Дня два спустя после панихиды в нумер к Хвалынцеву заглянул Устинов.
– А я к тебе на минутку, – начал он, снимая калоши и разматывая гарусный шарф. – С тобой желает познакомиться одна милая девица… Лубянская. Может, ты заметил? стриженая; стояла около этого Полоярова, что в кумаче-то ходит.
– Что же этой милой девице нужно от меня? – лениво проговорил Хвалынцев, лениво подымаясь с дивана.
– Ну, как «что?» Ты ведь, в некотором роде, интересная личность, новый человек здесь, да еще и в Снежках был… Нет, она в самом деле добрая! Если хочешь, отправимся нынче вечером, – я забегу за тобою.
– Да ведь скука, поди-ко? – поморщился было Хвалынцев.
– Нет, ничего! Увидишь разных народов… Между прочим, Татьяна Николаевна Стрешнева будет, – как бы в скобках заметил учитель.
– Ах, это – та! – воскликнул студент, не сумев воздержаться от хорошей, открытой улыбки.
– Она самая.
– Ну, пожалуй, поедем!.. Я не прочь.
– А кстати, слышал ты самую новую новость? – серьезно спросил Устинов, собравшись уже уходить от приятеля. – Говорят, что нынче ночью арестовали нескольких человек из бывших на панихиде.
Хвалынцева слегка покоробило, словно бы и за самим собою почувствовал он возможность быть арестованным.
– Что ж, мудреного ничего нет, – пожал он плечами.
– Штука скверная… и довольно грустная. Вечером, вероятно, услышим кой-какие подробности, – заключил Устинов, подавая руку на прощанье.
На весьма скромной и порядком таки пустынной улице, называемой Перекопкой, стоял довольно ветхий деревянный домик о пяти окнах. Наворотная жестянка гласила, что дом сей принадлежит отставному майору Петру Петровичу Лубянскому. В калитку этого самого дома, часов около восьми вечера, прошли двое наших приятелей.
Почти в самых дверях из прихожей в небольшое зальце Хвалынцева встретила миловидная брюнеточка, в простом люстриновом платье темного цвета, с пухленьким личиком в том характере, который наиболее присущ брюнеткам чисто русской породы.
– Хвалынцев? – вскинула она на него улыбающиеся глазки, не прибавя к его имени обычного прилагательного «господин».
– Хвалынцев, – подтвердил ей студент с поклоном.
– Ну, здравствуйте! Я хотела познакомиться с вами. Пожалуйста, без церемоний, – можете делать что захочется: хотите – садитесь, хотите – курите, молчите или разговаривайте – как найдете для себя удобнее, хотя мне, собственно, хотелось бы более, чтобы вы разговаривали; но… это, впрочем, для вас нисколько не обязательно.
Прощебетав все это довольно быстро, девушка отошла к большому креслу пред рабочим столиком и уселась за какое-то шитье.
– Папахен, – закричала она в другую комнату, – ступай сюда, познакомься! К нам новый гость пришел!
Из смежной комнаты послышалось шлепанье туфлей – и в дверях показался, в чистом стеганом халатике, сивенький старичок с очень добродушным лицом, которое носило на себе почтенную печать многих походов и долгой боевой жизни.
– Очень приятно!.. очень приятно! – приветливо заговорил он, с видимым радушием сжимая и тряся обеими руками руку Хвалынцева. – Извините старика… что я к вам эдак… По-домашнему.
– Ну, папахен! ты это оставь! Хвалынцев, конечно, знает пословицу, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят.
Студент немножко сконфузился, почувствовав при этих словах маленькую неловкость: показалось оно ему больно уж оригинальным; но он тотчас же и притом очень поспешно постарался сам себя успокоить тем, что это, мол, и лучше, – по крайней мере без всяких церемоний, и что оно по-настоящему так и следует.
– Я гостей своих не рекомендую друг другу, – обратилась Лубянская к Хвалынцеву из-за своей работы, – это одне только скучные официальности, а коли угодно, каждый может сам знакомиться.
Студент молча поклонился и, снова ощутив некоторую неловкость, рассеянно перевел глаза на обстановку комнаты.
Небольшое зальце было убрано весьма просто, кое-какая сборная мебель, кисейные занавески, старые клавикорды, а по стенам портреты Ермолова, Паскевича, Воронцова и две литографии, изображающие подвиги простых русских солдатиков: умирающего рядового, который передает товарищу спасенное им полковое знамя, да другого, такого же точно солдата, с дымящимся фитилем пред пороховым погребом, в то время, когда малочисленные защитники укрепления почти все уже перебиты да перерезаны огромными полчищами горцев. В этих портретах, да в этих литографиях, быть может, заключались лучшие, самые заветные и самые теплые воспоминания старого майора.
Приятели наши застали уже здесь кое-кого из гостей. В углу дивана помещался в развалисто-небрежной позе и в неизменной красной рубахе – Ардалион Полояров, а рядом с ним сидела дама лет двадцати семи, весьма худощавая, однако не без остатков прежней миловидности. Волоса ее точно так же были острижены; но то, что довольно еще шло к молодому личику хозяйки, вовсе уж было не к лицу ее двадцатисемилетней гостье, придавая всей физиономии ее не то какой-то птичий, не то – деревянно-кукольный и даже неприятный характер. Дама эта – по имени Лидинька Затц – вместе с Полояровым жгла папиросу за папиросой и, время от времени, кидала на него исподтишка довольно нежные взоры.
Маленький Анцыфров, заложа в карманы руки и на ходу постукивая каблуком о каблук, без всякой видимой надобности скучно слонялся из угла в угол по комнате.
Майор, усадив Хвалынцева, как-то застенчиво удалился в свою комнату, запахивая халатик, а Полояров при этом довольно бесцеремонно оглядел усевшегося студента пристальным взглядом; но из-под синих очков характер этого взгляда не мог быть хорошо замечен, так что Хвалынцев скорее почувствовал его на себе, нежели увидел.
– Вы студент? – начал наконец Ардальон, повернув к нему голову и продолжая свое рассматривание.
– Это видно по моему синему воротнику, – слегка улыбнулся Хвалынцев.
– Синий воротник, батюшка, ничего не доказывает. Вон и у жандармов тоже синий воротник. Синий воротник – это одна только форма, а я спрашиваю: по духу студент ли вы?
Хвалынцеву показалось это достаточно наглым.
– А что вас так интересует? – впадая в тон Ардалиона, в упор спросил он его.
– То есть меня-то, собственно, оно нисколько не интересует, – уставя глаза в землю и туго, медленно потирая между колен свои руки, стал как-то выжимать из себя слова Полояров, – а я, собственно, потому только спрашиваю, что люблю все начистоту: всегда, знаете, как-то приятней сразу знать, с кем имеешь дело.
– Но ведь приятель мой доселе, кажется, не имеет с вами никакого дела? – довольно мягко вступился Устинов.
Этот нежданный отпор слегка озадачил Полоярова.
– Все равно! – поправился он в ту же минуту. – Мы вот вместе в гостях теперь у Лубянской, стало быть, вот уж вам и есть, в данный момент, общее дело.
– Ну, коли это так интересно знать, я, пожалуй, успокою вас, – помирил учитель все с тою же деликатно-снисходительною улыбкою. – Я вполне уважаю моего приятеля. Довольно с вас этого?
Полояров исподлобья бросил косой взгляд на Хвалынцева и, в знак удовлетворения, с какою-то медвежьею угрюмостью слегка кивнул головою.
– Стало быть, вы наш. Это хорошо! – пробурчал он после некоторого молчания.
– Вы ведь, кажется, помещик здешний? Я так слышала что-то… – прищурясь на Хвалынцева, спросила Лидинька Затц, все время не перестававшая уничтожать папироски.
– Помещик, сударыня.
– Гм… Стало быть, собственник. Это нехорошо! – ввернул свое слово Полояров.
Студента начинало покоробливать от всех этих расспросов и замечаний, так что он уже стал недоуменно и вопросительно поглядывать на Устинова: что, мол, все это значит? куда и к кому, мол, завел ты меня?
– Анна Петровна, – обратился учитель к хозяйке, намереваясь сразу повернуть разговор в другую сторону, – слыхали вы, нынче ночью аресты сделаны?
– Да, да! Представьте, какая подлость! – вдруг разгорячась и круто повернувшись на каблуках, запищал и замахал руками плюгавенький Анцыфров. – Это… это черт знает что! Действительно, арестовано множество, и я не понимаю, какими это судьбами уцелели мы с Ардальоном Михайловичем… Впрочем, пожалуй, гляди, не сегодня-завтра и нас арестуют.
Анцыфров, видимо, желал порисоваться, – показать, что и он тоже такого рода важная птица, которую есть за что арестовать. Полояров, напротив, как-то злобно отмалчивался. По сведениям хозяйки, оказалось, однако, что забрано в ночь вовсе не множество, на чем так упорно продолжал настаивать Анцыфров, а всего только четыре человека: один молодой, но семейный чиновник, один офицер Инфляндманландского полка, племянник соборного протопопа да гимназист седьмого класса – сын инспектора врачебной управы.
Устинов и стриженая дама весьма удивились: все четверо хотя и присутствовали на панихиде, но были люди далеко не бойкие и едва ли в чем особенно замешанные.
– Это все Пшецыньский! все он!.. Но я вам, напротив, говорю, что взято множество! вы еще не знаете! – продолжал между тем Анцыфров. – Этот Пшецыньский – это такая продувная бестия…
– А еще поляк! – с горьким упреком заметила г-жа Затц. – Бесчестит польское имя!
– Ну, уж я вам доложу-с – по моему крайнему убеждению вот как выходит, – заговорил Полояров, – я поляков люблю и уважаю; но коли поляк раз вошел на эдакую службу, так уж это такой подлый кремень, который не то что нас с вами, а отца родного не пощадит! Это уж проданный и отпетый человек! в нем поляка ни на эстолько не осталось! – заключил Ардальон, указывая на кончик своего мизинца, – и все безусловно согласились с его компетентным мнением.
К воротам подкатила крытая колясочка в одну лошадь, и через минуту в комнату вошла Татьяна Николаевна Стрешнева.
Лицо Хвалынцева заметно прояснилось и даже заиграло ярким румянцем. Он вообще очень плохо умел скрывать свои ощущения. И сам не ведая, как и почему, он неоднократно, в течение этих двух суток, вспоминал ее разговор в церкви с Анатолем и всю ее изящную, стройную фигурку, и эти воспоминания безотчетно были ему приятны.
Вот и теперь вошла она так просто, так хорошо и спокойно, в простом, но очень изящном наряде, со своими честными, умными глазами, со своею безмятежною улыбкою, и Хвалынцеву стало хорошо и весело при ее появлении.
Весело, но немножко принужденно встретила ее Лубянская. Старый майор нарочно вышел к ней в залу и, здороваясь, душевно поцеловал ее русую головку, причем Полояров никак не удержался, чтобы не буркнуть про себя: «скажите, пожалуйста, какие нежности!». Устинов, который, по-видимому, был с нею в очень хороших отношениях, представил ей Хвалынцева, и Хвалынцев при этом покраснел еще более, за что, конечно, остался на себя в некоторой досаде.
– А вы никак в своем экипаже приехали? – адресовался к ней Ардальон, подойдя к окну и заложив большие пальцы рук за пояс.
– В тетушкином, – удовлетворила его любопытству Татьяна Николаевна.
– Так-с!.. Аристократничаете, значит.
Стрешнева оглядела его спокойно, но холодно.
– Желаете папироску? – продолжал Ардальон, подавая ей вынутую пачку.
– Вы, кажется, знаете, что я не курю.
– Я, кажется, знаю это, – подтвердил он, – но терпеть не могу, когда люди вообще сидят, ничего не делая! Папироску сосать – все-таки какое-нибудь занятие. Вот и Лубянскую приучаю, да плохо что-то. Все это, доложу я вам, жантильничанье!.. Женственность, изволите видеть, страдает; а по-нашему, первым делом каждая порядочная женщина, то есть женщина дела, должна прежде всего всякую эту женственность к черту!
Ардальон попал на одну из любимейших своих тем и потому пошел расписывать. Анцыфров то и дело поддакивал, мотая белобрысенькой головенкой.
– Нам нужна женщина-работник, женщина-товарищ, женщина-человек, а вернее сказать – женщина-самка, – продолжал Полояров, – а эта гнилая женственность, это один только изящный разврат, который из вашего брата делает кукол. Это все эстетика! (последнее слово было произнесено с особенным презрением). Лубянская, хотите, что ли, папироску? Бавфра, что называется, Сампсон крепкий.
Лубянская не посмела отказаться от предложенного курева и морщась стала втягивать в себя струю крепкого дыма. Полояров глядел на нее забавляючись и самодовольно улыбался.
Вскоре пришли еще двое новых гостей: доктор Адам Яроц и учитель латинского языка Подвиляньский. Подали чай. Подвиляньский отозвал в сторону Полоярова и таинственно показал ему из бокового кармана сложенный печатный лист.
– Новый нумер, вчера только что получен; преинтересная статья есть, – сообщил он тихо.
Ардальон кивнул доктору.
– Послушайте, Яроц, – начал он тише чем вполголоса, – уведите-ка глупого старца, да засядьте с ним в шашки, чтобы не мешал, а мы тут почитаем пока.
Яроц ответно мигнул на это: дескать, смекаем, приятель, и политично отправился к майору.
Но оказалось, что майора теперь, пожалуй, не скоро сдвинешь с точки его разговора. Петр Петрович тоже попал на любимую свою тему и завербовал в разговор Татьяну Николаевну да Устинова с Хвалынцевым. Он толковал своему новому знакомому о воскресной школе, которую, наконец-то, удалось ему, после многих хлопот и усилий, завести в городе Славнобубенске. Эта школа была его создание и составляла одну из первых сердечных его слабостей.
– Вот, спасибо Татьяне Николаевне да Андрею Павлычу (старик указал на Устинова), помогают доброму делу! Сам я кое-как грамоте обучаю; закон Божий – пречистенский дьякон, отец Сидор, ходит преподавать; Андрей Павлыч по арифметике, а Татьяна Николаевна с Анютой мне, старику, насчет грамоты помогают, да вот тоже которые девочки есть у нас, так тех рукоделию разному обучают. И пока, надо благодарить Бога, отлично шло дело: восемнадцать мальчиков да одиннадцать девочек обучаются – итого, двадцать девять человек-с! Уж сколько благодарностей от родителей получали. Бедные люди-с, за ученье платить не из чего, ну, и благодарят… И теперь вот много желающих есть, да поместиться-то негде: помещение у нас тесновато, вот и все тут, как видите! (Старик указал на комнату и обвел ее по стенам глазами.) Уж мы тут что себе надумали: хорошо бы да концертик какой с литературным чтением в пользу школы устроить! Если бы только рублишек полтораста собрать, так можно бы и пособий кое-каких купить: грифельных досок, букварей, катехизисов, да вот по соседству тут за сто рублей в год просторную квартиру уступают, вот бы и нанять ее под школу-то: человек до ста могло бы обучаться! Уж я решил отправиться к губернаторше; она, говорят, добрая; буду просить ее покровительства да содействия насчет концертика-то. Как вы полагаете? Авось, Бог поможет! а?
– А я вам доложу-с, что вы это насчет школы не тово, – вмешался в разговор подошедший в это время Полояров, – у вас совсем не рационально-с ведется дело.
– Как это, то есть, не рационально, – уставился на него недоумелыми глазами Петр Петрович.
– А так-с! Нет настоящего прынцыпа, здорового направления нет в преподавании. Кабы я повел это дело, я бы сейчас с самого же начала побоку этого вашего отца Сидора.
– Это почему?! – изумились разом и старик, и Устинов со Стрешневой.
– А потому, что глупый человек. Что он их эти молитвы вдолбяжку заставляет учить да побасенки рассказывает! Тут нужно не того: нужно им разъяснять это дело внастоящую! В корень! Нужно здоровую почву подготовить, закваску хорошую дать.
– Конечно, по Штраусу и по Ренану? – с легкою иронией заметила Стрешнева.
– Пожалуй, даже менее по Ренану, а вот по Штраусу-то не мешало бы, – подтвердил Полояров. – Потом в этом же направлении можно бы, пожалуй, отчасти допустить и естественные науки, в самом популярном изложении, а главное, насчет развития: нужно бы чтение здоровое дать.
– А что это вы понимаете под здоровым? – слегка нахмурясь, спросил старик.
– Ну, уж это мы про себя разумеем, – отклонился Полояров, – разное есть.
– Нет, батюшка, извините меня, старика, а скажу я вам по-солдатски! – решительным тоном завершил Петр Петрович. – Дело это я почитаю, ровно царскую службу мою, святым делом, и взялся я за него, на старости лет, с молитвой да с Божьим благословением, так уж дьявола-то тешить этим делом мне не приходится. Я, сударь мой, хочу обучать ребят, чтоб они были добрыми христианами да честными русскими людьми. Мне за них отчет Богу давать придется; так уж не смущайте вы нашего дела!
– Да нет, это так невозможно оставить! в вашу школу необходимо ввести освежающий элемент, а без того все это ни к черту! Эдак-то вы нам только ребят перепортите!
Петр Петрович рукой лишь махнул с затаенной досадой и ушел в свою комнату.
Доктор Яроц улучил подходящую минуту и предложил ему партию в шашки. Старик не отказался.
А тем часом, осторожно притворив дверь его комнаты, Подвиляньский с таинственно-многозначительным видом вынул из кармана свернутый печатный лист и, торжественно держа его над головою, показал всему обществу.
– «Колокол»! – проговорил он нежно-почтительным и даже священно-благоговейным шепотом.
Все общество необыкновенно живо подвинулось к столу, за которым уселся Подвиляньский, и жадно, нетерпеливо приготовилось слушать с тем чувством живейшего интереса, который уже переходил в лихорадочный зуд любопытства.
Подвиляньский начал чтение своим нежно-мягоньким, тихим голосом. Полояров в иных местах выражал одобрение довольно сдержанным мычаньем, а неодобрение поцмокиваньем да хмурыми гримасами; зато Анцыфров каждый раз просто взвизгивал и подпрыгивал от преизбытка наслаждения.
– Нет, черт возьми, это все не то! – не выдержал, наконец, Ардальон Полояров. – Этого Александра Иваныча пора уж и в архив бы сдать: выдыхаться начинает, сердечный! Да и глуп стал! Ну, что он тут дураком-то эдаким приветствует все эти реформы!.. Какие тут, у черта, реформы!.. Тут реформа одна только – во! (И он выразительно выдвинул при этом напоказ свой кулак.) Тут реформа – топор!.. Кровопусканьице маленькое учинить нужно господам дворянам да собственникам, тогда и реформы сами собою явятся, а без того – все комедь да сапоги всмятку!..
Хвалынцев наблюдал, какое впечатление производят на присутствующих вещания Ардальона. Все общество, за исключением Стрешневой да Устинова, слушало его с весьма страшной верой и раболепным благоговением. Самоуверенность, с какою обыкновенно изрекал свои приговоры Ардалион Полояров, показывала, что он давно уже привык почитать себя каким-то избранником, гением, оракулом, пророком, вещания которого решительны и непогрешимы; он до такой степени был уже избалован безусловным вниманием, уважением и верою в его слова, что требовал от всех и каждого почтительного благоговения к своей особе, принимая его в смысле необходимо-достодолжной дани.
Стрешнева слушала, слушала и наконец не выдержала. Довольно явная ироническая усмешка заиграла на ее хорошеньких губках, а глаза глядели на вещателя с беспощадным пониманием всей его внутренней сути.
Тот это заметил. Его покоробило и передернуло под ее спокойным взглядом; брови насупились, и на лицо выступила багровая краска.
– Вы!.. Стрешнева! послушайте! – начал он тем нахальным тоном, который уже прямо сбивался на явную и предумышленную дерзость.
– Во-первых, господин Полояров, прежде чем я вас послушаю, – перебила она его совершенно спокойно и не изменяя характера своей прежней улыбки, – я охотно желала бы напомнить вам, что у меня есть имя. Зовут меня Татьяной Николаевной.
– Да кто там будет еще помнить все ваши имена!.. Моей голове нет лишнего времени заниматься такими пустяками!
Полояров все более и более терял необходимое хладнокровие.
– В таком случае, чтобы не утруждать себя, – продолжала девушка, – вы бы могли очень просто прибавить к моей фамилии маленькое слово «госпожа». Это ведь не трудно и вежливо.
– Ну, я насчет галантерейностей не мастер! Это все рутина-с!.. Я, извините, забываю все, что в вас эта барская закваска сидит. Я хотел только спросить, чего это вы так ухмыляетесь, на меня глядючи? Изволили вы найти в моих словах что-нибудь смешное и несообразное? Любопытно было бы знать, что именно?
– О, если это вам так любопытно, так извольте!
– Потрудитесь объясниться.
Полояров избоченился и приготовился слушать с тем высокомерным, зевесовским достоинством, которое почитал убийственным, уничтожающим для каждого дерзновенного, осмелившегося таким образом подойти к его особе. А между тем в нем кипела и багровыми пятнами выступала на лицо вся его злоба, вся боль уязвленного самолюбия. В ту минуту у него руки чесались просто взять да прибить эту Стрешневу.
Татьяна Николаевна очень хорошо видела и понимала его внутреннее состояние: он не прощал ей этого упорного отсутствия всякого поклонения его особе, и в тот момент ей сильно захотелось, что называется, порядком проучить Ардальона Полоярова.
– «Ухмыляюсь» я, как вы выразились, тому, – начала она еще с большим спокойствием, – что мне жалко вас стало. Ну, что вы нас, девчонок, удивляете вашим радикализмом!.. Это не трудно. А жалко мне вас потому, что вы сами ведь ни на горчичное зерно не веруете в то, что проповедуете.
– Мое дело не расходится с моим словом! – с гордым презрением и будто неуязвимым достоинством перебил Полояров. – За меня факты-с!.. Я, милостивая государыня, не далее как два дня назад с паперти говорил народу!
Анцыфров, который было смирненько съежился при словах Стрешневой, теперь вдруг просиял и, потирая руки, даже слегка подпрыгнул на своем стуле. «Что, мол, взяла!» Он торжествовал победу своего друга.
– Эх, Ардальон Михайлович, полноте! – с горьким сожалением покачала головой девушка. – Слышала я и видела, что вы говорили и что делали! Улучили минутку, когда квартальный куда-то отвернулся, а подъехала полицмейстерская пара впристяжку…Извините, но я бы очень хотела знать, что случилось с вами и с вашим красноречием в ту самую минуту?
Устинов не выдержал и рассмеялся. Легкая улыбка покосила и губы Хвалынцева; Анцыфров же снова примолк и съежился. Остальные сидели молча, пригнетенные, словно бы ожидая, что вот-вот сейчас разразится гроза и буря. Одна только Стрешнева была совершенно спокойна и улыбалась своей ясной, безмятежной улыбкой.
Пунцовый Ардальон вдруг побледнел и поднялся с места. Это уже было слишком. Этого он даже и от Стрешневой не ожидал. Кулаки его судорожно были сжаты! Губы нервически подергивало злобственною усмешкою. Он, видимо, боролся с собою, стараясь сдержать и подавить в себе какое-то нехорошее чувство, и потому угрюмо зашагал по комнате.
Все молчали, и всем это молчание было особенно тягостно; но никто не чувствовал ни возможности, ни желания заговорить о чем бы то ни было – первым.
– Так по вашему убеждению я струсил? – с иронической гримасой, но уже гораздо мягче и на несколько тонов ниже заговорил наконец Полояров, остановясь пред Стрешневою. – Нет-с, Татьяна Николаевна, ошибаться изволите!.. Не трусость, а благоразумие во мне говорило! Эта самая голова-с (и он не без поползновения на эффект указал на свою кудластую шевелюру), да! эта вот самая-с башка пригодится еще и впредь на что-нибудь более серьезное… В наше время каждый честный деятель обязан поберечь себя до решительной минуты. Поживете, так увидите; а не увидите, так услышите! – веско и многозначительно закончил он с легким полупоклоном, и фигурка Анцыфрова снова просияла, да и все присутствовавшие почувствовали, словно камень какой с плеч у них скатился.
Ардальон с удовольствием заметил, что авторитет его снова восстановлен, и ему теперь захотелось хоть чем-нибудь поскорее сгладить последние следы недавнего настроения своих поклонников, чтобы окончательно закрепить в их глазах полную незыблемость своего авторитета. Поэтому он подошел к Подвиляньскому и, хлопнув его слегка по плечу, сказал с улыбкой:
– Ну, пане-брате, воспроизведи-ко что-нибудь на фортоплясе!
Подвиляньский не заставил долго просить себя и на разбитом фортепиано стал брать какие-то аккорды.
– Что это такое вы играете? – спросил его кто-то.
– Польское, – отвечал он тихо, но гордо. – Это наш гимн: «ze dymen pozarów» [43].
Все удвоили внимание и прослушали гимн с видимым удовольствием и большой симпатией. Анцыфров захлопал в ладоши и пристал повторить.
– Нет, постойте! – перебил Полояров. – Я вам спою штуку! Играй-ко, пане-брате, помнишь, я учил тебя онамедни, на голос: «Я посею ль, молода-младенька». Слыхали вы, господа, русскую марсельезу?
– Браво! Браво! – завизжал Анцыфров.
Подвиляньский взял несколько новых аккордов, а Полояров, видимо рисуясь, стал в размашисто-ухарскую позу, откинул назад свои волосы, обдергал книзу кумачовую рубаху и запел звучным басом:
«Долго вас помещики душили,
Становые били,
И привыкли всякому злодею
Подставлять мы шею.
В страхе нас квартальные держали,
Немцы муштровали,
Про царей попы твердили миру…»
Но в эту самую минуту из кабинета показался майор в своем халатике.
– Ну, нет, батюшка, у меня в доме таких песен не пойте! – остановил он Ардальона прямо и решительно. – И как это вам не стыдно: взяли хорошую солдатскую песню да на-ко тебе, какую мерзость на нее сочинили! Перестаньте, пожалуйста!
– Ха-ха-ха! – расхохотался Полояров. – Что это вы, батенька, никак Пшецыньского испужались?
– Что-с? Пшецыньского? – слегка прищурился на него старик. – Я, сударь мой, турка не пугался, черкеса не пугался, да англичанина с французом не испугался, так уж вашего-то Пшецыньского мне и Бог да и совесть бояться не велели! А песню-то вы все-таки не пойте!
– Стало быть, прынцыпы, убеждения не позволяют? Ась? – аляповато подтрунил Полояров.
– Да уж там какие ни есть убеждения, а свои, не купленые! – отрезал ему Петр Петрович. – Я, сударь мой, старый солдат!.. Я, сударь мой, на своем веку одиннадцать ран за эти свои убеждения принял, так уж на старости-то лет не стать мне меняться.
– Ну, папахен! Что это такое! – с неудовольствием фыркнула Лубянская.
– Что, моя милушка? Что, голубчик?
– Уж и песню наконец нельзя петь!.. Это чистые глупости! Это деспотизм!
– Песню, дружок, пой сколько хочешь, а мерзостей петь да слушать не следует.
– Ну, хорошо, хорошо!.. – с многозначительною сухостью подхватила девушка, – я с тобой потом поговорю! Теперь не время.
Это походило на какую-то угрозу. Взволнованный старик в замешательстве, с невыразимою тоскою бросил тихий взгляд на свое детище. По всему было видно, что он любит свою дочку беспредельно, до безумия, до всякой слабости.
– Ну, ну, полно, – забормотал он, словно бы извиняясь. – Ну, Господь с тобой, Нюточка!.. Разве я тебя стесняю в чем!.. Пой себе, коли охота такая, только дай мне уйти прежде, я уж этих песен слушать не стану.
И с тихим, подавленным вздохом он ушел из комнаты.
Полояров снова было запел как ни в чем не бывало, но Татьяна Николаевна тотчас же поднялась с места, мигнула Устинову и громко стала прощаться со своей подругой. Вслед за ней поднялись и Устинов с Хвалынцевым. Подвиляньский, обладавший большим тактом, чем его приятель Полояров, перестал аккомпанировать и тоже взялся за шляпу.
Лидинька Затц подошла к Ардальону и попросила проводить себя.
– Ну, нет! уж увольте! – отклонился он, значительно поморщась, и вслед за тем прибавил тише чем вполголоса: – Я хотел бы лучше уж здесь как-нибудь остаться на ночь.
Лидинька бросила на него взгляд вопросительного и несколько ревнивого свойства.
– Это для чего-с? Скажите, пожалуйста?! – тихо прошипела она очень нервичным голосом.
– Да так… не хотелось бы дома, – замялся Ардальон, – неровно и в самом деле полиция… жандармы… Уж лучше эти дни кое-где по чужим местам переждать бы… Спокойнее!
– Ступайте к нам ночевать! – охотно и поспешно предложила Затц.
– Да ведь ваш благоверный…
– Это ровно ничего не значит… Он теперь в клубе… Мы, кажется, всегда вам рады.
– Ну, ин быть по-вашему! Куда ни шло! – махнул наконец рукой Ардальон после некоторого колебания и стал прощаться.
Лубянская крепко сжала его руку, и Устинов заметил, что она с каким-то опасением, полустрахом и полунадеждой проводила его за порог тревожными и влюбленными глазами.
На душе Хвалынцева, особенно после маленькой истории с песней, было как-то смутно и неловко, словно бы он попал в какое место не вовремя и совсем некстати, так что, только очутившись на свежем воздухе, грудь его вздохнула легко, широко и спокойно.
Вышли на улицу почти все разом. Подвиляньский с доктором кликнули извозчика и укатили. Полояров закутался, поднял воротник пальто, упрятал в него нос и бороду и низко надвинул на глаза свою шляпу. Очевидно, после сегодняшних арестов он даже и ночью боялся быть узнанным. Стриженая дама повисла на его руке.
– Анцыфров! – обернулся он на своего адъютанта, – я нынче не ночую дома – можешь располагаться свободно.
– Как же так?.. Ведь хотели же вместе?.. Это, собственно, как же? – заегозил оторопевший пискунок, который совсем не ожидал такого пассажа.
– Как знаешь… Мне-то что!
– Но… как же это так, ей-Богу!.. Одному-то?.. Уж лучше бы как-нибудь вместе… Я тоже не хочу домой к себе… У меня тоже ведь не безопасно… Уж, право, лучше бы вместе…
– Ну, ладно! Проваливай к черту! – порешил Полояров и, без дальнейших церемоний, пошел себе со своей дамой, не обращая на злосчастного пискунка ни малейшего внимания.
Тот постоял с минуту в самой затруднительной нерешительности и, нечего делать, скрепя сердце, потрусил кое-как восвояси.
Ночь стояла ясная, тихая и сухая, с легким морозцем.
– А хорошо бы пройтись!.. у меня, ей-Богу, даже голова заболела, – сказала Стрешнева, и Хвалынцев предложил ей руку, а Устинов пошел рядом с ней сбоку. Крытые дрожки шагом ехали сзади.
– А, кажется, недолюбливает вас этот Полояров, – начал Хвалынцев.
– Обоих недолюбливает, – улыбнулась девушка, – и меня, и Андрея Павлыча; но меня более.
– За что же такая немилость?
– А так. Мне, видите ли, немножко известно его прошлое.
– Но разве это прошлое такого свойства, что за него можно не любить тех, кто знает его?
– Отчасти, да. Мне, конечно, Бог с ним, какое мне до него дело! Но Анюту жаль. Она добрая и хорошая девушка, а этот барин ее с толку сбивает. Ведь он у всех у них в ранге какого-то идола, полубога. Ведь ему здесь поклоняются.
– Но… странное дело! – заметил студент. – Сколько могу судить, он, кажется, и не особенно умен.
– Э, помилуйте! А наглость-то на что? Ведь у него что ни имя, то дурак; что ни деятель не его покроя, то подлец, продажный человек. Голос к тому же у него очень громкий, вот и кричит; а с этим куда как легко сделать себя умником! Вся хитрость в том, чтобы других всех ругать дураками. Ведь тут кто раньше встал да палку взял – тот и капрал.
– Ну, а прошлое-то его какое? – полюбопытствовал Хвалынцев.
– По питейной части служил, когда Верхохлебов в Сольгородской губернии откуп держал, а потом очень недолгое время становым был, но… что называется, с «начальством не поладил». Впрочем, Ардальон Михайлович о своем прошлом не любит распространяться.