bannerbannerbanner
Очерки кавалерийской жизни

Всеволод Владимирович Крестовский
Очерки кавалерийской жизни

Полная версия

Так и не довелось бедной Хайке быть погребенной под звуки уланской музыки, хотя она и служила весь век свой в уланах.

Будь ей земля легка! Мир ее праху!

VII. Буянов – мой сосед

Так звали в N-ском уланском полку одного офицера. Фамилия у него была лихая, лошадь лихая, и сам он был тоже лихой. Но по фамилии, несмотря на собственную ее лихость, его никто не называл: все обходились одним только, так сказать, псевдонимом. Неизвестно кто, как и когда окрестил его Вуяновым, но кличка столь пришлась по шерсти и так была типично характерна, что вполне заменила ему собственную фамилию, которую, наконец, вследствие долгого неупотребления он и сам даже успел предать полному забвению и однажды на рапорте полковому командиру взял да и подмахнул с форсистым росчерком: «Корнет Буянов».

И точно, это был лихой корнет Буянов…

Он был в своем роде последним из могикан, остатки которых еще там и сям встречаются иногда в нашей армейской кавалерии. Тип – буйный, но достолюбезный.

В то время когда мне довелось впервые узнать корнета Буянова, ему было уже года тридцать три, а может, и побольше; и в эти солидные годы он все еще сидел в корнетском чине; а почему оно так случилось, я расскажу немного погодя.

Представьте вы себе мужчину – несколько выше, чем среднего роста, плечистого, плотно сколоченного, с кавалерийскими ногами, постав которых сразу обличал именно въевшуюся в плоть и кровь привычку к лошади. После этого представьте себе открытый и смелый взгляд очень добрых серых глаз и длиннейшие русые усы, которые два с половиной раза можно обмотать вокруг уха или связать в бант на макушке, подобно тому как завязываются тесемки ночного чепца; представьте себе все это – и вот вам будет верный портрет корнета Аполлона Буянова.

Жиды его боялись, но любили.

Я потому упомянул о жидах почти на первом плане, что трудно представить себе какую-нибудь кавалерийскую стоянку без жидов, так как кавалерия у нас разбросана преимущественно по западным и южным окраинам России, которые, как известно, преизобилуют еврейским населением, играющим весьма существенную роль в условиях домашней жизни каждого полка и каждой воинской части.

Спросите в месте стоянки полка любого еврея – знает ли он корнета Буянова?

– Ой-ваЙ! – ответит вам, взявшись за пейсики и потряхивая головой, сын Израиля. – А гхто зж егхо не зжнае? Егхо не мозжна не зжнаць!

– Почему же не можно?

– А так есть. Бо он дает сшибе зжнаць! И з керманом, и з голосом дает… бо он такий сштрашный – ай-ай, який сштраш-ный!.. Але зже он хоць и сштрашный, а толке он наиправдзивый барон (барин).

– Что ж он – бьет вас, что ли?

– Ой, ниет! Как зже-зж то так мозжна, ажебы биць!.. Биць не бие, а толке вид в егхо такий сштрашный!.. Отчен сштрашный!

– А вы его боитесь?

– Ну, так!.. А як зже-зж не бояцьсше? Бо не мозжна не бояцьсше; бо егхо и сшторонне началство якое боицьсше; але зж ми егхо и любим, бо он до жидкув отчен добрый, и як толке ув егхо деньги есть, то от егхо бальшой гандель можно зробицъ: он тогхда увсше накипает – шьто и не нузжно, а накипает. Как есть, настоящий барон!

Такова-то характеристика Буянова, которую вы можете услышать из уст израильских.

И солдаты любили его, потому что он был прост с солдатом: не форсил перед ним, не барничал и в то же время не панибрат-ничал, но держал себя совсем просто, как следует хорошему офицеру. А солдаты в особенности любят и ценят именно такую простоту, потому что их трудно удивить каким-нибудь штукарством или фокусничеством: они, во-первых, всякие виды видали, а во-вторых, какой-то нюх, чутье какое-то на этот счет есть у них, с помощью которого они инстинктивно и почти всегда сразу угадывают суть человека; в искренней же простоте им видится и чувствуется человеческое отношение к их брату. «Он простой» или «Аны простые», – говорили солдаты про корнета Буянова и это была чуть ли не лучшая из его характеристик.

Есть на свете люди, пользующиеся блаженной привилегией полного одиночества: ни впереди, ни позади, ни по сторонам – никого нет у них родных или близких, по которым бы сердце болело или существование которых вызывало бы думы и заботы в голове человека. Нет у него никого и ничего; стоит он себе в жизни, как веха в поле, один-одинешенек, беззаботно, беспечально: день да ночь – сутки прочь, и слава Создателю милостивому! Сломит веху бурею – начальство новую поставит; сломит одинокого человека житейскою грозой-непогодой – никто, по крайней мере, по нем хныкать не станет. А одно уже это, что некому по тебе плакать, скорбеть и сетовать, ей-богу, есть великое преимущество и утешение в жизни. Уж одно только это сознание может делать человека счастливым, беззаботным, довольным своей долей или по крайней мере равнодушным к собственной судьбе, какова бы она ни была. Положение, которому от души можно позавидовать; и этим-то положением полного бобыля, этой счастливой привилегией полного сиротства вполне пользовался корнет Буянов.

Но… свойства человеческой природы таковы, что человеку все-таки невозможно прожить всю жизнь на белом свете без привязанности к чему бы то ни было. Старая барышня, не нашедшая смолоду мужа, не знающая, что такое значит быть матерью, и не имеющая в жизни ни близких, ни родных, на кого она бы могла изливать запас чувств своего женского сердца, привязывается наконец к какой-нибудь собачонке, к коту, канарейке. Привязываются иногда одинокие люди к деньгам, к редким книгам, к хорошим картинам, к старым вещам, да и мало ли к чему еще! И эти страсти заменяют им более или менее потребность в привязанности к чему-то более живому, высшему – к чему-то родному и близкому, чем мог бы быть для них только живой человек и чего именно судьба-то и лишила их в жизни.

Но между людьми, обрекшими себя на житейское бобыльничество, есть натуры, которые не могут удовлетворяться привязанностями только этого рода. Это натуры более широкие и живые, более тонкие и чуткие на жизнь, для которых поэтому и привязанности нужны к чему-нибудь более живому – к чему-нибудь такому, что являло бы в себе для бобыля нечто вроде живого, одухотворенного организма, заключало бы в себе известного рода мысль, идею, имело бы свое нравственное значение.

И вот таким-то именно нечто и являются в жизни для бобылей по преимуществу два предмета: монастырь и полк.

Быть может, иному из читателей покажется несколько странным такое сопоставление. Монастырь и полк – что же тут общего? Казалось бы, ровно ничего нет и быть не может. Но это только кажется. Стоит вглядеться немножко попристальней, поближе – и казаться перестанет.

Общее, во-первых, то, что как монастырь, так и полк, представляя собою один строго замкнутую в себе общину религиозно-духовную, другой – тоже в немалой степени замкнутую в себе же общину военную, являются, каждый сам по себе, чем-то вроде отдельного, самостоятельного живого, одухотворенного организма, представляют собой как бы отдельное собирательное лицо, имеющее свой смысл, идею, назначение, свое призвание, свою жизнь, свои типические особенности, свой характер, свою физиономию, свойственную только ему и во многом непохожую даже на другие физиономии того же самого рода. Эти-то исключительные особенности и служат причиной того, что человек всей душой привязывается именно к такому-то монастырю или к такому-то полку. Но этим еще не ограничивается общее между тем и другим. И там, и здесь известная горсть людей случаем или обстоятельствами стягивается в один тесный кружок, который держится кроме дисциплины еще и общностью симпатий и интересов не исключительно материального свойства. И там, и здесь течение жизни обусловлено известного рода правилами и законами, за которые перешагнуть невозможно, оставаясь вполне верным своему назначению. Под влиянием особенностей такой жизни складывается иногда свой особый круг понятий и убеждений. Тут есть свои уставы, строгие и сурово-неуклонные, свои обычаи и нравы, свое общественное мнение, свой point d'honneur, свой суд, своя круговая порука…

Надевая монашескую рясу или военный полковой мундир, человек как-то невольно начинает чувствовать себя иным, несколько отрешенным от остального мира. Между ним и этим остальным миром словно бы ложится какая-то очень тонкая разграничительная черта: тут вот, мол, я и та небольшая община, с ее уставами и жизнью, к которой я принадлежу прежде всего и больше всего; а там, за этой чертой, там остальной уже мир и вся жизнь остальная. Я могу сочувствовать той жизни и ее интересам, ее движению, ее стремлениям, но все-таки для меня на первом плане будут стоять интересы избранной мною общины, которые, пока я честно принадлежу этой общине, будут для меня наиболее родными, наиболее близкими моему сердцу.

И монастырь, и полк представляют для бобыля более или менее прочное убежище, пристанище мирное и тихое, в которое человек может уйти и спрятаться, как улитка в свою скорлупку. А эта возможность спрятаться в свою скорлупку, не переставая в то же время жить своеобразной и полной жизнью, и притом такой жизнью, какая тебе наиболее по сердцу, – эта возможность, говорю я, – особенно для человека, нравственно измученного той жизнью, которая кипит там, за тонкою разграничивающей чертой, – есть уже великое и драгоценное преимущество. И вот поэтому-то бобыль тихого и мирного характера, с наклонностью к жизни спокойной, созерцательной, зачастую в конце концов шагает через разграничивающую черту и надевает на себя монашескую рясу, а человек более живого, более деятельного и энергичного нрава едва ли не удобнее всего распорядится собой, если изберет для себя жизнь полковую, буде только у него есть к этому делу некоторое призвание. В этой последней жизни бобыль всецело сохранит все преимущества, все золотые выгоды своего беззаботного и бесскорбного одиночества и в то же время нимало не будет чувствовать грустных сторон бобыльничества, которые непременно, так или иначе, дадут ему себя знать в жизни той, заграничной. А не будет он их чувствовать потому, что для такого бобыля полк заменяет собой все; полк для него – свой дом, свой очаг, своя семья, свой друг и товарищ, и даже – я позволю себе так выразиться – в некотором роде своя любимая женщина.

 

Корнет Аполлон Буянов, как сказано уже, был круглый бобыль на свете и потому всей душой, всем сердцем и помышлением своим отдался N-скому уланскому полку. Он был просто влюблен в свой полк, и надо прибавить, что это был любовник нежный и ревнивый. В нем особенно замечалась щекотливость ко всему, что так или иначе касалось полковой части. Эта щекотливость переходила у него даже в излишнюю щепетильность, и от нее-то по преимуществу проистекали все маленькие беды в жизни корнета Вуянова, которые для иного могли бы показаться и вовсе не маленькими, но для беззаботного и лихого бобыля Буянова всякая беда былг только маленькой, да и то еще, если он удостаивал ее названием «беды».

И не дай Бог было заспорить с Буяновым о чем бы то ни было, что с какой-либо стороны касалось его полка. Хвалить и восхищаться его полком вы могли сколько угодно – и по внешности Буянов принимал эти похвалы весьма сдержанно, как достодолжную дань справедливости – «потому что иначе это и быть не может!» – но в глубине души они были ему весьма приятны и ложились на сердце мягким елеем. Кто похвалит Буянову его полк, тот уже был для него хорошим человеком. В N-ском уланском полку для Буянова все что ни есть было «лучше всех» и «лучше всего», все казалось образцовым и безусловно прекрасным: общество офицеров уж, конечно, лучше всех, и не найти нигде другого подобного, а о товариществе нечего и говорить! И лошади лучше всех, и трубачи первые по дивизии, и полковой марш лучше всех маршей на свете, и учения, и грамотность, и гимнастика, и верховая езда ни в одном полку не идут так хорошо, как в N-ском уланском. Даже в отрицательных качествах Буянов ни в ком другом не допускал превосходства.

Какой-нибудь приезжий станет, бывало, при случае рассказывать, что в таком-то драгунском полку жестокие попойки идут, что подобных пьяниц, кажись, и на свете нет.

– Гм!.. Вы полагаете? – скажет, бывало, на это корнет Буянов, ревниво крутя свой ус и кидая взгляд исподлобья. – Вы полагаете, что нет?.. Гм!.. А позвольте узнать, что пьют драгуны?

– Да все пьют!

– Гм!.. Значит, универсально. Н-да, это, с одной стороны, пожалуй, недурно… Нда-с. Но все… это значит – месиво, мешанина, и показывает отсутствие системы и изящного вкуса. Н-нет-с, милостивый государь, – с видом компетентного человека возражал Буянов, – это что за питва! Вот ежели бы вы поглядели, например, в N-ском уланском полку, мундир которого я имею честь носить… (Это пояснительное добавление следовало всегда неукоснительно и притом с достодолжного внушительностью.) Нда-с!.. Так вот, в нашем полку, говорю я, вот пьют так пьют!.. Мы, знаете, тоже не враги универсальности – нет, Более сохрани! Мы отнюдь не враги!.. Энциклопедия, знаете, не мешает; но у нас при этом строгая система есть: если мы сегодня начали, положим, с водки, то водкой продолжаем и ей же и оканчиваем; назавтра, положим, портер – портером начинаем, портером и кончаем; напослезавтра хотя бы мадера – и с ней та же выдержка, и так далее – перебирайте хоть всю карту любого погреба – у нас до всего своя очередь дойдет! Но вы видите, что при самой широкой универсальности у нас введена строгая система: мы последовательнее, и таким образом мы, во-первых, избегаем вредной мешанины, во-вторых, имеем достаточно времени оценить по достоинству вкус и качество каждого напитка, чего при мешанине вы никак не достигнете. Итак, милостивый государь, надеюсь, вы теперь понимаете, что в N-ском уланском полку пьют никак не хуже хваленых драгун, но только пьют систематичнее, рациональнее. Поэт сказал: «Мудрый пьет с самосознанием», а я к этому всегда добавляю: «И с винознанием». Ну-с, а пить таким образом, на мой взгляд, не оставляет желать ничего лучшего. Вы с этим согласны или нет?

Приезжий, убежденный такими неотразимыми аргументами, конечно, спешил вполне согласиться с корнетом Буяновым.

Или, бывало, скажут при Буянове, что у таких-то гусар страшнейший картёж идет.

– Гм!.. У гусаров картёж? – опять начинает Буянов покручивать свой ус. – Может быть, и так, но позвольте вам сообщить, что, например, в N-ском уланском полку, мундир которого я имею честь носить, игра бывает такая… такая, что…

– Помилуйте, да там у гусар шулера! – перебивает вдруг кто-нибудь корнета Буянова.

– А-а!.. Гм!.. Шулера?.. Гм!.. Да!.. Ну, у нас шулеров нет! – говорит озадаченный внезапно Буянов. – Чего нет, того нет, – тем и хвалиться не стану.

А если, бывало, на смотру начальство отдаст преимущество драгунам или гусарам, корнет Буянов иначе и не принимает эту похвалу, как явное пристрастие и несправедливость.

Похулить N-ский уланский полк, а тем паче отнестись к нему с умышленной небрежностью или с насмешкой – это значило ни более ни менее как нанести личное и притом тяжкое оскорбление корнету Буянову в самое чувствительное место его самолюбия.

А наносить ему оскорбления было не совсем-таки удобно, потому что могло пахнуть порохом. Впрочем, он далеко не был бретером и даже в принципе не одобрял бретерства; он никогда не наиски-вался на случай к вывозу, справедливо находя это неприличным фанфаронством, но… судьбе угодно было трижды ставить корнета Буянова в такие положения, где он чувствовал неизбежную необходимость вытягивать противника к барьеру. И все три дуэли Буянова происходили у него только по поводу щекотливости к чести полка. А впрочем, надо и то сказать, что честь полка Буянов понимал в смысле широком до фантастичности.

Буянов был не совсем счастлив по службе. Лестница повышений, чинов и отличий была создана не для него. Начал он службу свою в N-ском же уланском полку с юнкерского звания, в котором протянул лямку года четыре, если не более.

– Чего вы все в юнкерах-то сидите? – спрашивают Буянова.

– Да все к экзамену некогда приготовиться… А впрочем, мне и так хорошо.

Он был вполне равнодушен к чинам, повышениям и вообще к служебной карьере. Никогда ни тени зависти или неудовольствия не промелькнуло у Буянова, если кто из младших товарищей какими-нибудь судьбами опережал его по линии производства. «Из-за чего, брат, интриговать-то тут? – говорил он, бывало. – К армии интрига не пристала; тут, как ты не бейся, как не интригуй, а все-таки дальше майорского чина едва ли вынырнешь. Вечный майор – это, брат, наш предел, его же не перейдешь, – так и к черту, значит, всякую интригу, а знай служи себе, пока служится!» Между тем службу знал Буянов отлично: это даже в некотором роде конек его был. Он и царским ординарцем назначался, и начальство достодолжную справедливость ему отдавало, а лестница чинов и отличий все-таки ускользала из-под ног Буянова. И причиной такого ускользания была все та же щепетильная щекотливость к чести полка.

Первая беда постигла Буянова, едва лишь успел он надеть корнетские эполеты. Надевши их, Буянову захотелось немножко пожуировать жизнью, а потому взял он двадцативосьмидневный отпуск и поехал в Москву.

Можете ли вы представить себе корнета Буянова иначе как не страстным любителем цыган? Иначе представить себе его невозможно, а потому первый выезд его в Москве из комендантского управления был в табор, на Патриаршие пруды, где обитал тогда хор знаменитого Ивана Васильевича с его некогда знаменитой солисткой Маней.

Буянов сразу влюбился и в могучий контральт этой Мани, и в ее могучие египетские глаза.

Он и дневал, и ночевал в этом таборе, заслушиваясь цыганских песен и чуть не до слез наслаждаясь ухарски хватающими за душу и щемящими сердце звуками «Садаромы», «Венгерки», «Размо-лодчиков» и «Серо-пегих». В этом таборе встретился, познакомился и даже сдружился он с одним приезжим гвардейским гусаром.

Между тем срок отпуска уже кончился. Буянов записал в управлении на выезде свой билет, но… сердце не камень: остался он один лишний денек, чтобы съездить в табор проститься с глазами Мани.

И вот сидит Буянов в таборе верхом на стуле, облокотясь на его спинку и подперев рукой голову, грустно-раздумчиво слушает, как Маня, стреляя большими глазами и небрежно подыгрывая на гитаре, выразительно поет ему: «Не уезжай, голубчик мой!..» И Буянов чувствует, что поет она это для него – исключительно для него одного, и думает себе: «Не уезжай, голубчик мой…» А что, и вправду, не остаться ли еще на денечек?.. На один только маленький, совсем маленький денечек!.. Уж куда ни шло!

– Не уезжай!.. Не уезжай, голубчик мой! – звучит меж тем густой и страстный контральт Мани.

– Не уеду! – стукнув по спинке стула, громко порешил корнет Вуянов и остался в таборе.

– Послушай, переходи-ка к нам в гвардию! – предложил между прочим Буянову его новый приятель-гусар. – Там ты по крайней мере на виду будешь.

– Ничего, мне и в армии хорошо, – уклонился Буянов.

– Да что тебе за охота? – с недоумением пожал плечами приятель.

– Люблю… Полк свой люблю.

– Да что там любить-то?

– Как, Боже мой, что? Все люблю!.. Ну, наконец, привычка.

– Вот охота!.. И добро бы еще в гусарах, а то прозябает человек черт знает где, в этих эполетниках, в каком-то там уланском полку… Фи!.. И что за полк-то выбрал!

Буянов вспыхнул. Он живо и как-то болезненно почувствовал, что честь его полка задета, а потому внимательно и холодно посмотрел на гусара.

– Ты пьян или нет? – спросил он его.

– К сожалению, пока еще трезв. А что?

– А то, что, если бы ты был пьян, я на твои слова посмотрел бы, только как на лепет пьяного человека, а теперь я попрошу тебя взять их немедленно же назад.

Гвардеец расхохотался.

– Да тут и брать-то нечего, любезный друг! – возразил он.

– Это уж мое дело! А я повторяю приглашение взять назад.

– Ну, а я остаюсь при прежнем моем мнении. Выпьем!

– Нет, не выпьем. Итак, при прежнем?

– Самым решительным образом.

– Ну, так позволь нее сообщить тебе, что N-ский уланский полк, мундир которого я имею честь носить, – спокойно, не подымаясь со стула, начал Буянов, – вовсе не «черт знает что такое» и вовсе не «какой-то», а чтобы убедить тебя в этом более существенным образом – я, корнет N-ского уланского полка, пришлю к тебе завтра утром моих секундантов.

Гусар никак не ждал столь крутого оборота. Он хотел было вступить с приятелем в дальнейшие объяснения, но Буянов коротко и решительно остановил его:

– Любезный друг, обо всем другом мы будем говорить сколько угодно, но на этот счет – мы уже кончили.

И затем, как ни в чем не бывало, он продолжал умиляться цыганским пением.

На следующий день действительно приехали к гусару секунданты – и на другое утро после их посещения в Сокольниках состоялась дуэль. Буянов ранил гвардейца в плечо, впрочем, неопасно. В двенадцать часов того же дня в квартиру его явился плац-адъютант и арестовал корнета Буянова.

Военно-судное дело длилось не очень долго – и Буянов был разжалован в солдаты, на Кавказ, в один из линейных батальонов.

Солдат он был исправный и педантически нес свою службу наравне с рядовыми, ни разу не позволив себе, чтобы за него делали что-либо другие. Таким образом, прошло более двух с половиной лет. Буянову дали унтер-офицерские нашивки и наконец после одной успешной экспедиции произвели за отличие в прапорщики.

Буянова давно уже брала тоска по своему уланскому полку, но пока он был солдатом, тут ничего не поделаешь; а теперь, с производством в офицеры, он еще сильнее ощутил эту тоску. Недолго думая, списался он частным образом со своим прежним полком и подал перевод, к которому, на его счастье, препятствий не оказалось. И вот Буянов снова очутился в N-ском уланском полку таким же самым корнетом Буяновым, каким был прежде, почти три года назад. Многих из старых товарищей уже не было в рядах, но многие еще остались, и при встрече с ними-то Буянов впервые почувствовал, что есть нечто высшее, кроме одной прихоти, нечто более глубокое и серьезное, что потянуло его в этот полк, так сказать, на старое пепелище. Тут для него было что-то свое, родное, теплое, привычное и близкое его сердцу. Встретили его в полку добрым пиром – и снова зажил корнет Буянов посреди старых товарищей.

Но не прошло и года, как новая беда посетила его.

Полк в это время квартировал внутри России в одной из черноземных губерний. Помещиков было много, зима стояла хорошая и очень веселая. Офицеры, как водится, ездили по помещикам, охотились и плясали, плясали и охотились, наполняя промежутки между тем и другим: обильными обедами и ужинами с не менее обильными возлияниями. Кое-кто ухаживал за молодыми помещицами, кое-кто за барышнями. Было несколько влюбленных и далее один жених. Жених этот был недавно переведен в N-ский полк, и Буянов не успел даже сойтись с ним настолько коротко, чтобы считать себя сердечным его приятелем. Невесту этого жениха тоже знал он весьма мало, встретив ее раза два или три на кое-каких вечерах, и едва ли даже был ей представлен.

 

Приехал однажды он из эскадрона в полковой штаб, а штаб расположен был в одном из уездных, хотя и грязных по внешности, но сытых, городков. Вся штабная компания, по обыкновению, сходилась в «Московской гостинице», почитавшейся лучшей, где гудела "машина* и щелкали шары на бильярде.

Буянов приехал в самом веселом и благодушественном расположении своего вечно корнетского духа. После тридцативерстного пути он порядком перезяб с дороги и приказал лихому ямщику – с колокольцами и бубенцами подкатить «на огонек», прямо к «Московской гостинице».

– А!.. Те-те-те!.. Буянов!.. Буянов, мой сосед! – приветствовали его несколько офицеров в бильярдной.

– Он сам! – подхватил Буянов, протягивая руки.

 
– Буянов, мой сосед,
Прожив именье в десять лет,
С цыганками, в трактирах с ямщиками,
Вошел сюда с небритыми усами,
Вошел – и понесло отвсюду кабаком…
 

Человек! Уразумей это и подай: пуншу, водки-листовки и московскую селянку на сковородке. Ну! Живо у меня! В карьер с места! Марш!

В трактире было на ту пору несколько приезжих помещиков и горожан. Пока Буянов согревал себя пуншем и около бильярда узнавал штабные новости, ему в другой комнате приготовили ужин.

Как сказано уже, Буянов был в самом благодушественном и даже весьма мирном настроении духа. Оставя товарищей доигрывать бильярдную партию, он ушел в залу с «машиной» – упитывать себя московской селянкой.

К его столу подсел один из знакомых помещиков, барин весьма фатоватого свойства.

Как-то в разговоре этому помещику пришлось упомянуть имя невесты буяновского однополчанина, причем он стал подтрунивать над их платоническим чувством.

Буянов поморщился, однако же промолчал.

Фатовый помещик, не замечая этого морщенья или не желая замечать его, продолжал свои заглазные издевки и под конец выразился насчет этой барышни в несколько двусмысленном тоне.

– У вас есть фактические доказательства тому, что вы говорите? – серьезно и сдержанно спросил его Буянов.

– Mais mon Dien! Каких вам там еще доказательств!.. Это все знают! – развязно возразил помещик.

– От всех я этого не слыхал, а слышу от первого от вас, – настойчиво и спокойно продолжал Буянов, – и спрашиваю вас: имеете вы доказательства ваших слов?

– Mais… Mon cher!

– Во-первых, я для вас не «моншер», а во-вторых, угодно вам прямо отвечать на мой вопрос?

– А, полноте! Allons done! Какой вы право, blagueur!.. Ну, и скажите мне, вам-то что за забота?.. Ведь это лично до вас нисколько не касается!

– Это касается до чести N-ского уланского полка. Понимаете-с?

Помещик недоуменно выпучил глаза.

– До чести полка… Как это – до чести полка? – пробормотал он, глядя на Буянова.

– А так-с! – выразительно, но тихо пояснил тот. – Вы позволили себе издеваться передо мною над моим однополчанином. И он, и я – мы равно имеем честь носить мундир этого полка-с. Это одно. Второе: вы позволили себе легкомысленно произнести имя порядочной девушки, хотя есть такие деликатные вещи, о которых порядочные люди в кабаках не говорят. Но это зависит от взгляда, и потому это уже – ваше дело. А вот теперь пойдет мое дело. Эта особа – невеста моего однополчанина; не сегодня завтра она будет принадлежать к числу дам нашего полка; она и теперь уже не чужая полку в качестве невесты нашего товарища; а потому в отсутствии ее жениха я, как его товарищ, имею полное право зажать вам рот, милостивый государь. И я попрошу вас отказаться от ваших слов и нигде, никогда не повторять того, что вы позволили себе сказать мне. Понимаете-с?

– Вы слишком строги и слишком требовательны, – возразил помещик, пренебрежительно и полунасмешливо выдвигая нижнюю губу и явно показывая тем задетую «амбицию», – и притом… притом же я нахожу, что с вашей стороны все это не более как семейное донкихотство.

Но едва сказал он это, как сковородка с селянкой полетела его физиономию. Раздался крик испуга и боли.

Мирные обитатели, заседавшие в этой комнате, повскакивали с мест и засуетились. Уланы, с киями в руках, повысыпали в дверь из смежной комнаты – узнать и взглянуть, что тут случилось. И предстало им зрелище фатоватого помещика, в конец растерянного и обильно облитого соком московской селянки, с кусками капусты и мяса на платье, на лице и в прическе.

Буянов, как ни в чем не бывало, спокойно сидел на своем месте, подперев подбородок руками, и только к половому обратился:

– Подайте мне новую порцию селянки!

Последствием такого неожиданного казуса была новая дуэль – и адъютант отвел корнета Буянова на полковую гауптвахту. Предупредить пистолетную расправу не было никакой возможности: все происшествие случилось слишком явно и получило большую огласку.

Через три месяца Буянов снова надел солдатскую сермягу. Его упрятали в один из драгунских полков.

И снова пошло у него то же педантическое отправление своих обязанностей: чистка и уборка коня и сбруи, спанье на конюшне, вставание раньше петухов, дежурство по целым суткам на линейке, несмотря ни на жестокую стужу, ни на осеннюю слякоть и сырость, ни на июльский удушающий зной. Целые три года Буянов примерно нес солдатскую службу с одною мыслью, что, как только произведут его в прапорщики, так тотчас он подаст перевод в N-ский уланский полк. «Я не от мира сего, драгунского, – писал он к старым товарищам, – я здесь только временный гость. В драгунах остается одно мое бренное тело, но дух мой с вами».

Наконец-то, на четвертом году службы, его опять произвели в офицеры – и опять подал он перевод в N-ский уланский полк.

Тут бы, казалось, теперь-то и служить Буянову, наученному двукратным опытом, во что обходится щекотливость к чести полка, но к числу наиболее выдающихся буяновских качеств относится полная неисправимость как в недостатках, так и в достоинствах. Буянов, например, был великодушен – и потому его надувал всякий, кто только хотел. Он не умел отказывать просящему.

– Буянов, у тебя есть деньги? – бывало, спросит его кто-нибудь из товарищей.

– Есть. А что?

– Да так… Сколько у тебя денег?

– Да не особенно тово… десятка два рублишек найдется.

– И тебе они нужны?

– Немножко нужны.

– Да зачем тебе деньги? Это вовсе нейдет к тебе! Ей-богу! Деньги тебе не к лицу.

– Нельзя, брат, и без оных: чаю-сахару закупить да билетов взять на месяц у кухмистера – вот и все.

– А я у тебя хотел было денег взять.

– Что ж, бери, с удовольствием! Сколько тебе?

– Да надо шестьдесят.

– Ну, шестьдесят нету. Возьми двадцать.

– А сам-то с чем останешься? Ведь это последние?

– Ничего, как-нибудь выкрутимся!.. Бог не выдаст, свинья не съест. А тебе непременно шестьдесят нужно? Не менее?

– Никак не менее.

– Гм!.. Ну, постой, сейчас поправим дело. Эй, Огнев! Позови сюда закладчика Шмура. Живее!

И денщик Огнев бежит за Шмуром.

– Что ты хочешь делать, Буянов?

– Часы заложить… да вот пальто липшее, пожалуй.

– Это для чего же?

– Да ведь тебе деньги нужны?

– Ха, ха, ха!.. Я пошутил только… хотел удостовериться, всегда ли твой карман играет роль всеобщей кассы; а мне, в сущности, не нужно.

Буянов хмурится.

– Так что же, черт возьми! Что я тебе, кукла или шут гороховый дался, чтобы ты надо мной шутки шутить вздумал! – с неудовольствием ворчит он.

– Да я по-товарищески…

– Гм… по-товарищески!.. Ты по-товарищески что-нибудь умнее выдумал бы, чем шутить-то надо мною.

– Ну, не сердись, Буянов! Я только так! Нехорошо сердиться.

– Да я не сержусь… Я ничего… Ну, что ж, выпьем, что ли?

– Можно.

– Ну и прекрасно! Вот умные-то речи и слышать приятно. Невмени, Господи, во грех младенцу твоему Аполлонию!

И опрокидывалась «рюмка примирения».

А сколько раз надували его жидки и всевозможные проходимцы и проходимки, прикидывавшиеся убогими, погорелыми, голодными, безместными, – этому он даже и счет потерял. Даст, бывало, какому-нибудь просящему пройдохе, переделится, что называется, последним рублишкой, а потом вдруг и скажет:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru