Пан Людорацкий, внимательно наблюдая прибрежные камыши, осоку, аир и вообще каждый кусточек, осторожно стал пробираться вдоль берега вправо. Я стоял вторым номером и подвигался непосредственно за капитаном. Жид Блоха вертелся все около меня со своею «шпаньской мушкетой», но не рядом, а несколько поодаль, держась более глубины леса. Очевидно, Блохе приятно было думать, что и он тоже на охоте и тоже ходит с ружьем и может «сшпигать птицов»; но, как кажется, приятнее всего была ему та мысль, что есть же таки на свете существа, которые и его могут бояться, и этими существами он в настоящую минуту воображал себе уток.
Густая листва широковетвистых деревьев, нагнувшихся стволами к воде, склонялась над нею прозрачно-зеленым навесом. Было уже часов около восьми. Солнце стояло высоко, но под сыроватою тенью зелени еще не было жарко. Приходилось пробираться или по усеянному ракушками да улитками мягкому белому песку, по которому юрко бегали разыгравшиеся на солнце ящерки, или по топкому болоту, причем со всех кочек бултыхались в воду большие зеленые, жирные лягушки и жабы; то надо было карабкаться на крутой бережок, цепляясь руками за стволы и корни дерев и кустарника. По низам – верболаз, а несколько повыше – кусты жимолости, крушины, берестняка и волчьей ягоды росли так тесно друг подле друга, что образовывали род живой изгороди, обрамлявшей собою озерные берега. Один только густой орешник да барбарис забирались подальше в глубь леса, выбирая себе места более сухие. Высокие, густые, сочные травы, возросшие на тучной, болотисто-черноземной почве, свежо дышали разными травяными запахами и цепко путали стеблями шагающую ногу. Но, кроме того, наш путь время от времени затрудняли еще колоды и вывороченные с корнями стволы, свидетельствующие о тех страшных буреломах, которые повторяются в здешних лесах почти периодически в каждое десятилетие. Эти колоды, опутанные завитками дикого хмеля и веселыми побегами разнообразных павоев, кажется, самою природою брошены здесь как будто с умыслом, как будто для того, чтоб придать еще более красоты этим диким лесам, среди всей этой непродорной заросли разнообразных кустарников. Муравьиные кучи и миллионы насекомых, питающихся деревом, находят себе приют около этих колод и в самом стволе, а иногда под ним копошатся и змеи.
Вдруг где-то позади раздался выстрел. Эхо шарахнулось в противоположный берег и вдоль по воде пошло гулять по лесам стихающими раскатами. Выстрел в лесу, как известно, особенно громок, а над лесными водами он раздается каким-то особенно красивым звуком и тотчас подхватывается гулким и чутким эхом. По лесным вершинам вслед за этим выстрелом поднялась в птичьем мире величайшая сумятица. Гай-вороны тревожно закаркали и потянули куда-то вдаль, застрекотали вертлявые сороки, застонали чайки, и вся мелкая птица тоже разными писками, выкриками и высвистами выразила свой испуг, смятенье и опасения.
Пан Людорацкий приложился. Вдруг, смотрю – жид Блоха, который теперь находился несколько впереди меня, бросив свою «мушкету», весь съежился, скорчился, полуприсел на согнутые коленки и, заткнув себе пальцами уши, с тревожным ожиданием в искривленном гримасою лице следил за прицелившимся калитаном.
Ба-ба! – и Блоха весь нервно вздрогнул.
Я взвел курок и приготовился: вспугнутая стая диких уток, штук в пять, тревожно и торопливо тянула над водою и прямо-таки под мой выстрел. Вдруг…
– Ой, не сштрелите, гасшпидин спиручник! – раздается за мною отчаянно умоляющий голос еврея. – Дайте мине наперод отбегчи подальш! А то ви мозжете сштрелить в мине, куда я не гхочу!
– Ах, чтоб тебе, проклятому! – невольно сорвалось у меня слово, вызванное крайнею досадой. И в самом деле, можно ли было более некстати отвлечь внимание человека таким глупым криком, да и крикнуть-то еще как раз под руку! Утки пролетели даром, что называется, мимо моего носа!
– Исчезни, окаянный! Провались ты отсюда! – пригрозился я Блохе.
Но Блоха, видя, что опасность звука моего выстрела для него уже миновала и, приготовясь удирать подальше, все-таки захотел несколько поправиться и поддержать свой гонор.
– Ви на мине, спизжалуста, не сшердитесь, – заговорил он убеждающим тоном. – Я, мозже, й сшам би сштрелил и даже бил би отчин гхрабры чловек, каб толке оно не так гхромко гхуркотало!
– Исчезни, говорю тебе еще раз!
– Н-ну, гхарашьо, гхарашьо!.. – замахал он руками. – Зжвините, когхда ви такой сштрогий… Я же не зжнал… До сшвиданью вам!
И, подобрав с земли свой мушкетон, Блоха быстро юркнул от меня в зеленую чащу и исчез за кустами.
Мы двигались все далее и далее в недра пущи по берегу озера Кагана. Выстрелы то и дело раздавались теперь над водою, и почти каждый из них отмечал собою новую добычу которого-нибудь из охотников. Если стая уток поднималась с нашего берега, то стрелок, против которого она вспугнулаеь, бил ее влет: одна или две лтицы падали, остальные по диагонали перелетали на тот берег и, значит, опять-таки против какого-нибудь стрелка, и тот уже встречал метким выстрелом желанных гостей. Та же птица, которая из-под выстрела тянула вдоль озера назад, либо попадала под дробь далее стоявших охотников, либо натыкалась на Буткевича – и пан маршалек встречал ее метким ударом, стоя в своей душегубке. Если раненая или убитая утка падала близко к берегу, то наши сеттера и, главнейшим образом, полесовщичьи чернушки вытаскивали ее для своих хозяев; когда же падала она далеко или отлетала умирать в камыши, разбросанные индо посередине озера, то в этих случаях добивал ее уже Буткевич и складывал в свою душегубку.
Было уже за полдень. Буткевич приостановил охоту и подплыл к нашему берегу. Голубое небо дышало зноем. Ни малейшего ветерка. Ветви и листья под влиянием этой жары бессильно опустились. Янтарная смола сочилась из сосен, которые наполняли весь воздух своим сильным ароматическим запахом. Почва распарилась, а в болотных местах далее курилась, и из этих последних мест подымался запах болотисто-водяной сырости, аира и свежей, сочной травы, который струями мешался с запахом хвойного леса. И носились над этими низинами рои мошек, мотылей, комариков, и с тонким звенящим жужжанием сновали лесные пчелы. Певчие птицы совсем примолкли. Изредка одни только иволги да дрозды лениво и вяло перекликались между собою.
– А замечаете вы, как эта птица странно разговаривает? – отнесся ко мне пан Людорацкий, растянувшись рядом со мною у корней раскидистого дуба на мягком бархатно-зеленом мху. – Я ее зову француженкой гувернанткой, – добавил он.
– Почему же так? – с улыбкою спросил я, озадаченный таким странным названием.
– А потому что – замечали ль вы? – она постоянно высвистывает так, как будто говорит: іvite-vite-vite-vite, messien-ursb. Ну, вот ни дать, ни взять, как гувернантка мальчишкам!..
Я рассмеялся. Сравнение было оригинально, и высвист действительно очень походил на звуки, изображенные капитаном.
– А то есть еще другая птица – тоже по лесам и рощам обитает, – продолжал Людорацкий. – Так та несколько иначе свищет…
– А именно? – спросил я.
– А именно так, как будто поспешно спрашивает на бабий манер: «Послушай, послушай, послушай, Василий, Митька дома?»
И это у капитана тоже выходило очень похоже.
– У каждой птицы есть свой разговор, – продолжал он. – Это мы еще с товарищами на Кавказе замечали. Ведь уж известно, что индюк, например, все здоровкается по-солдатски: «Здравия желаем, ваше благородие!» А перепелки, так те настоящие пропойцы, и уж у них одно из двух: либо ругаются нехорошим словом, что и сказать нельзя, либо все пить приглашают: «пить так пить!.. пить так пить1» – это самая любезная птица!
– Потому что пить зовет?
– А так! Потому-то я и люблю ее. Как заслышу вечером в поле, так мне это сейчас и напоминает, что пора водку пить и за ужин садиться. Почтенная птица!
После получасового отдыха мы возобновили нашу охоту, длившуюся до четырех часов дня и в общем результате доставившую нам до сорока штук уток. На мою долю пришлись две кряквы и один чирок. "Облава* собралась у того же самого рыбачьего куреня, от которого утром зачалась наша охота. Рыбные ловли на здешних озерах держит на откуп один костромской крестьянин, которого все зовут «русским». Он научил своих батраков варить русскую уху, о которой в Западном крае вообще очень мало имеют понятия.
Когда мы подошли к куреню, то застали там между рыбаками и нашего Блоху. Присев на корточки перед костерком, он с внимательным любопытством наблюдал, как варится рыба и закипает вода в чугунном котелке, подвешенном на треногу.
Есть нам хотелось не на шутку, а душистый пар ушицы, подымавшийся из котелка, приятно щекотал обоняние и раздражал аппетит. Вскоре поспело это рыбачье варево, и мы, раздобыв у батраков деревянные ложки, уселись в кружок на земле и из общего котелка стали хлебать вкусную похлебку.
Жид Блоха между тем обделывал себе «выгодные гешефты». Он скупал у полесовщиков битых уток, и скупал их по безделице, что-то вроде восьми или десяти копеек за пару. Стрелки охотно уступали ему свой излишек, и таким образом у Блохи оказалось до десятка пар, если не более. Тут-то и пригодился ему оригинальный пояс с «мутузочками»: каждую птицу он брал за голову и аккуратно подвязывал к этому поясу. Таким образом, через несколько минут Блоха весь обвешался битою птицей и предстал перед нами в гирлянде пестро-серых уток, которые висели вокруг его стана вроде коротенькой юбки с бахромою. В этом оригинальном убранстве, с мушкетоном за плечами, Блоха был уморителен до последней степени.
– На кой прах тебе столько птицы? – спросил я его.
– У гхород повезу до предазжи, – ответил он с таким достоинством, как будто все эти утки были трофеями его собственной охоты.
– И надеешься сбыть? – продолжал я.
– Увсше до одного!
– И поскольку думаешь выручить за пару?
– Огулем кипэйкув по сшорок.
– Выгодный гешефт! – одобрил Людорацкий.
– Когхда зж не вигодни?! Хо-хо!.. На то зж я есть и агхотник.
Когда часом позже, проезжая через Езеры, мы высаживали капитана с органыстой, нас обступили несколько еврейчиков.
– Зжвините! Сказжить спизжалуйста, – любезно заговорили они, обращаясь ко всем нам, – чи насш Блиох еще на палюваню?
– На полеванье.
– А чому зж он не з вами?
– Оттого, что у него качек чересчур уже много набито.
– Уй?! Ви гаворитю, многхо качков?
– Много, много! Целый ворох будет!
– Пссс!.. И увсше сшам сштрелил?!
– Всех, до единой.
– От-то!.. И увсше зе сшвоей шпаньскей мушкеты?
– Все из нее!
– Пссс… Сказжить спизжалуйста! Насш?! Насш Блиох?! От-то агхотник! О!.. Насш Блиох! Ми наусшигда изжнали, што насш Блиох ест чловек отчин доволна гхрабры!
После весеннего кампанента 1872 года по недостатку офицеров, разъехавшихся в отпуск, я был прикомандирован ко 2-му эскадрону на время травяного довольствия.
Командировка эта была для меня тем приятнее, что я поступал временно под начальство человека, которого любил всей душою. Да, впрочем, наш длинноусый майор Данило Иванович Джаксон был общим любимцем полка и служить с ним было легко и весело. Кавалерист до мозга кости, попавший из аудитории Московского университета прямо на фронтовую лошадь, он до самой смерти, всю жизнь, или всю службу (что в данном случае решительно одно и то же), провел в одном и том же Ямбургском уланском полку, который заменил ему дом, и семью, и все привязанности души и сердца.
Лихой службист и верный товарищ, душа полкового кружка, олицетворенное благородство и честность, с душой и жизнью на распашку, добряк, делившийся с товарищем-уланом последней копейкой, если таковая обреталась в наличности, первый и горячий голос за всякий благородный порыв, за всякое доброе дело и в то же время первый запевала на всякую лихую, остроумную и веселую штуку – таков был майор Джаксон.
Дай Бог, чтобы подобные типы не переводились в русской армии!..
2-й эскадрон обыкновенно стаивал у нас «на траве» верстах в двадцати от полкового штаба, несколько в стороне от старой виленской дороги, занимая под свое помещение три-четыре сарая на фольварке Закревщизна, – место это тихое, укромное и напоминающее собою все вообще фольварки, разбросанные по Литве и Западной Руси. Заглохший пруд, покрытый белыми и желтыми кувшинками, осокой и аиром; на берегу – полуразрушенная водяная мельница, живописно поросшая темно-зеленым мхом, из-дод которого там и сям вырываются побеги ползучих растений, злаки и тоненькие отпрыски будущих деревьев. Низенький одноэтажный домик под соломенною кровлей, разделенный сенцами на две равные половины; густо поросший огород, от которого иногда до одури веет укропом в распаренном воздухе; прямо пред глазами несколько великанов-сосен, где на каждой обитает семейство аистов. Такая-то неприхотливая картина окружает фольварк с его передней стороны; противная же сторона прячется в лесу, подошедшем своими вековыми деревьями прямо к стене нашего домика.
В этом лесу, если отойти с полверсты от фольварка, стоит древняя и крайне убогая православная церквица, в которой давно уже не отправляется богослужение, а вокруг нее скучились заросшие бугорки да погнившие кресты забытого кладбища. Поперек леса, в одной стороне, тянется правильный земляной вал, и тут же встречаются два высоких бугра, поросшие вековыми деревьями. Местные жители называют их «шведскими могилами» и «шведским валом», рассказывая, что на этом самом месте при царе Петре, – когда тут еще не росло леса, а было чистое поле, – происходило «лобоиська» между шведамя и русскими и было пролито много крови, отчего де и самый фольварк, или усадьба, называется Закревщизною, то есть стоящею за кровью. Весь этот уютный сельский утолок орошается извилястою речкой Пыррой, берега которой в этом месте поросли высокими древними вербами, ольхой и чернокленом, и по стволам этих деревьев красиво завивается густейший хмель, а макушки унизаны шапками вороньих гнезд. Прибрежные луга кишат мириадами пестрых мотыльков, коромысл и кузнечиков, и все это реет в солнечных лучах и звучит неумолкаемым концертом, который вечером, во время заката, начинает сливаться с мелодическим урчанием и стонами жаб в заглохшем пруду и на соседнем болоте. В это же время целые тучи ворон и галок, крестиками рябя в глазах на страшной высоте, совершают вечерний перелет, кружась над строением и наполняя всю окрестность рассыпчатым карканьем…
Бывало, первое удовольствие у нас в эту пору – пойти на берег Пырры раков ловить. Возьмем с собою двух-трех солдатиков да денщика и где-нибудь на бережку костерок разложим. Едкий дымок отгоняет мошку. Солнце уже село. Ни один лист не шелохнется в своей ленивой, дремотной неподвижности. Все темней и темней становится в охлаждающемся воздухе, и только белесоватый край потухшего неба сквозит в воде между совершенно черными отражениями толстых стволов и кустарника. Двое солдатиков – привычные наши ловцы – раздеваются и, наскоро перекрестясь, осторожно спускаются в речку. Все движения свои в воде стараются они делать как можно плавнее и тише, чтобы излишним шумом и всплесками не всполошить раков. Бережок у Пырры отвесный и глубокий: как только спустишься, так тебя сразу до грудь и охватит водою, – раки в этот час забрались уже спать в свои норки.
Наши ловцы, как бы крадучись, пробираются в речке вдоль бережка и внимательно щупают его под водою. Нащупают рачью норку, ловец острожно запускает в нее свою руку – и через секунду выброшенный на траву черный броненосец в смятении начинает дрыгать своим хвостиком, за ним другой, третий – так что только поспевай их подбирать да в мешок укладывать! И глядь – через полчаса уже полная кастрюля начинает понемногу закипать над костерком на треножнике. Сейчас это – одевшимся людям по доброму стакану водки за труды вместе с командирским «спасибо», а еще полчаса спустя и сами мы, тоже пропустив по чарке, тут же на бережку примостимся поудобнее на разостланном ковре и примемся за вареных раков, которых навалят перед нами полное блюдо горою. Так мы его и одолеем вдвоем промеж тихого разговора. И преотменные, превкусные это у нас ужины выходили!
Нередко, бывало, во время рачьего лова подойдет к нам проживавший по соседству еврей, Мошка Гусатый, который у Джаксона поставлял сухой фураж для эскадрона, и тихо задумчивым тоном вступит с майором в хозяйственные разговоры. Этот Мошка, мужик лет тридцати пяти, в своем. роде был человек весьма изобретательный. Впрочем, никто и никогда его Мошкой не называл, а был он в целом полку известен под именем Шишки – так и прозывали его все Шишка Гусатый. Такое несколько странное прозвание имело свою причину. Дело в том, что у Тусатого под левым глазом был довольно значительной величины мясистый шаровидный нарост, который он называл «гулей» и говорил, что эту гулю ему «Бог дал»; уланы же за эту «гулю» и прозвали его Шишкой. Шишка да Шишка – и Бог весть с коих пор так уж и прослыл он Шишкой по всей окрестности.
Помню, однажды в послеобеденное время завесил я в своей комнатке раскрытое окно байковым одеялом, чтобы мухи не так донимали и, растянувшись на походной железной койке, принялся в мягком полусвете за чтение какой-то газеты, только что доставленной к нам из штаба с «летучею почтой» [28]. Данило Иванович между тем ходил по смежной комнате, служившей нам и приемною и столовою вместе, и насвистывал что-то вроде полкового марша. Вдруг слышу я – торопливо кличет он меня оттуда вполголоса, с оттенком какой-то особой таинственности в тоне, словно хочет показать нечто достойное особенного внимания и боится, как бы не опоздал я поглядеть на любопытное явление.
– Всеволод… а Всеволод!.. Ступай сюда скорее!..
– Чего тебе? – откликаюсь я лениво и нехотя.
– Ах, да ступай, говорю!.. Шишка идет!
– Ну так что ж, что Шишка?
В это время майор показался на пороге моей комнаты.
– Да вот, видишь ли, в чем дело, голубчик, – начинает он объяснять мне все тем же, отчасти таинственным тоном, – протранжирился я немного в Вильне, а он за деньгами идет.
– Гм!.. Денег у тебя нет, что ля?
– То есть не то что нет – деньги-то, положим, есть всегда; но лишних, как на грех, теперь не имеется, да и на другие надобности нужны по эскадрону, и потому отдавать ему теперь мне не хотелось бы.
– Так и не отдавай. Скажи, что после.
– Да пристанет ведь… а я отказывать не умею – боюсь, что отдам.
– И много должен ты?
– Нет, пустяки: всего только тридцать рублей.
– Ну, брат, на беду, и у меня пусто, – сказал я, раскрыв ему бумажник, где скудно засело каких-то пять или шесть рублишек.
– Э, да я не об этом! – перебил он, нетерпеливо махнув рукою. – Не в деньгах дело!
– А в чем же? – поднял я глаза в недоумении.
– Разговори ты его как-нибудь.
– То есть как же это, однако, разговорить-то? – невольно рассмеялся я.
– Ну, как знаешь, так и разговаривай! Только устрой, чтобы он не приставал и отваливал.
– А ты как скоро надеешься отдать ему?
– Ну, недели через две, не позже… Как получу из ящика, так и отдам сейчас же. Разговори, голубчик!
– Ну, ин быть по сему! – согласился я. – Нечего делать, надо подыматься с постели… Фу! Жара какая, однако!.. Душно!
И я лениво направился в смежную комнату, а Джаксон вслед за мною прошел в свою спальню. Низенькие окна стояли у нас настежь раскрытыми. Я облокотился на подоконник и высунул голову на двор. Смотрю – стоит мой Шишка под окошком в своей длиннополой залоснившейся хламиде; шапка, по обыкновению, съехала на затылок, на лице некий гнет ожидания изображается, стоит и тросточкой своею поигрывает. И видно, что жарко, невмоготу ему жарко, сердечному!
– Здравствуй, Шишка! Что скажешь хорошенького? Зачем ты?
– Нет, мы так… до гасшпидин майор, – уклончиво и как бы нехотя отвечает Шишка.
– А зачем тебе майора?
– Так… Сшвой интерес иймеем.
– Верно, за деньгами?
– Мозже и так…
– И очень получить желаешь?
Шишка хитровато усмехнулся.
– Зжвините, – начал он, – а когда зж ви зжнаите таково шаловек на сшвиту, который не ажалал бы того?
– Такого человека… хм!., не знаю.
– Ну, и я так само зж не зжнаю.
– Верно. А теперь и я тебя в свой черед спрошу: зжвините, а когда ж ви не знаете, что иногда не всякое желание исполняется?
Шишка недоверчиво глянул мне в яйцо и, ничего не отвечая как на явно невозможную вещь, вытянул шею и мимо меня стал заглядывать внутрь комнаты.
– Гасшпидинь майо-ор?! Гасшпидинь майо-ор?! – повторял он, ища глазами Джаксона.
«Чем же, однако, – думаю себе, – буду я его разговаривать долее?» – как вдруг попалась мне на глаза тоненькая книжонка, которую, возвращаясь вчера из Вильны, купил майор на железной дороге. Это было собрание каких-то анекдотов из еврейского быта, кажется, Гулевича. Сегодня за обедом мы от нечего делать перелистывали эту книжонку и находили в ней некоторые сценки довольно забавными.
«Вот оно, что выручит меня!» – подумал я, вспомнив из нее одну подходящую штуку.
– Напрасно, Шишка! – говорю еврею. – Не смотри, не заглядывай. Майора ты не увидишь и денег сегодня от него не получишь.
– Ну, да! – явно не веря мне, мотнул он головою, как на самые пустые речи. – От гасшпидинь майор каб ми да не получили сваво деньгувь!.. Чи мозжна тому бить?
– Да уж верно говорю, не получишь.
– Гасшпидинь майор?! – опять тянется и заглядывает Шишка.
– А очень хочется?.. Очень?
– Агх, осштавьте, спизжалуста, васшего сшутку!.. Гасшпидин майо-ор?!
– Сказано, не заглядывай! А если уж так тебе желательно, то можешь получить от меня, но никак не от майора.
– Од вас?!
– Ну да, конечно, от меня, как будто не понимаешь!
– Н-ну, як од вас, то од вас!.. С балсшущим вдаволствием! – повеселел вдруг Шишка.
– Изволь, мой милый, но только с одним условием…
– Всшловиюм?.. Яке таке всшловию?.. И зачем тут всшловию?
– Затем, что без того невозможно.
– Невозмозжна?.. Хм!.. Так. Ну, гхарасшьо! – согласился он, додумав. – А якое всшловию?
– Самое пустое: я загадаю тебе одну загадку.
– Зжагадке?.. Зачэм зжагадке?
– Затем, что если отгадаешь, то сейчас же и деньги получишь, а не отгадаешь – приходи через две недели.
– Ну, ви знов на сшутке! – разочарованно махнул он рукою.
– Без малейших шуток; говорю тебе самым серьезным образом.
– Эгь! Асштавте спизжалуста!.. И сшто я вам буду сгадывать вашево зжагадке?.. Каб я бил який фылозов, чи то мондры чловек, то я б вас сгадал, а то зж заусем простой бедный еврей – сшто я знаю?
Вижу я, что не поддается мой Шишка на эту штуку, – надо взять на более существенную приманку – и иду к Джексону в спальню.
– Дай мне, пожалуйста, – говорю, – тридцать рублей, что ты ему должен.
– Ну, вот!.. Ведь просил же тебя разговорить его как-нибудь! – с досадой почесал майор затылок.
– Да ты не беспокойся, – говорю, – я тебе их все сполна сейчас же назад принесу; а ты дай только для возбуждения у него аппетита.
Достал мне Джаксон из шкатулки тридцать рублей, подхожу я с ними опять к окну и начинаю пересчитывать бумажку за бумажкой.
Просиял мой Шишка, будто и точно аппетит почувствовал. Ну, думаете, сейчас конец испытанию!
Пересчитал я бумажки и подношу к его носу:
– Понюхай.
– Н-ну, и сшто я вам буду нюгхать!.. Зачэм мине нюгхать?!
– Понюхай, чем пахнет.
Потянулся Шишка вперед носом и – нечего делать! – понюхал сложенную пачку. «Была не была! – думает. – Авось либо на этом уже и конец».
– Н-ну, и сшто таково с чэм пагхнеть! – рассуждает он. – Зжвестно с чэм пагхнеть! С бемажком пагхнеть!
– «С бемажком»? Ну, так отгадывай загадку.
– Ну, пфэ!.. Опьять ви из вашими зжагадком!
– Не желаешь?
– Я взже сшказал… Зжвините.
– Ну, как знаешь. Прощай. – И с этими словами я отошел от окошка.
– Але зж пасштойте, пасштойте трошечку, гасшпидияь сперучник! – мигом ухватился Шишка за подоконник, всовывая в комнату свою физиономию. – Сшто таково васше зжагадке?
Мозже, йон очин довольна трудний?
– Нет, самый пустяк!.. Малый ребенок и тот разгадает.
– И як я сгадаю, то ви атдаете мине деньгув?
– Сию же минуту.
– А як я не сгадаю?
– Так получишь через две недели.
– Н-ну, гхарасшьо! Гадайте васшево зжагадке! – с видом бесповоротной решимости махнул рукой Шишка и отцепился от подоконника.
– Изволь, мой милый. Слушай.
– Н-ну? – И он весь превратился во внимание. Я показал ему рукой на вороньи гнезда:
– Что делает ворона после того, как проживет два года на свете?
– Сшто-о-о? – чуть не с ужасом и в величайшем недоумении выпучил он на меня глаза свои.
Я отчетливо и вразумительным тоном повторил ему загадку.
– Пазжволте, пазжволте, – тревожно перебил меня Шишка. – Зжвините, как вы гхаворитю? Сшто начинает изделать верона… Та-ак?
– Так, мой милый.
– Напосшлю того, як она будет переживать… Сшкольки годы, ви гхаворитю?
– Два.
– Ах, да!.. Двох годов… На своем жистю! Так?
– Совершенно верно.
– Гхарасшъо!.. Сшто начинает изделать верона напосшлю того, як он будет переживать двох годов на своем жистю?
И, произнеся эти слова, Шишка принял сосредоточенную позу, вдумчиво приставил палец ко лбу, устремил прищуренный взгляд куда-то в пространство и, как бы отдавая себе отчет в каждом: слове, стал бормотать вполголоса: «Сшто начинает изделать верона на посшлю того…»
– Ну, а сшто такого будет он изделать? – совершенно неожиданно и притом, по-видимому, самым наивным образом обратился он ко мне с вопросом.
– Бот про то-то я тебя и спрашиваю, – возразил я, видя, что этим вопросом еврей думал было схитрить со мною.
– Каб я знал! – в недоумении и даже несколько амбициозно пожал он плечами.
– Подумай и догадайся, – .говорю я ему, – на то и загадка.
– Хм!.. Зжагадке!.. Очинь доволна глупий зжагадке!
– Тем хуже для тебя, если ты – «мондры еврей», а догадаться не можешь.
– Але зж, зжвините… Пазжволте, я додумаю.
– Ну, додумывай – я не мешаю.
И снова – глубокомысленно палец ко лбу, снова прищуренный взгляд в пространство, и опять, бормоча вполголоса, с мучительным умственным напряжением, вдалбливает в себя Шишка каждое слово: «Сшто начинает изделать верона…»
– А! Зжвините… Додумал! – радостно сорвался он вдруг с места, уже заранее торжествуя свою победу. – Додумал, гасшпидинь сперучник! Додумал!.. Ага!.. Ну, а ви вже сабе мисшляли, сшто я такий глупий, сшто и зжагадке вашего не сгадаю?! Пфе!.. Пазволте деньгув!
– Да ты зубы-то не заговаривай!.. «Деньгув»! Ты разгадку скажи сначала, а потом уже «деньгув».
– Ну, гхарасшьо, гхарасшьо… Слюгхайте, – начал он самым уверенным тоном, – он будет знов по-новому летайть – так само зж, як дитю: бо когда дитю есть вже двох годов, то дитю начинает гходить. Чи то вирно?
– Нет, брат, не верно. Не угадал.
– Н-но! – мотнул он в сторону головою. – Як то вже не вирно, то сшто зж такого вирно?!
– А вот «додумай».
– И додумаю!.. Зжвините!..
И снова глубокомысленная поза.
– Додумал! – с новым торжеством восклицает через минуту Шишка. – Додумал! Он будет як-небудь знов по-новому карчить.
– Не угадал, дважды не угадал, брат: все также и летает, и каркает, как и прежде.
– Але зж пазжволте до трох разов! – вступился за себя Шишка.
– Сделай одолжение, я не препятствую.
И опять он задумался.
– Знайшол!.. Он будет сшто-небудь знов по-новому кушить. То тераз так? – приступил он ко мне, однако уже не с прежним торжеством и уверенностью.
– Нет, не так, – объявляю ему со вздохом, – все ту же падалину жрет – не угадал, брат, и в третий раз.
– Ну, то я вже и не зжнаю! – с досадой развел Шишка руками. – То ви мине на смегх, бо такого и зжагадке ниет… И то одно глупство виходить! Зжвините! – совсем рассердился и даже разобиделся мой Шишка. – Пазжволте мово деньгув! – приступил он ко мне через минуту.
– Эге, брат! А условие?.. Забыл?.. Приходи через две недели.
– Гасшпидинь майор?! Гасшпидинь майор?! – опять тоскливо стал он тянуться на цыпочках и заглядывать в окошко.
– Верзилов! Проводи-ка, брат, Шишку за мельницу! – крикнул я проходившему мимо улану.
Ловкий солдатик подхватил еврея под руку и молча, но преважно повел его с фольварка.
На другой день, под вечер, около наших конюшен я занимался исправлением своей лошади. Это был вороной жеребчик чистой арабской крови и чистый красавчик, но с одним величайшим пороком – причина, по которой он достался мне довольно дешево. Жеребчик мой имел привычку опрокидываться; а это, не говоря уже о вреде для него самого, является крайне опасным для всадника: кавалеристы очень хорошо знают, что этот порок нередко бывает причиною не только несчастных падений, но даже и мучительной смерти для неосторожного и неловкого всадника. Представьте себе, что лошадь, идущая под вами или даже стоящая на в совершенно спокойном состоянии, вдруг, ни с того, ни с сего, моментально взвивается на дыбы, становится, что называется, «свечкой» и затем столь же моментально опрокидывается навзничь; и если вы не успели уловить мгновения, чтобы соскочить с нее (что довольно трудно, ибо требует большой ловкости и сноровки) или же соскользнуть с ее крупа (что гораздо легче), то вы опрокидываетесь вместе с вашею лошадью, которая наваливается на вас всею своею тяжестью, и тогда передняя седельная лука очень легко может проломить вам грудь, что грозит неминуемою смертью.
Вот от этого-то несчастного порока и надо было отучить мне моего жеребчика. Существует для этого в наших полках один стародавний способ, который всегда увенчивается полным успехом; но способ крайне жестокий, варварский, и притом весьма опасный для лошади. Состоит он в том, что один из самых ловких всадников садится на порочную лошадь, которую, разумеется, крепко держат в это время с обеих сторон под уздцы. Когда всадник уселся и разобрал поводья, ему подают кувшин или бутылку с водою и затем пускают лошадь на волю. Штука вся в том, чтобы в самый момент, как только начинает лошадь взвиваться на дыбы, сильным ударом разбить у нее на темени сосуд с водою. Ощущение непредвиденного удара сверху вместе с ощущением внезапно пролитой воды, конечно, ошеломляет лошадь, и она невольно опускается на передние ноги. Этот маневр, проделанный несколько раз сряду при малейшей попытке животного стать «свечкой», очень скоро отучает его от дурной привычки, но риск при этом заключается и том, что – не ровен час – вы или покалечите лошадь, поранив ее осколками стекла, или же повлияете силою удара на состояние её мозга. Поэтому-то я и не хотел подвергать моего жеребчика таким жестоким экспериментам. Надо было изобрести что-нибудь более подходящее или по крайней мере менее опасное. С этою целью мною и был придуман способ, который беру на себя смелость рекомендовать кавалеристам, так как результаты его на практике оказались самыми успешными. Я придумал заменить кувшин и бутылку свежим гусиным яйцом. При попытке взвиться на дыбы всадник с достаточною силою разбивает на темени лошади яйцо, содержимое которого обливает ей своею клейкою жидкостью всю голову и морду. После этой операции рейткнехты немедленно уводят лошадь в конюшню и, расседлав, оставляют ее в таком виде до следующего дня. Понятное дело, что неприятное ощущение 'клеенных волос, на которые садятся и пыль, и насекомые, и в особенности надоедливая, неотвязная муха, в конце концов служит Достаточным и продолжительным наказанием животному за его порок: это ощущение действует ему на нервы. На следующий день, перед повторением того же сеанса, лошадь должна быть хорошенько вычищена, освежена, голова и морда ее тщательно вымыты, Чтобы дать ей почувствовать всю приятность облегчения от клейких яичных потеков. После этого, промяв ее на корде, повторяйте ваше испытание, и ручаюсь вам, что трех-четырех уроков будет совершенно достаточно для отучения лошади от опасной привычки: она уже будет знать и никогда не забудет, что при малейшей попытке подняться на дыбы там наверху, над головою, есть что-то такое, что неизбежно разобьется об ее темя и обольет всю морду клейкою жидкостью, со всеми суточными последствиями столь неприятного сюрприза. Этот способ сам по себе уже достаточно внушителен, а главное – совершенно безопасен для здоровья лошади и удобен в том отношении, что стоит весьма дешево. В крайнем случае гусиное яйцо можно, конечно, заменить и куриным, но первое надо считать предпочтительнее по количеству изливаемой жидкости.