным на вид. Несколько выдвинутая вперед нижняя челюсть и тонкие подобранные, сжатые губы, несмотря на общую болезненность физиономии, придавали его лицу какое-то презрительное и вместе с тем энергическое, твердое выражение решимости и силы. Это лицо было из тех, которые невольно останавливают на себе некоторое внимание. Он стоял в распахнутом бобровом пальто, и между развернувшимися бортами его кашне Хвалынцев заметил какой-то орден на его шее. Несмотря на то, что серые глаза его дышали наглостью, общее выражение ума и энергии, вместе с изящною скромностью манеры держать себя, имело в себе нечто подкупающее и даже располагающее в его пользу.

– А молодцы матрикулисты! ей-Богу, молодцы! – не без увлечения похвалил Свитка, дружелюбно пожимая руку Хвалынцева.

– А что так? – спросил этот.

– Да как же! Собрали сходку и торжественно изорвали свои матрикулы… Это факт утешительный! Нематрикулисты хотели помешать лекциям, но оказалось, что и мешать нечему: все само собою сделалось как не надо лучше.

Хвалынцев с высоты тротуара оглядел толпу. Более двухсот студентов-матрикулистов стояли отдельной группой; человек полтораста из не взявших матрикулы помещались неподалеку от них. Разное начальство и власти, конные и пешие, стояли около этих двух групп и горячо о чем-то спорили, убеждали, доказывали, то принимаясь грозить, то вдруг увещевать; властям возражали – и власти снова начинали горячиться и снова грозить, но угрозы их встречались или равнодушием, или смехом; власти терялись, опять приступали к заявлениям своей любви и симпатии к «молодому поколению», молодое поколение на любовь не поддавалось, и потому власти опять-таки выходили из себя.

Все уже это, на сей день, было старо, а от частых повторений становилось даже и скучным.

Вдруг раздался чей-то резкий, взбешенный крик:

 

– Вперед!.. Бей!.. Обходи!..

И рота солдат – ружья на руку, штыками вперед – бросилась на толпу матрикулистов. С другой стороны в нее врезались конные жандармы. Поднялся неистовый крик. Студентские палки и несколько солдатских прикладов поднялись в воздух. Среди крика, шума и свалки послышались удары и отчаянные вопли.

Минута была ужасная.

Вдруг Хвалынцев заметил, что в нескольких шагах от него грохнулся на мостовую человек. Он вгляделся и узнал знакомого: то лежал один кандидат университета, кончивший курс нынешнею весной. Лицо его было облито кровью. Первым движением студента было броситься к нему на помощь, но чья-то сильная рука предупредила его порыв.

– Останьтесь!.. Куда вы?!. Бога ради, останьтесь! – шептал ему Свитка, крепко ухватив его под руку.

Хвалынцев от сильного волнения не мог выговорить ни слова и, только взглядом и жестами показывая на окровавленного человека, все порывался к нему.

В это время двое солдат подняли лежачего и пособили ему держаться на ногах, а один даже обмахнул обшлагом грязь с полы его пальто. Раненый, очевидно, под впечатлением сильной боли, плохо сознавал, чтó делается вокруг него, и несвязно бормотал какие-то слова. Солдаты, подхватив его под руки, утащили куда-то.

Свалка продолжалась еще несколько секунд. Клочья разорванного платья, два-три лежачих и несколько окровавленных человек были ее результатом.

Солдаты окружили и оттеснили на некоторое расстояние толпу матрикулистов. Лежачих тотчас же подняли и отправили в госпиталь.

– В крепость!.. Марш! – скомандовал кто-то из начальства.

И толпа матрикулистов, окруженная конвоем, двинулась с места.

– Берите и нас!.. Арестуйте и нас вместе с ними! Мы хотим быть с нашими товарищами! – раздались вдруг крики из особой толпы нематрикулистов, и вся она хлынула вперед, на соединение с арестованными.

Конвой расступился и беспрепятственно допустил это соединение.

Хвалынцев снова бросился вперед.

– Да куда же вы, наконец?!. Куда вы! – с досадой остановил его Свитка.

– Пустите! – рванулся тот от него локтем. – Мое место там… вместе с ними… Оставьте меня!

– Не оставлю! – спокойно возразил Свитка. – Прежде всего – это глупо!.. Что за неуместное донкихотство!..

– Какое вам дело до меня!.. Мне не нужно нянек!.. Пустите же, говорю вам!

И он успел вырваться из-под руки Свитки и кинулся вперед.

Какой-то городовой налетел на него и, ухватив за шиворот, потащил к арестованной толпе. Хвалынцев не противился.

– Оставить!.. Пусти его, каналья! – строго начальственным тоном проговорил в эту самую минуту капитан генерального штаба, подоспевший на выручку вместе с двумя-тремя офицерами, которые доселе стояли в толпе, около Свитки.

Городовой тотчас же выпустил шиворот Хвалынцева и, почтительно вытянувшись пред офицерами, спешно взял под козырек.

Двое из них в ту ж минуту подхватили под руки студента и почти насильно оттащили его в толпу народа, на тротуар набережной.

А в это время студенты под конвоем успели уже двинуться далее.

Хвалынцев, слишком много перечувствовавший и перестрадавший в эту ночь и в это утро, взволнованный и возмущенный видом стычки, видом крови, наконец не выдержал. Ощущения его за все это время были слишком тягостно-разнообразны. Отворотясь от толпы, он облокотился на гранитные перила набережной, судорожно закрыл лицо руками и нервно зарыдал. Это были рыдания болезненного озлобления.

– Полноте… успокойтесь, – тихо говорил ему Свитка, облокотившийся рядом с ним на перила.

– Оставьте, говорю! – злобно прохрипел студент. – Чего вам от меня надо?.. Кто вас просил мешаться?.. По какому праву?..

– По праву товарища, – спокойно пояснил Свитка.

– Вы мне не товарищ… Мои товарищи там… А я не с ними.

– Ну, а кого ж бы вы особенно удивили, если бы были с ними? – с дружеской улыбкой возразил Свитка. – Эх, господин Хвалынцев! Донкихотство вещь хорошая, да только не всегда!.. Я возмущен, может быть, не менее, но… если мстить, то мстить разумнее, – прибавил он шепотом и очень многозначительно. – Быть бараном в стаде еще не велика заслуга, коли в человеке есть силы и способность быть вожаком.

Хвалынцев окинул его недоумевающим взглядом.

– Полноте, успокойтесь, говорю вам, – продолжал Свитка. – Первый акт трагикомедии, можно сказать, кончен… ну, и слава Богу!.. Полноте же, будьте мужчиной!.. Пойдемте ко мне и потолкуем о деле… Я довезу вас… Я не отпущу вас теперь одного: вы слишком взволнованы, вы можете наделать совершенно ненужных глупостей. Давайте вашу руку!

В тоне Василия Свитки было столько чего-то авторитетного, столько спокойствия и благоразумного сознания своего права и силы и решительности, что Хвалынцев, успевший уже до известной степени нравственно ослабеть под ударами стольких впечатлений, почти беспрекословно подчинился воле этого нового и неожиданного ментора.

Свитка нанял извозчика и повез Хвалынцева на свою квартиру, в 13-ю линию Васильевского острова.

* * *

В общественных толках этот достопамятный для петербургского университета день был назван «студентским днем». Это название надолго осталось за ним и в воспоминаниях тогдашнего и последующего студентства.

68Отель «Париж» (фр.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49 
Рейтинг@Mail.ru