Ваше благородие, вахмистр пришел.
– Зови его сюда.
Входит эскадронный вахмистр – солидная, солдатски представительная фигура – и останавливается у двери.
– Здравствуй, Андрей Васильевич! Что скажешь?
– Здравия желаю, ваше благородие! Так как теперича, ваше благородие, завтра выступать, так майор просят вас, чтобы вы изволили эскадрон отвести, по той, собственно, причине, как они сами изволят еще в городе оставаться – потому не здоровы-с, – так просили, чтоб вы уж за них.
– Хорошо. Передай майору, что будет исполнено.
– Слушаю-с. Больше ничего приказать не изволите?
– Больше ничего… Разве вот что: Степан, поднеси вахмистру стаканчик водки!
– Покорнейше благодарим, ваше благородие!
Водка подана и охотно принята с вежливо-церемонной деликатностью.
– За ваше здравие-с! – И стаканчик разом опрокидывается в широкую вахмистерскую глотку.
– Счастливо оставаться, ваше благородие!
– Прощай, Андрей Васильич!
Солидная фигура степенно скрывается и осторожно притворяет за собою дверь.
Итак, завтра на зимние квартиры. Выступать в восемь часов утра, стало быть – надо проснуться в шесть, а теперь первый час Дня: времени, для того чтобы изготовиться, очень достаточно, тем более что офицерские сборы не велики: походная складная кровать с кожаной подушкой, чемодан с бельем и платьем, ковер как неизменное и даже необходимое украшение офицерского бродячего быта да еще походный погребец; ну, да пожалуй, ружье да собака – вот и все хозяйство! Но в этом хозяйстве, знаете ли вы, что достопримечательней всего? Это именно погребец, характерные образцы которого, кажись, только и можно встретить в быту армейского офицера, потому что кому же он надобен, кроме человека, обреченного на вечно бродячую жизнь? Таким образом, из «русской» лавки любого ярмарочного балагана этот неизменный, традиционный погребец переходит непосредственно в офицерские руки. Представьте вы себе маленький сундучок, менее аршина в длину, около трех четвертей в ширину, обитый оленьей шкурой, окованный жестью, с непременно звонким внутренним замком, – а между тем в этом скромном вместилище чего-чего только не заключается! Тут и кругленький походный самоварчик на четыре стакана, миниатюрные экземпляры которых помещаются рядом, тут и медная кастрюлька, крышка которой, в случае надобности, может заменить собою и сковороду, для чего при ней имеется и железная ручка. Тут и мисочка для похлебки, и четыре тарелки: две мелкие и две глубокие; тут и чайник, и чайница, и сахарница, и солонка, и перечница, и чернильница с песочницей, и два больших штофа со щегольскими пробками – «аплике», и все это накрывается подносом, прилаженным к крышке, в которую вправлено еще и небольшое зеркальце. Но все это богатство составляет только верхний этаж офицерского погребца: приподнимите за ушки вкладное вместилище всей этой роскоши – под ним окажется этаж нижний, где имеются отлично прилаженные помещения для пары ножей и вилок, двух столовых и четырех чайных ложек, для салфетки и полотенца, для карандаша с пером и ножом перочинным, для гребешка и бритвы и даже… для сапожных щеток. Так вот что за штука этот походный погребец – незаменимый и неизменный друг и товарищ армейской жизни! Как разложишь все его богатства, так просто изумляешься: где и каким образом может вместиться столько разнообразных вещей в таком маленьком сундучке, с таким тесным объемом, а между тем все это вмещается, все это так искусно, так ловко пригнано и прилажено, что просто не хочется верить, будто погребец не есть изобретение какого-нибудь аккуратного немца, а чисто наше «рассейское».
Итак, почти все наше хозяйство заключается в этом мудреном погребце, а для остальных вещей – небольшой чемодан или вьюк – и готово! Сборы в поход никоим образом не займут более получаса времени. Но все-таки надо кой о чем подумать: во-первых, нанять пароконную подводу под вещи, потому что поход хотя и не велик, но все-таки продолжается трое суток; во-вторых, надо заказывать в трактире жареную курицу, да жареного поросенка с фаршем, да штук тридцать пирожков с капустой на придачу, потому что без этих необходимых запасов рискуешь на пространстве всех трех переходов не найти ровнехонько ничего из удобосъедомого.
Но курица с поросенком – это пустяки: заказать их недолго, а главное дело, чтобы подводу повыгоднее нанять. Отправляемся на почтовую станцию, где встречает нас приказчик содержателя конной почты. Приказчик «из наших», со всеми характерными отличиями физиономии, запаха и костюма. Объявляем ему нашу надобность.
– Сшколки коней ви гаворитю? – вежливо и любезно прищуривает он глаз.
– Пару.
– Па-ару?.. Ну, й зачэм вам пару! Берить тройка! Увсше гхаросши гаспида заусшигда на тройка ехають и з калаколчик. Ми вам будзим одпусшкаць сшами лучши куръерсшки тройка!
– Мне нужно не под себя, а под вещи мои.
– Под виещу?.. Ну, то мозже какой гхаросший виещу, гхурсштал, чи то фаянцы?.. А под гхаросши виещу нада гхаросши кони.
На этот аргумент ему категорически объявляется, что если спрашивают пару, то, стало быть, только и нужна пара, а не тройка.
– Н-ну, як пара, то хай и пара!.. Мозжно й пару! Зачэм ниет?..
А докуда васше благородю ехать будете?
– В Свислочь.
– До Сшвисшлочь?.. до сшями Сшвисшлочь!.. А зачэм так далока? зачэм до Сшвисшлочь?
– Затем, что там эскадрон стоять будет.
– Сшквадро-он?.. Вуляньски сшквадрон?
– Ну, конечно, уланский.
– А!., гхэта доволна гхарасшьо!.. Там ест мадам Янкелёва, сшвой ляфка дэржит з рижской вина и з увсшеким припасом; ей будзиць гхаросший гхандел… Но толки зжвините: ви гаворитю, сшто сшквадрон исщо не сштаиць, а толки будзиць сштаяць?
– Да, будет.
– Ну, як исщо толки будзиць, то лепш бэриць кони до Сшкидел, бо у Сшкидел вже стаиць.
– Куда ж, любезный друг, в Скидель?! Скидель вон где, а Свислочь эва куда! Совсем в другую сторону!
– Зжвините, але зж и на Сшкидел тозже вуляны сштаяць, и тозже цалы сшквадрон.
– Да, только там четвертый, а наш – первый.
– Н-ну, и сшто таково, сшто читворты, сшто пэрви, кахгда зж то ни увсшё равно?!. Увсшё равно такой зже гхаросши сшквадрон и такой зже вулянский!.. Але зж до Сшкидел толки двадцяцьвосшюм вэрстов, а до Сшвисшлочь восшимдесшют, а мозже й цалы сшто, а мозже й болш як за сшто, бо вэрсту там не миеренной… И сщто вам за агхота ехаць так очин далока?!.
– Ну, уж это не твое дело рассуждать! Я тебя спрашиваю, сколько возьмешь за пароконную бричку в Свислочь?
– Ой-вай! Сшто зж из вас увзяць?.. Ми не задорого – ми по сшовестю: двадцацьпьяць щилкових.
– Что такое? Двадцать пять целковых?! Да ты ошалел?!.
– Ниет, то мозже исщо мой папэньку сшалел, а ми взже здаровий!.. Менш – дали-Бугх! – не мозжна!.. А ни яким сшпасобем не мозжна!
Начинается торг продолжительный и упорный. Еврей спускает понемножку и все убеждает брать коней до Скиделя – «бо каб до Сшкидел, то мозжна й за дванадцять, а то и за дзесенць рубли», но после переговоров, длящихся по крайней мере полчаса, в течение которых жид пробует поддеть вас и так и эдак: то льстя самолюбию, то даже устыжая: «Фэ! Такий гхаросший, такий бегатый, але зж такий сшкупий гасшпидин!» – дело наконец слаживается на двенадцати рублях с кормом коней и довольствием ямщика от нанимателя.
Итак, поросенок заказан, кони поряжены, вещи уложены – стало быть, все уже готово! Слава тебе, Господи1 Можно, значит, съездить к кой-кому из хороших знакомых и проститься.
У солдата сборы гораздо короче, а если и замедляются они несколько, то разве тем, что иной из них отпросится у вахмистра в город на базар, купит себе что-нибудь необходимое в его личном хозяйстве: какие-нибудь шерстяные вязаные перчатки или носки, каких-нибудь ниток, иголок, воску да костяшек, если он портной, какой-нибудь дратвы да вару, если сапожник, да разве еще какой-нибудь ярко-пестрый ситцевый платок в подарок старой знакомке – будущей своей «зимовой хозяюшке», которая была уже его хозяюшкой и в прошлую, и в позапрошлую зиму. А уходя с осеннего постоя, он все свое незатейливое имущество упакует около седла, под попонку, на что времени потребуется ему не более десяти-пятнадцати минут, и потому солдатская укладка начинается уже в самое утро выступления, перед седловкой. С кумом каким-нибудь он простился еще с вечера, причем кум угостил его крючком водки, а добрая кума – буде есть такая – еще накануне выстирала ему сорочку, заштопала порты и приготовила кусок свиного копченого сала как прощальный гостинец на дорогу, чтобы солдат не забывал ее до следующей осенней стоянки.
Некоторые затруднения случаются только для старшего вахмистра, и происходят они вот отчего: стоит эскадрон, положим, хоть на осенних квартирах, во время осеннего полкового сбора, недель шесть или около двух месяцев в какой-нибудь деревушке, поблизости полкового штаба. При выступлении эскадрону надо получить от старосты квитанцию, что обыватели к солдатам никакой претензии не имеют; но крестьяне, иногда справедливо, а иногда и облыжно, непременно заявляют кляузные претензии: у Ясюка, мол, огород потоптали, а у Мацея шлея да два куля соломы из сарая пропали, а у Криштофа из-под хмелю тычины не весть куда повыдерганы – все это суть претензии, которые следует удовлетворить, потому что не наряжать же формального следствия из-за Мацеевых кулей да из-за Криштофовых тычин, когда завтра на рассвете эскадрону выступать из деревни. Значит, вахмистру надо помириться, чтобы получить квитанцию. А как помириться – дело известное. И староста с сотским, и Мацей с Ясюком очень хорошо уже, из долгого житейского опыта, знают способ этого мира. Они знают, что вахмистр любезно и дружелюбно зазовет их в корчму, поставит им две или три кварты водки; Мацей с Ясюками напьются, покалякают, посчитаются кто чем, прослезятся и скажут: «А бувайце здоровеньки, брацики! Вертайтесь до нас, да каб паскарейш!.. Дай вам Боже вяселы пуць! Пращавайце!» – и эскадрон расстается приятелем со всеми Ясюками и Криштофами, все претензии которых, настоящие или мнимые, в сущности заключаются лишь в получении дарового угощения двумя-тремя квартами водки.
В ночь перед выступлением солдат просыпается очень рано. Еще небо темно и играет яркими звездами или подернуто мглистым, холодным сумраком; еще вторые петухи только что начинают голосисто перекликаться между собою с разных концов погруженной в глубокий сон деревни, а уже солдатик, зевая и бормоча про себя: «Ох тих-тих-ти-их… Господи Иисусе Христе!» – протирает кулаком глаза, натягивает сапожища, набрасывает на плечи шинель и по хрусткой, заморозковой почве пробирается через двор к конюшне, где, мерно хрустя зубами и изредка пофыркивая, стоит его конь в ожидании утренней уборки. В ночь перед выступлением солдату обыкновенно плохо спится: все кажется, даже и во сне, что не успеешь убраться, что проспишь тот час, когда, идучи вдоль сонной деревни, эскадронный трубач на старой, дребезжащей трубе зычно и отчасти фальшиво протрубит в ночной тишине знакомые звуки генерал-марша:
Всадники-други, в поход собирайтесь!
Радостный звук нас ко славе зовет:
С бодрым духом храбро сражайтесь! –
За царя, родину сладко нам смерть принять!
Седлай!
Но долго еще до того времени, когда вслед за высоким финальным звуком трубы повторится громко и долгозвучно на всю деревню команда взводных вахмистров: «Седла-а-ай!»
А между тем солдатик уже встал, осмотрел лошадь, зачистил ее, задал гарнец утренней дачи, заложил сена и покрыл попоной в ожидании этого зычного вахмистерского окрика. Потом тут же на дворе умыл руки и лицо посредством самого простого, незатейливого способа: набирая себе в рот воды из глиняного хозяйского кувшина. Вода холодна и дерет ему кожу, но это ничего: дело здоровое! А умывшись, солдатик становится еще бодрее; стал степенно, лицом на восток, где еще и не думает сереть белесоватая полоса восхода, и, осеняя себя широким крестным знамением, шепчет свою тихую молитву. Пока он справился с лошадью, пока сам умылся, Богу помолился да приоделся, – глядь: прошло часа полтора времени. Третьи петухи поют; на востоке чуть-чуть засерело, хотя звезды блещут и мигают все также сильно и светло в темной глубине неба, а кое-где по избам у иных добрых хозяев уже яркий огонь в печи затрещал; по деревне дымком потянуло; замычал теленок в каком-то хлеву; заскрипел «журавель» над колодцем – и пустая бадья звучно ударилась в глубине криницы об сонную и вдруг забулькавшую влагу… Голоса слышны кое-где; по конюшням фыркают кавалерийские кони и гулко бьют копытами промерзлую землю. Эскадронная собачонка Шарик с закорюченным хвостиком весело затявкала и, обнюхиваясь, резво побежала вдоль по деревне вприпрыжку, подрыгивая слегка где-то пришибленною заднею ногою. Там и сям около хат и сараев чаще замелькали солдатские темные фигуры, в полутьме похожие на какие-то бродячие тени. В низеньких, крошечных оконцах засветились огни – деревня мало-помалу проснулась. И дымком тянет по низу сильнее и гуще.
Прошло еще около часу – и вот трубач пошел вдоль по деревне, с одного конца до другого. Раздались резкие, дребезжащие звуки – генерал-марш будто бы будит солдатиков, а они все и без него уж давным-давно проснулись. И не успел еще затеряться за ближним пригорком в холодном предрассветном воздухе издалека слышный высокий звук трубы, как уже с четырех концов деревни почти разом раздается эта знакомая и давно ожидаемая команда: «Седлай!» – и солдатики вмиг засуетились.
В конюшнях – слышно – то там, то здесь фыркают, храпят и бьются седлаемые кони, раздаются обращаемые к ним возгласы:
– Но-о, ты!.. Куда-а?!. Смирно!.. Ы! леший!.. Сто-ой!..
– Шклянник! Подержитка-сь, братец, свою Баранесу! Мешает, подлая: зубам балуется…
– Бочаров! Куды-те, дьявол, щетки мае задевал? Отдай щетки-то!
– Трохименко! Прячьте, пожалуйста, ваш недоуздок – валяется!
А в это время взводные вахмистра похаживают по конюшням да подбадривают:
– Но-но, ребятки!.. Встрепохнись, ворошись!.. Живо, живо, братцы! Живея! И то, вишь, сколько запоздали!.. Ну-ну, не копайси! Чтобы в секунт!
Но «ребятки» не копаются: они и без поощрений, уж сами по себе «в секунт» готовы, – и вот, то с того двора, то с этого, полязгивая тяжелыми саблями, сходятся к сборному пункту, то есть к вахмистерской квартире, одиночные всадники, ведя коня в поводу и вольно положив на плечо пику.
Андрей Васильевич в это время давно уже «встамши» и наскоро чайком заниматься изволят.
Вот зашли к нему взводные доложить, что люди, почитай, готовы, а он их чайком:
– Карп Макарыч! Илья Степаныч! Кушайте, пожалуйста!.. Без сумления!.. Наливайте-тка! Да только, значится, поскорея!
Взводные наскоро втягивают в себя горячий, дымящийся чай, кто из стакана, кто из чашки, кто из кружки, – обжигают себе при этом глотки, морщатся, пучат глаза, но это ничего, потому вахмистерский чай, известно, дело горячее.
Но вот вахмистр выходит ко фронту.
– Все ли в сборе, ребята?
– Все как есть, Андрей Васильич!
– Никто ничего не забыл?.. Осмотритесь-ко!
– Все как есть, при себе… будьте без сумления!
– Ну, ладно!.. Садись!!
И фронт заколебался: солдатики ловким взмахом взбираются на тяжело завьюченных лошадей, из ноздрей которых пар валит клубами. Слегка прозябшие кони нетерпеливо фыркают и бьют копытами заскорузлую землю. Вот наконец все сели и разобрали поводья. Вахмистр снял шапку и крестится – весь эскадрон тоже креститься начинает.
Около кучки баб и мужиков староста с сотским, опершись на свои дубинки, да несколько мальчишек, запрятав прозябшие ручонки в спущенные рукава холщовых сорочек, любопытно посматривают на всю эту процедуру.
– Ну, братцы, с Богом! – раздается голос вахмистра. – Смирно! Справа по три, шагом… ма-а-рш!
И эскадрон тихо двинулся, слегка колебля над своею темною массой легкие флюгера, в сероватой мгле рассвета.
Мальчишки вприпрыжку, звонко перекликаясь между собою, провожают его и задирают эскадронного Шарика, который тоже вприпрыжку на трех своих ногах, с веселым, радостным лаем и визгом швыряется во все стороны, то кидается между рядами, то забегает вперед и, вертя своим закорюченным хвостиком да скаля зубы, ласково засматривает лошадям и людям в глаза, словно бы говоря им этим взглядом: «Ну, вот, братцы мои любезные, и опять дождалися походу!.. Да взгляните же на меня, на Шарика-то! И я ведь вместе с вами! Никуда от вас! Привел Господь Бог, значит, опять прогуляться; только – аи, аи! – целый переход придется без кормежки в сухую отмахать!.. И-их ты! весело!..»
И люди, и кони словно бы понимают Шарика: первые улыбаются ему, а вторые ласково пофыркивают, мотая на него книзу головами, и вдруг осторожней начинают переступать, как бы нарочно для того, чтобы невзначай не задеть его копытом, когда Rн вдруг затешется и заегозит между рядами.
Староста с сотским, ублагодушенные вчерашним вахмистерским угощением, отправились, опираясь на свои дубинки, провожать эскадрон далеко за околицу, а с другой стороны рядов увязалась за одним видным, красивым солдатиком какая-то молодая бабенка и, выпятив корпус вперед, поспешает босиком за лошадиным ходом, лишь бы не отстать от своего солдатика. Бабенка закрывает глаза рукою и всхлипывает.
– Не плачь, дура, чево ты! – обернувшись на нее книзу, говорит ей красивый солдатик. – Ну, чего ж ты! Ведь сказано, назад вернемся!
– О-ой, саколику мой! – слышен в ответ на это сквозь всхлипыванья прерывистый, надорванный от слез женский голос.
– Эка бесстыжая!.. Полно-те, не срамись!.. При людях сама бежить, а сама плачить!.. Право, стыдно!.. Аль с утра уж хватила, что ли?.. Рабята смеяться будут.
– Ничего, пущай ее! – толерантно замечает сосед. – Известно дело: покутница, солдатка…
– Ой, салдатка, салдатка, голубонько мой! – сквозь слезы, ни на кого не глядя и все продолжая закрывать глаза рукою, навзрыд голосит бабенка. – Може й маво саколика гдысь-то проводзаехтось так само!.. Быу, та и узяли, у москалики пайшоу, и сама одна зосталасе!.. О-ой, саколику мой ясны!..
– А ось пачакай, пачакай, быдло ты! Я це кием! – грозится на нее своею дубинкою солидный сотский.
Но покутница знай себе воет.
– Ну, дура, не плачь, говорю! – продолжает время от времени увещевать ее красивый солдатик. – Ведь ничего не поделаешь!..
Назад вернемся, так я те хустку червону подарю… Не плачь же! Срам ведь!
– Ничего! – опять-таки отвечает на это сосед. – Пущай ее!..
Потому, известно – любоф!
Но вот, и староста с сотским, откланявшись в последний раз «до забаченья», понуро повернули назад к деревне, и покутшща-бабенка отстала от конского шага, утомясь наконец от быстрой ходьбы босыми ступнями по холодной, жестко замороженной почве, – и эскадрон мало-помалу всею своею темною, колеблющеюся массой скрылся за горою, по направлению к городу, в легком морозном тумане занимающегося утра.
Рассчитывая, что завтра придется пораньше встать, я нарочно раньше лег в постель и, по обыкновению, на сон грядущий стал пробегать столбцы первой попавшейся под руку газеты. Было уже более двенадцати часов, когда в прихожей раздался авторитетный звонок, обыкновенно обозначавший своею силой приход кого-нибудь из товарищей, – и точно: через минуту в спальню ввалились с топотом и веселым шумом адъютант с квартирмейстером.
– Как!., уже в постели? Что за безобразие! Эдакая рань еще, а он спать! – раздались их возгласы. – Мы, брат, к тебе прощаться пришли – «принимай гостей, покидай постель»!
– Вас бы нелегкая еще попоздней принесла: чем же я теперь кормить вас буду?
– Все, что есть в печи, – все на стол мечи!
– Было бы что метать-то! Трактиры наши, сами знаете, в эту пору уж заперты.
– Не в трактирах дело, а в хорошей беседе! Чай дома есть?
– Разумеется.
– И выпить найдется что-нибудь?
– По обыкновению.
– Ну, а хлеб да соль у денщиков отыщем, – значит, аминь тому делу!
Однако я распорядился, чтобы человек побежал поскорее в ресторан и попытался бы там достучаться да добыть чего ни на есть из съестного, хоть холодного ростбифу, что ли.
– Вот это правильно, – подхватил адъютант, – потому что не о едином хлебе сыт будет человек, но и о ростбифе.
Пока один денщик побежал в трактир, другой стал возиться около самовара, раздувая его по денщичьему обыкновению длинным голенищем походного сапога.
– А где Апроня? – осведомился адъютант о моем сожителе, которого добрые приятели попросту звали между собою этою интимною кличкой.
– А где ему быть? По обыкновению, в театре пропадает.
– И все подыхает по Эльсинорской? С актрисками возится?
– Подыхает…
– А лихо она, черт ее возьми, канкан танцует!.. И куплеты сказывает не без шику!
– Тем и берет. Впрочем, девочка добрая…
Завязался обыкновенный офицерский разговор: о лошадях, о манеже, о начальстве, о женщинах, о ростовщике-еврее и его процентах, да о романе «М-ll Giraud – ma femme».
В это время раздался новый звонок – и после некоторой возни в прихожей вошел мой сожитель Апроня.
– А я, брат, с актрисками, – проговорил он таинственным полушепотом, на цыпочках шагая ко мне своими длинными ногами и подавая нам руки.
Мы все невольно рассмеялись.
– Где ж они и много ль их?
– Здесь вот! – И он кивнул по направлению к нашей офицерской гостиной и кабинету. – Целая тройка! И есть мы все хотим, как сорок тысяч братии хотеть не могут.
– Целая тройка?!. Что ж там больно тихо у них, никакого гвалту не слыхать?
– Постойте: разойдутся еще… Вот городишкото мерзейший! – с досадой продолжал Алроня. – Только что спектакль кончился. Думал поужинать; толкнулся к Роммеру – залерто, к Шестаковской – заперто, к Вездненскому – тоже заперто!., Тфу ты!.. Вот и живи тут!.. А они есть хотят; Варвара Семеновна даже и не переодевалась: как играла, так дебардером и поехала; торопились, думали – авось не запрут, ан не тут-то было!.. Ну, уж город! В двенадцать часов хоть с голоду помирай!.. Я вижу это, что и есть-то им хочется, да и прозябли, катаючись со мною за пищей; ну, что ж тут, думаю… «Поедемте, mesdames, говорю, к нам: авось что-нибудь и отыщем». Ну, вот и приехали! Найдется, что ли, у нас-то хоть что-нибудь?
– Да что вы там заперлися? – раздались веселые и нетерпеливые голоса за запертой дверью. – Прикажите хоть огня-то подать… Мы в потемках!
Я велел мигом зажечь лампы, затопить камин и давать поскорее чаю, а сам живо оделся и явился к нежданным гостьям, которые уже весело тараторили с моими товарищами, вышедшими к ним по первому зову.
Я нашел в своем кабинете уже довольно оживленную картинку: большая лампа под розовым колпаком наполняла всю комнату мягким матовым светом; сухие дрова уже весело трещали в камине; две актрисы, Каскадова и Радецкая, обе очень миловидные и веселые женщины, – напялив фехтовальные перчатки и упрятав свои головы под сетчатые маски, стояли посередине комнаты в самых воинственных позах и затеяли между собою преуморитель-ный бой на эспадронах, к немалому соблазну лягавого щенка, который, весело тявкая, гонялся то за одной, то за другой, игриво теребя их шлейфы; а страсть моего сожителя – девица Эльси-норская, одетая мальчишкой в шикарный костюм дебардера, в котором она только что играла в театре роль Леони в известном буфе «Все мы жаждем любви», – сидела за пианино и, как-то ухитряясь в одно и то же время перекидываться словцом-другим в общей болтовне и аккомпанировать себе бойкими аккордами, напевала шикарный куплетец:
A Provins
On recolte des roses
Et du jasmin et lies tra ta-ta-ta,
Et beaucoup d'autres choses!
Звуки свежего голоса, смех и возгласы двух бойцов в юбках, их оживленные личики с яркими щеками, с которых не успел еще сойти густой румянец, наведенный на них морозным холодком, потом этот лязг стальных эспадронов, веселое тявканье щенка и треск ярко пылающих поленьев – все это казалось так ярко, весело, молодо, свежо, все дышало такой беззаботной и беззаветной жизнью и удовольствием, что я нимало не пожалел о том, как теперь, ввиду завтрашнего похода, пришлось подняться с постели в час ночи вместо шести утра, и был очень доволен этим внезапно импровизированным набегом на мое обиталище.
– Однако соловья баснями не кормят! – воскликнул мой сожитель. – Что же, в самом деле, есть у нас что-нибудь есть?
В эту минуту вошел денщик мой, которого посылал я в трактир на фуражировку.
– Вот тебе и живой ответ на твой голодный вопрос, – сказал я, указывая на него Апроне. – Ну, что, Степан, что скажешь?
– Заперто, ваше благородие.
– Тфу ты! – с досадой топнул сожитель. – Ты б разбудил их!
– Я разбудил-с; только повара у них все разошедшись и огонь погашен, а буфетчик пьян-с; одначе ж я, взямши его деликатно, значит, за шиворот, препроводил в кладовую и нашел четыре холодных каклетки-с.
– Только четыре?! – вскричали мы с ужасом.
– Только-с, – ответствовал невозмутимый Степан.
– Ну, господа, утешительного мало!
– Так точно, ваше благородие, я и сам думал, что мало, и для тово толкнулся этта у нас внизу к евреям и добыл у них два куска жидовской щуки маринованной.
– Четыре котлетки и два куска жидовской щуки! Значит, положение наше еще не так отчаянно! Фонды подымаются!.. Ну, а дома не найдется ли еще хоть чего-нибудь из перекусок?
– Амар-с есть! – доложил Степан. – Копченая корюшка есть… сыру небольшой кусок остамшись… да еще с полбанки пикулей найдется.
– Так что же ты молчишь-то, голова!.. Живо тащи все это сюда… Живо!
– Каштаны тоже есть, ваше благородие! – вспомнил он, уходя уже за дверь. – И фрухта есть…
– Какая фрухта?
– Груши-с. Штук с десяток будет.
– Каштаны и груши! Пикули и омар! А ты говоришь, что ничего нет съедобного! Варвар ты эдакой!
– Так нетто, ваше благородие, все это съедобное? – недоверчиво ухмыльнулся мой Степан Григорьевич.
– А что ж, по-твоему?
– Так, малодушие одно… баловство, значит.
Однако наши жрицы Талии и Мельпомены настолько проголодались после длинного спектакля, что не сочли малодушием ни пропитанных каенским перцем английских пикулей, ни каштанов, которые они тотчас же стали печь в камине и преуморительно таскать их из полымя концами эспадронов.
Омар и копченая корюшка, котлеты и жидовская щука, пикули и ломти ржаного солдатского хлеба (за невозможностью достать лучшего) – все это исчезало с тарелок с быстротой вполне похвальной, как вдруг раздался звонок паки и паки, и вслед за тем вошли еще четверо товарищей.
– А мы на огонек! – объявили они. – Видим свет в окнах, слышим звук унылый фортепьяна – и зашли!
– Откуда Бог принес?
– От Колотовичей – там нынче вечер коротали на английском чае… Нет ли, господа, хоть рюмки водки-то?
– Есть!.. Только вот насчет закуски уже скудновато стало!
– А твой походный поросенок с курицей?
– Увы! Поросенка с курицей принесут от Роммера только завтра к семи часам!..
– Баше благородие! Картошка есть у нас! – возгласил вдруг Степан Григорьевич, как вестник спасения появляясь у двери.
– Что за картошка такая?
– Сырая-с. Только, значит, сичас молено сварить, а потом на сковородке поджарить, потому как у меня еще остался кусок сала свиного и цибулька-с… давеча мы с Аникеем для себя брали… так, значит, этта, можно поджарить со шкварками и с лучком-с. В один секунт будет готово!
– Картошка!.. Браво! Давай сюда картошку! – захлопали в ладоши наши дамы. – Душки, mesdames, давайте сами варить картошку! Это, душки, прелюбопытно будет!
Степан принес кастрюльку и лукошко картофеля. Девица Эль-синорская, засучив рукава своей бархатной курточки и фартуком подвязав вокруг талии столовую салфетку, принялась за стряпню: отбирала лучшие картофелины, обмывала их в воде, прополаскивала и укладывала в кастрюльку. Девица Радецкая резала на мелкие кусочки свиное сало, а Каскадовой выпала наигоршая доля: морщась от лучного запаха, летучий эфир которого до слез ел глаза, она крошила в тоненькие колечки головку цибульки, к затаенной потехе моего Степана, который с явным, хотя и безмолвным скептицизмом относился к мудреной стряпне «барышень-актерок». Но барышни-актерки – худо ли, хорошо ли – дело свое справляли довольно споро. Наполненная доверху кастрюлька уже кипела на таганке, а Эльсинорская, присев на корточки перед камином, усердно подкладывала железным прутом каленые уголья и головешки под кастрюлю, – и картошка, при таковых стараниях, поспела довольно скоро. Живо ее облупили, еще живее искрошили с помощью вилок, пересыпали луком и салом, посолили, перемешали всю эту кутерьму, выложили на сковороду и отправили снова в камин на ту же самую таганку, но теперь уже не вариться, а жариться. Девица Эльсинорская, вся раскрасневшаяся, как рак, от двойного жара огня и собственного усердия, вся озаренная с лица ярким, перебегающе багровым светом полымя, с папироской в зубах, все так же сидела на корточках и, пошевеливая сковороду, то и дело ворошила вилкой картофельное крошево, чтоб оно получше прожаривалось да побольше румянилось.
– «Красотки-гризетки совсем не кокетки!» – под аккомпанимент шипящего сала напевала она сквозь зубы, сжимавшие дымящуюся папироску.
– Аи, душки, страсти какие! – с ужасом вскричала дебелая Каскадова, с гримасой нюхая свои пальцы. – Аи, какие ужасти! Руки просто страх как луком воняют… Господа, нет ли одеколону у вас? Бога ради, выручите меня поскорей, а то юнкер Ножин и ручек мне больше целовать не будет!
Девица Каскадова – кстати или некстати сказать – была идеально, бескорыстно неравнодушна к юнкеру Ножину, очень стройному и красивому мальчику.
Одеколон, и вода, и мыло, и полотенце явились к услугам ручек девицы Каскадовой, которым угрожала столь серьезная опасность, а между тем и жарево Эльсинорской поспело. Хотя, вытаскивая его из камина, она и начадила на всю комнату, так что пришлось все форточки раскрывать, однако же стряпня ее, вопреки ожиданиям скептического Степана, оказалась превкусною. Эльсинорская была очень довольна и своим кулинарным искусством, и отданною ей данью справедливости и похвал и все уверяла, что картофель, зажаренный таким образом, называется картофелем a la Pouchkin. Девица же Радецкая, горячо споря с нею, доказывала, что «вовсе не а la Пушкин, а а la шустер-клуб, душка», потому что сама она сколько раз в летнем петербургском шустер-клубе едала картофель, приготовленный точно таким же образом.
– Ну, а отныне пускай же он будет а la Эльсинорская! – порешил их спор голодный Апроня, запихивая за щеки изрядное количество картофельных крошек и заедая их ржаным солдатским хлебом.
Херес да petite Bourgogne, честер да груши отличнейшим образом приправили наш внезапно импровизованный ужин. Апроня, подозвав человека, таинственно и многозначительно мигнул ему – и в ту же минуту раздался в комнате очень хорошо знакомый всем звук осторожно вскупоренной засмоленной бутылки. Шампанское зашипело и запенилось в стаканах, а вместе с ним улыбки и взоры, смех и разговор стали еще оживленнее.