Как только в городе Славнобубенске была получена эстафета полковника Пшецыньского, так тотчас казачьей сотне приказано было поспешно выступить в село Высокие Снежки и послано эстафетное предписание нескольким пехотным ротам, расположенным в уезде на ближайших пунктах около Снежков, немедленно направиться туда же.
Не доходя верст пяти до Высоких Снежков, военный отряд был опережен шестеркою курьерских лошадей, которые мчали дорожный дормез. Из окошка выглянула озабоченная физиономия генерала, мимолетом крикнувшего командиру отряда, чтобы тот поспешил как можно скорее. Рядом с генералом сидел адъютант, а на козлах и на имперьяле – два ординарца из жандармов. Через несколько минут взмыленная шестерка вомчалась в село и остановилась на стоялом дворе, в виду волнующейся площади.
Тысячегрудое и долгое «ура!» загремело над толпой народа, но вновь прибывшим лицам трудно было впопыхах разобрать настоящий смысл и значение этого могучего приветствия. В эту минуту, под впечатлением обстоятельств нынешнего и прошлых дней, им понятнее была одна только оглушительная, грозная сторона крика, та сторона, которая заставляет скорее мелькать в воображении представления о бунтовщиках, кольях, топорах, дубинах… Новоприбывшие скрылись за дверью в горницу. Ординарцы вслед за ними внесли тут же чемоданы и прочую дорожную принадлежность. Генерал тотчас же послал за Пшецыньским.
А между тем к нему, точно так же, как и к Хвалынцеву, вздумали было нахлынуть сивобородые ходоки за мир, но генеральский адъютант увидел их в окно в то еще время, как они только на крыльцо взбирались, и не успев еще совершенно оправиться от невольного впечатления, какое произвел на него тысячеголосый крик толпы, приказал ординарцам гнать ходоков с крыльца, ни за что не допуская их до особы генерала.
Но пока он сам одевался и обчищался, да пока одевался и шел к генералу, в сопровождении жандарма, полковник Пшецыньский, с неизменным револьвером в кармане, – впечатление внезапного испуга успело уже пройти, и адъютант встретил в сенях Пшецыньского, как подобает независимому адъютанту, сознающему важность и власть своего генерала.
– Вы, полковник, наделали Бог знает что! – внушительно и даже отчасти строго начал он, когда Пшецыньский не без некоторой заискивающей почтительности поклонился ему. – Зачем вы изволили потребовать войско?.. Разве вы не могли обойтись и без этой крайней меры?.. Зачем вам военная сила, когда вы должны были укрощать силой вашего личного авторитета… Его превосходительство недоволен вами… Все, что говорю я, – я передаю вам от лица его превосходительства… Что это здесь за исправники! Что это за земская полиция, которая допускает подобные беспорядки!.. Это ни на что не похоже-с!.. Так, ей-Богу, служить нельзя!
– Помилуйте, истощены все меры кротости… ни голос религии, ни сила власти, ничто… – зарапортовал было Пшецыньский, отчасти смутившийся столь начальственным и бесцеремонным тоном адъютанта, на обер-офицерских погонах которого сидело всего только три звездочки. Но адъютант, почти не слушая Болеслава Казимировича, отворил дверь и жестом пригласил его войти для личных объяснений к его превосходительству, а сам, даже с некоторым похвальным бесстрашием, вышел на крыльцо – сделать рекогносцировку относительно настроения и положения в данный момент бунтующей толпы. Он сам в душе даже приятно пощекотал себя похвалою за это бесстрашие, по поводу которого вдруг почувствовал себя, в некотором роде, героем.
Почти перед самым крыльцом был теперь поставлен столик, которого прежде адъютант не заметил. Он был покрыт чистой, белой салфеткой с узорчато расшитыми каймами, и на нем возвышался, на блюде, каравай пшеничного хлеба да солонка, а по бокам, обнажа свои головы, стояли двое почтенных, благообразных стариков, с длинными, седыми бородами, в праздничных синих кафтанах.
Едва ступил адъютант на крыльцо, как многие головы в крестьянской толпе мгновенно обнажились, а старики, стоявшие у хлеба, почтительно отвесили ему по глубокому поясному поклону.
Поручик, юный годами и опытностью, хотя и знал, что у русских мужиков есть обычай встречать с хлебом и солью, однако полагал, что это делается не более как для проформы, вроде того, как подчиненные являются иногда к начальству с ничего не значащими и ничего не выражающими рапортами; а теперь, в настоящих обстоятельствах, присутствие этого стола с этими стариками показалось ему даже, в некотором смысле, дерзостью: помилуйте, тут люди намереваются одной собственной особой, одним своим появлением задать этому мужичью доброго трепету, а тут вдруг, вовсе уж и без малейших признаков какого бы то ни было страха, выходят прямо перед ним, лицом к лицу, два какие-то человека, да еще со своими поднесениями! Поручик возжелал с первой же минуты показать свою твердость и силу, коими сам в душе намеревался немало полюбоваться, возжелал, что называется, сделать впечатление, или «faire une juste impression» [9], как подумал он в буквальной точности.
– Эт-та что такое?! Что это значит?! – резко и строго возвысил он голос, указывая то на каравай, то на бороды выборных.
– От мира! Хлеб да соль вашим милостям! – проговорили старики, сопровождая слова свои вторичным поклоном.
– Вы кто такие?.. Откуда? Какие люди? Как смели вы!
– Мы выборные, батюшко, от мира…
– Какой я вам «батюшка»! Не видите разве, кто я? – вспылил адъютант, принявший за дерзость даже и «батюшку», после привычного для его дисциплинированного уха «вашего благородия». При том же и самое слово «выборные» показалось ему зловеще многознаменательным: «выборные… власти долой, значит… конвент… конституционные формы… самоуправление… революция… Пугачев» – вот обрывки тех смешанно-неясных мыслей и представлений, которые вдруг замелькали и запутались в голове поручика при слове «выборные».
– Бунтовщики!.. Обмануть надеетесь!.. Задобрить хотите! – закричал и затопал он на стариков. – Тут с бунтовщиками угощаться не станут! К вам приехали порядок водворять, а не есть тут с вами!.. Вон отсюда!.. Убрать все это сейчас же!.. Вот я вас!
Старики оторопели и в величайшем недоумении переглянулись друг с другом.
– Ну! что же вы стали?.. Непокорство!.. Эй, ординарцы! Взять их!
И по слову адъютанта, два жандарма вмиг распорядились как следует с выборными. Столик с салфеткой, и с блюдом, и с караваем тотчас же исчез куда-то, словно бы его и не бывало, – и одно только недоумение все более и более разливалось на старческих лицах.
После столь энергического приступа к делу поручику показалось, что он уже достаточно задал предварительного страху и что теперь мужики будут чувствовать к его особе достодолжное уважение.
Кончив объяснение с Пшецыньским, генерал вышел на крыльцо. Полковник как-то меланхолически выступал за ним следом, держа в руках «Положение». На крыльце генерала встретили только что подошедшие в это время становой с исправником и предводитель Корытников, на котором теперь вместо шармеровского пиджака красовался дворянский мундир с шитым воротником и дворянская фуражка с красным околышем.
Предводителя генерал удостоил поклона и даже рукопотрясения, а становому с исправником буркнул сквозь зубы одно только: «Стыдно, господа, стыдно!»
Но те решительно не поняли, почему это им должно быть стыдно.
– Ну, не шуметь, ребята! – громко закричал генерал толпе. – Я с вами говорить желаю… Смирно!
Толпа стояла тихо: в ней улегались волны и гул последних движений; она, казалось, напряженно ждала чего-то. Шапки все более и более слетали с голов.
– Тихо!.. тихо, ребята!.. Слухай!.. Сейчас, верно, заправскую читать будет! – пробегал по толпе сдержанный говор.
– Смирно! – еще громче повторил генерал. – Пускай ко мне выйдут несколько человек. Я с ними буду говорить, а они потом пусть всем остальным сообщат мои слова.
В толпе опять заколыхались и минут через пять более десятка толковых мужиков вышли из массы и, без шапок, с видом явного уважения, подошли к генералу.
– Вы видите, кто я? – начал он, указывая на свою грудь и плечи.
– Видим, батюшко, енарал! Видим! – поклонились те.
– Понимаете, кто я?
– Как-ста не понять!.. Понимаем… все понимаем.
– Ну, то-то же!.. Теперь скажите мне, зачем вы бунтуете, властям не покоряетесь?
– Где же мы бунтуем, батюшко, ваше благородие! – заговорили мужики. – Эк ли люди-то бунтуют!.. Мы только обиду свою ищем, а бунтовать не желаем… Зачем бунтовать?.. Мы бунтовать не согласны! Обстой ты нас, батюшко! будь милостивцем!
– А зачем вы толпами на площадь собрались? Это разве не мятеж, по-вашему? – продолжал генерал.
– Собрались мы, кормилец, затем, чтобы всем миром от тебя самого волю услышать… От нас настоящую-то волю скрали.
– Как? Что? Какую волю?.. Вам была уже читана воля – чего же вы еще хотите?
– Какая ж это воля, батюшко, коли нас снова на барщину гонят… Как, значит, ежели бы мы вольные – шабаш на господ работать! А нас опять гонят… А мы супротив закона не желаем. Теперь же опять взять хоть усадьбы… Эк их сколько дворов либо прочь сноси, либо выкуп плати! это за што же выкуп?.. Прежде испокон веку и отцы, и деды все жили да жили, а нам на-ко-ся вдруг – нельзя!
– Дураки! для вашей же пользы! – пояснил генерал. – Ведь вы неравно помещику дом сожжете, потом чересполосица выходит, а вам не все ль равно? Тут один помещик только в убытке!
– Да как же мужику без усадьбы – сам посуди ты, ваше благородие! – загалдели переговорщики. – Мужику без усадьбы да без земли никак невозможно! А иной из нашего брата и сам себе усадьбу-то ставил за свой кошт, а теперича за нее плати… Этого мы несогласны!
– Да ведь земля господская! – снова пояснил генерал.
– Нет, батюшко, мы – господские, точно, что господские, – а земля наша! Искони нашей была! потому без земли уж какой же это мужик? Самое последнее дело!
– Земля по закону – господская, и вы если не хотите сносить с нее усадьбу, должны выкуп платить по соглашению. Затем, перехожу я к душевому наделу: для вас же, дураков, для вашей же собственной пользы и выгоды, чтобы вам же облегчение сделать, вместо платежа за землю по душевому наделу, вам пока предлагают работу, то есть замену денег личным трудом, а не барщину, и ведь это только пока.
– Поймите вы различие между личным трудом и барщиной! – поучающим тоном вмешался адъютант, обратясь особо к нескольким личностям из той же кучки переговорщиков: – Личный труд никак не барщина; личный труд – это личный труд… Все мы несем личный труд – и я, и вы, и… и все, а барщина совсем другое; она только при крепостном праве была, – понимаете?
– Да ведь это по нашему, по мужицкому разуму – все одно выходит, – возражали мужики с плутоватыми ухмылками. – Опять же видимое дело – не взыщите, ваше благородие, на слове, а только как есть вы баре, так барскую руку и тянете, коли говорите, что земля по закону господская. Этому никак нельзя быть, и никак мы тому верить не можем, потому – земля завсягды земская была, значит, она мирская, а вы шутите: господская! Стало быть, можем ли мы верить?
– Ваше превосходительство! явное недоверие!.. даже к словам вашего превосходительства! – подшепнул Пшецыньский. – И это ли еще не бунт?!. Это ли не восстание?!
– Значит, вы мне не верите? – спокойно спросил генерал.
– Да что ж, коли ты, батюшко, по-нашему выходит, совсем не дело говоришь-то!
– Да ведь закон… – вмешался было Пшецыньский.
– Да что закон! – перебили его в кучке переговорщиков. – Ты, ваше благородие, только все говоришь про закон; это один разговор, значит! А ты покажи нам закон настоящий, который, значит, за золотою строчкою писан, тогда и веру вам дадим, и всему делу шабаш!
– Любезные мои, такого закона, про какой вы говорите, нет и никогда не бывало, да и быть не может, и тот, кто сказал вам про него, – тот, значит, обманщик и смутитель! Вы этому не верьте! Я вам говорю, что такого закона нет! – убеждал генерал переговорщиков.
– Эва-ся нет!.. Как нет!.. Мы доподлинно знаем, что есть, – возражали ему с явными улыбками недоверия. – Это господа, значит, только нам-то казать не хотят, а что есть, так это точно, что есть! Мы уж известны в том!
Несколько времени длились еще подобные споры. Одна сторона тщетно старалась убедить в несуществовании закона за золотою строчкою; другая же крепко стояла на своем, выражая явное недоверие к словам своих убедителей. И дело, и взаимные отношения обеих сторон с каждой минутой запутывались все более, так что в результате оставалось одно только возрастающее недоразумение. Утомленный продолжительностью и полнейшею бесплодностью всех этих переговоров, генерал почти безнадежно махнул рукой и ушел на некоторое время в горницу освежиться от только что вынесенных впечатлений и сообразить возможность и характер дальнейших своих действий. Дело, на его взгляд, все более и более начинало принимать оборот весьма серьезный, с исходом крайне сомнительного свойства.
На крыльце остались адъютант с Пшецыньским да почти совсем пассивная и безмолвная группа, составленная из предводителя и станового с исправником.
Пшецыньский, с особо энергическим красноречием, укорял мужиков-переговорщиков за то, что те выказали такое недоверие к словам генерала, а адъютант продолжал доказывать, что личный труд – отнюдь не барщина. Мужики же в ответ им говорили, что пущай генерал покажет им свою особую грамоту за царевой печатью, тогда ему поверят, что он точно послан от начальства, а не от арб, а адъютанту на все его доводы возражали, что по их мужицкому разуму прежняя барщина и личный труд, к какому их теперь обязывают, выходит все одно и то же. Недоразумение возрастало. Юный поручик все более и более терял необходимое хладнокровие и начинал не в меру горячиться.
– Да уж что толковать! – порешили, наконец, переговорщики, почесав затылки. – Деньги мы, так и быть, платить, пожалуй, горазды, а на барщину не согласны.
– Кто не согласен? – перебил адъютант и обратился к одному из кучки: – Ты не согласен?
– Я-то ничего, да мир не согласен; значит, все, батюшко, высокое твое превосходительство, все, как есть все не согласны – весь мир, значит! – ответствовал тот.
– Я не про всех спрашиваю! Я спрашиваю тебя: ты не согласен?
– Да я что ж, батюшко, – я человек мирской – куды мир, туды, знамо дело, и я.
– Отвечай мне, каналья! – грозно затопал поручик. – Ты не согласен?
– Виновати, батюшко! – поклонился оторопевший, но все-таки уклончивый мужик.
– Что такое «виновати»! Что это значит «виновати»?! Я тебя в последний раз спрашиваю: ты не согласен?
– Не согласен… – тихо и путаясь, ответил допрашиваемый.
– Взять его! – мигнул поручик жандармам, – и мужика вытащили из кучки и увели в калитку стоялого двора.
– Ты не согласен? – обратился адъютант к следующему.
– Не согласен, ваше благородие.
– Взять и этого!
– Ты?
– Не согласен.
– Туда же!
– Да все не согласны! весь мир не согласен! – закричали из толпы те передние ряды, которым была видна и слышна расправа адъютанта.
– Братцы! да что ж это он мужиков-то хватает? – недоумело стали поговаривать там. – За что же это?.. А волю-то не читает!..
– Ваше благородие! – громко выкрикнул чей-то голос оттуда. – Не томи ты нас! будь милостивцем! вычитай ты нам волю-то скорее!..
– Волю! Волю! – подхватили из той же толпы несколько сотен.
– Кто смел закричать «волю»? – поднял адъютант к толпе свою голову. – Кто зачинщики? Выходи сюда!
В толпе никто не шелохнулся.
– Господин становой пристав, отыщите и возьмите зачинщиков!
– Помылуйтэ, ни як нэ можно! – расставя ладони и пожимая плечами, флегматически залепетал было становой.
– В противном случае, вы будете строго отвечать перед законом! – начальнически-отчетливым тоном пояснил адъютант, выразительно сверкнув на него глазами и безапелляционно приглашающим жестом указал ему на толпу.
Физиономию господина станового передернуло очень кислой гримасой, однако, нечего делать, он махнул рукою под козырек и потрусил к толпе. Там поднялось некоторое движение и гул. Становой ухватил за шиворот первого попавшегося парня и потащил его к крыльцу. Парень было уперся сначала, но позади его несколько голосов ободрительно крикнули ему: «не робей, паря! не трусь! пущай их!» – и он покорно пошел за становым, который так и притащил его за шиворот к адъютанту.
Парень стоял без шапки, смирно и почтительно.
– Ты зачинщик?.. ты крикнул «волю»? – напустился на него рьяный поручик.
– Нет, не я… я не кричал, – ответил тот, почти без всякого смущения.
– А! запираться!.. Я тебя заставлю ответить!
– Что ж, ваше благородие, – твоя воля! – подернул тот плечами. – Мы люди темные, ничего не понимаем, – научи ты нас, Христа ради! Мы те во какое спасибо скажем!
– Отвечай, кто зачинщики! – настаивал между тем поручик.
Тот молчал, понуро потупясь.
– Взять его! – скомандовал он жандармам – и парня утащили в калитку.
Увы!.. этот блестящий и в своем роде – как и большая часть молодых служащих людей того времени – даже модно-современный адъютант, даже фразисто-либеральный в мире светских гостиных и кабинетов, который там так легко, так хладнокровно и так административно-либерально решал иногда, при случае, все вопросы и затруднения по крестьянским делам – здесь, перед этою толпою решительно не знал, что ему делать! Он чувствовал, так сказать, полнейшее отсутствие почвы под ногами, чувствовал какую-то неестественность, неловкость в своем положении, смутно сознавал, что слишком увлекся и чересчур зарвался, так что походил скорее на Держиморду, чем на блестящего, современного адъютанта. Куда девался весь либерализм, все эти хорошие слова и красивые фразы! И что досаднее всего, – это держимордничество проявилось как-то так внезапно, почти само собою, даже как будто независимо от его воли, и теперь, словно сорвавшийся с корды дикий конь, пошло катать и скакать через пень в колоду, направо и налево, так что юный поручик, даже и чувствуя немножко в себе Держиморду, был уже не в силах сдержать себя и снова превратиться в блестящего, рассудительного адъютанта. Держимордничество – как часто случается в иных людских, а особенно в кадетских натурах – словно порывистый вихрь, подхватило его, как оторванную от корня ветвь, и закружило и понесло по своему произволу… Он не знал, что говорить, что предпринять, на что решиться, чувствовал, что ему лучше всего было бы с самого начала ничего не говорить и ни на что не решаться, но… теперь уже поздно, теперь уже зарвался – и потому, начиная терять последнее терпение, адъютант все более и более горячился и выходил из себя. Мужики не понимали его, он – мужиков. Точно так же не понимали они и генерала; генерал же, в свою очередь, не мог уразуметь их в том пункте, что земля, признаваемая законом собственностью помещика, со стороны крестьян вовсе таковою не признается, а почитается какою-то искони веков ихнею земской, мирскою собственностью: «мы-де помещичьи, господские, а земля наша, а не барская».
Это было одно всесовершенное, общее, великое недоразумение.
До этой минуты либеральному поручику приходилось толковать о русском народе только в приятных гостиных, да и толковать-то не иначе как с чужих слов, с чужих мыслей. Теперь же, когда обстоятельства поставили его лицом к лицу с этою толпою, – русский мужик показался ему бунтовщиком, мятежником, революционером… Он вспомнил, что в русской истории был Стенька Разин и Емельян Пугачев. Да и не один он, а и все эти представители власти чувствовали себя как-то не совсем ловко, и всем им хотелось как-нибудь наполнить время до решительной минуты, когда войско уж будет на месте. Многие из них ждали, что один грозный вид военной силы сразу утишит восстание и заставит толпу покориться и выдать зачинщиков.
– Читайте им «Положение»! Об их обязанностях читайте! – обратился полковник Пшецыньский к становому, испытывая точно такую же неловкость и не зная сам, для чего и зачем тот будет читать.
Становой глянул на него недоумелыми глазами – дескать, ведь уж сколько же раз было им читано! – однако выступил вперед и раскрыл книгу.
По толпе опять пробежал смутный гул – и она замолкла чутко, напряженно…
Толпа жадно слушала, хватая на лету из пятого в десятое слово, и ничего не понимала. В ней, как в одном человеке, жило одно только сознание, что это читают «заправскую волю».
Ковыляя по грязям и топям большой дороги, форсированным маршем приближалась к Высоким Снежкам военная сила! В голове серевшей колонны колыхался частокол казацких пик, а глубоко растянувшийся хвост ее терялся за горою. Вот, осторожно ступая по склизкому скату, кони спустились на плотину у мукомольной мельницы, прислонившейся внизу, у ручьистого оврага, перебрались на противоположную сторону, – и казачий отряд, разделясь на две группы, тотчас же на рысях разъехался вправо и влево, и там и здесь растянулся широкою цепью, отделяя от себя где одного, где пару казаков, окружил село и занял все выходы. Вот близ того же оврага остановилась пехота. Люди стянулись, сомкнули стройные ряды и оправились. Через несколько минут марш колонны направлялся уже по широкой, опустелой улице села. Одни только собаки тявкали из подворотен на незнакомый им люд, да иногда петухи, своротив на сторону красные гребни, как-то удивленно оглядывали с высоты крестьянских плетней это воинственное шествие. Здесь как будто вымерла вся людская жизнь, и только на задах кое-где, да на выходах, между соломенными кровлями и древесными прутьями, торчало там и сям стальное острие казацкой пики… Весь народ – стар и млад – гудел вдали на широкой площади.
Раздался барабанный бой. Отряд входил уже на площадь и строился развернутым фронтом против крестьянской толпы, лицом к лицу. Толпа в первую минуту, ошеломленная рокотом барабанов и видом войска, стояла тихо, недоуменно…
Рыженький немец-управляющий, с рижской сигаркой в зубах, флегматически заложив за спину короткие руки, вытащил на своре пару своих бульдогов и вместе с ними вышел на крыльцо господского дома – полюбоваться предстоящим зрелищем. Вслед за ним вышел туда же и Хвалынцев. Сердце его стучало смутной тоской какого-то тревожного ожидания.
– Что же, вы поняли, что читали вам? – обратился к толпе Пшецыньский.
Толпа молчала.
Тот повторил вопрос, на который ответом последовало, опять-таки, то же самое недоумелое молчание. Адъютант окончательно вышел из себя. Он отказывался верить, чтоб смысл читаемого, столь ясный для него, был непонятен крестьянам.
– Бунтовщики! Вы отвечать не хотите! – закричал он. – Хорошо же! с вами найдут расправу!
Генерал снова появился перед народом.
– Батюшко! не серчай! – завопили к нему голоса из толпы. – А дай ты нам волю настоящую, которая за золотою строчкою писана! А то, что читано, мы не разумеем… Опять же от барщины ослобони нас!
– Ваше превосходительство! – в почтительно-совещательном тоне обратился адъютант к своему принципалу. – Мне казалось бы, что не мешало бы распорядиться послать за попом – пусть увещевает… Надо первоначально испытать все средства.
Через несколько минут привели священника, с крестом в руках, и послали увещевать толпу. И говорил он толпе на заданную тему, о том, что бунтовать великий грех и что надо выдать зачинщиков.
– Да какие же мы бунтовщики! – послышался в толпе протестующий говор. – И чего они и в сам деле, все «бунтовщики» да «бунтовщики»! Кабы мы были бунтовщики, нешто мы стояли бы так?.. Мы больше ничего, что хотим быть оправлены, чтобы супротив закону не обижали бы нас… А зачинщиков… Какие же промеж нас зачинщики?.. Зачинщиков нет!
– Как нет?.. Что они там толкуют? – почтительно косясь и оглядываясь на генерала и, видимо, желая изобразить перед ним свою энергическую деятельность, возвысил голос Пшецыньский, который сбежал с крыльца, однако же не приближался к толпе далее чем на тридцать шагов. – Должны быть зачинщики! Выдавай их сюда! Пусть все беспрекословно выходят к его превосходительству!.. Вы должны довериться вашему начальству! Выдавай зачинщиков, говорю я!
– Да все мы зачинщики!.. Все, как есть! – дружно грянуло над толпою. – Все здесь! всех бери!
Пшецыньский торопливо попятился и неловко споткнулся о камень. В толпе раздался хохот.
– Я шутить не стану! – строго заметил генерал. – Господин исправник! господин предводитель! прошу отправиться к ним и повторить мои слова, что никакой другой воли нет и не будет, что они должны беспрекословно отправлять повинности и повиноваться управляющему, во всех его законных требованиях, и что, наконец, если через десять минут (генерал посмотрел свои часы) толпа не разойдется и зачинщики не будут выданы, я буду стрелять.
– Надо будет стрелять, ваше превосходительство! – почтительнейше подшепнул Пшецыньский, успевший уже вернуться на крыльцо. – К сожалению, надо будет стрелять!.. Иначе ничего не сделаем… Необходим разительный пример.
Генерал ничего не ответил, но в душе был согласен с опытным полковником: все это по внешности действительно казалось бунтом весьма значительных размеров, тогда как на самом деле оставалось все-таки одно лишь великое обоюдное недоразумение. По соображениям власти, медлительность и нерешительность ее, ввиду того тревожного, исполненного глухим брожением в народе времени, которое тогда переживалось, могла отозваться целым рядом беспорядков по обширному краю, если оказать мало-мальское потворство на первых порах, при первом представившемся случае. Таковы были соображения власти.
Между тем исправник и monsieur Корытников отправились в толпу передавать слова генерала, а сам генерал поспешил к неподвижно стоявшему войску.
– Ребята! – обратился он к солдатам. – Помните, что ружье дано солдату затем, чтобы стрелять!.. Перед вами бунтовщики, поэтому будьте молодцами.
– Рады стараться, ваше-ство-о! – откликнулся фронт.
А в толпе все рос и крепчал гул да говор… волнение снова начиналось, и все больше, все сильнее. Увещания священника, исправника и предводителя не увенчались ни малейшим успехом, и они возвратились с донесением, что мужики за бунтовщиков себя не признают, зачинщиков между собою не находят и упорно стоят на своем, чтобы сняли с них барщину и прочли настоящую волю, и что до тех пор они не поверят в миссию генерала, пока тот не объявит им самолично эту «заправскую волю за золотою строчкою».
– Стрелять… стрелять необходимо, ваше превосходительство! – снова подшепнул со вздохом подвернувшийся под руку Пшецыньский, и вздох его явно стремился выразить последнюю, грустно безвыходную решимость крайнего отчаяния.
Либерально-почтительный адъютант был того же мнения и в душе даже как будто подбодрился тем, что в такую минуту близ него есть люди, разделяющие его собственное убеждение. «Imaginez-vous [10], – мог бы потом он рассказывать в петербургских гостиных, – огромная толпа… с другой стороны войско… и вдруг залп!.. О, это была ужасная, поразительная картина!.. Это был своего рода эффект, которого я никогда не забуду!» По странному сочетанию мыслей в голове поручика в эти минуты главнейшим образом рисовалось то, как он будет рассказывать в Петербурге о том, чему предстояло совершиться через несколько мгновений. Он не думал, как именно все это совершится, но знал, что он будет потом рассказывать об этом очень красивыми, изобразительными фразами.
– Господин майор! – закричал меж тем генерал батальонному командиру. – Изготовьтесь к пальбе!
– Батальон, – жай! – раздалась с лошади зычная команда командира, – и мгновенно блеснув щетиной штыков, ружья шаркнулись к ноге. Шомпола засвистали и залязгали своим железным звуком в ружейных дулах. Крестьянская толпа в ту ж минуту смолкла до той тишины, что ясно можно было расслышать сухое щелканье взводимых курков.
Этою-то минутою думал было не без эффекта воспользоваться ретивый поручик.
– Ваше превосходительство! позвольте испытать… в последний раз… последнее средство! – быстро забормотал он, обратясь к генералу, и затем, почти не дожидаясь ответа, повернулся к толпе.
– На колени! – повелительно закричал он. – На колени!.. Покоряйтесь, или сейчас стреляют!
– Что ж, стреляй, коли те озорничать хочется! – ответили ему из толпы. – Не в нас стрелишь – в царя стрелять будешь… Мы – царские, стало, и кровь наша царская!..
С крыльца махнули в воздух белым платком. Вслед за этим знаком отчетливо пронеслась команда: «батальон – пли!» – и залп холостым зарядом грянул.
Толпа вздрогнула, но молчала. Передние, совершенно молча, внимательно огляделись вокруг себя: никто не пал, никто не стонет – все живы, целы, стоят, как стояли. Первая минута смущенного смятения минула. Мужики оправились.
– Эге, робя! никак шутки шутят! – громко заметил один молодой парень. – Небось, в царских хрестьян стрелять не посмеют!
– Это они только так, гороху наперлись! – ответил какой-то шутник.
В толпе захохотали.
Снова мелькнул в воздухе белый платок.
Рой пуль просвистал над головами.
Толпа инстинктивно пригнулась… Опять осматриваются – опять ни единый человек не повалился.
Это уже породило недоумение: свист нескольких сотен пуль был явственно слышен, – отчего ж никого не убило?
– Братцы! мужички почтенные! – раздался чей-то голос. – Сам Бог за наше сиротское дело: пули от нас отгоняет!.. не берут! Стой, братцы, на своем твердо!
– Стоим!.. стоим! Постоим за мир!.. Господи благослови! – пронеслись по толпе ответные крики.
Раздался первый роковой залп, пущенный уже не над головами. И когда рассеялось облако порохового дыма, впереди толпы оказалось несколько лежачих. Бабы, увидя это с окраин площади, с визгом бросились к мужьям, сынам и братьям; но мужики стояли тихо.
– Ну, пошто вы, ваши благородия, озорничаете!.. Эка сколько мужиков-то задаром пристрелили! – со спокойной укоризной обратился к крыльцу из толпы один высокий, ражий, но значительно седоватый мужик. – Ребята! подбери наших-то! свои ведь! – указал он окружающим на убитых. – Да бабы-то пущай бы прочь, а то зашибуть неравно… Пошли-те вы!..
И затем, выступив на несколько шагов вперед, снова обратился к группе, помещавшейся на крылечке:
– Ну, а ты, ваше благородие, теперича стреляй!
Раздался второй боевой залп – и несколько мужиков опять повалились… А когда все смолкло и дым рассеялся, то вся тысячеглавая толпа, как один человек, крестилась… Над нею носились тихие тяжкие стоны и чей-то твердый, спокойный голос молился громко и явственно:
«Да воскреснет Бог и расточатся врази Его, и да бежать от лица Его ненавидящие Его…»
Заклокотала короткая дробь третьего залпа.
Крестьяне не выдержали: шарахнулись, смешались и бросились куда кому попало.
В гуле и стоне можно было расслышать иногда крики: «воля!.. воля!» – с которыми все это бежало вон из села.