bannerbannerbanner
Очерки кавалерийской жизни

Всеволод Владимирович Крестовский
Очерки кавалерийской жизни

Полная версия

 
– Толке сштанит ешмаркатьсе немнозжка.
Буду зждать, не дрягнет ли ув зжванок…
 

– Господин купец, я вам буду говорить «вы», только пустите меня на ваше место.

Тот продолжает, словно бы и не слышит:

 
– Пригхади, маво милый акрошка,
Пригхади, пасшиди вечерок.
 

– Господин купец второй гильдии! Я вам предлагаю очень выгодное условие…

 
– И я сштану тусшить ва зжеркалу сшвечу,
Ув камин много дрови сшпалю.
 

– Но, наконец, черт возьми, это мне надоедать начинает!

 
– И я сштану сшлюсшить васшово периятеого разжгевору,
Биз катораво я просшта зжить не в сшасштаянью!
 

Как раз в эту самую минуту поезд влетает в туннель. Тарченко, пока еще есть слабый отблеск дневного света, спешно ставит правую ногу на скамейку между поющим еврейчиком и его соседом-офицером, а затем через мгновение нас окончательно облекает тьма кромешная, в которой, как ни напрягай зрение, ровно ничего не увидишь.

– Так ты не хочешь, черт возьми, уступить мне место?! – вдруг раздается громко и грозно в этой тьме голос Тарченки, заглушающий грохот поезда. – Не хочешь? Не хочешь?! Ну, так вот же тебе! – И вместе с этим словом резко раздается звук, поразительно похожий на пощечину, вслед за которым в тот же миг слышится совершенно еврейский крик, напоминающий голос амбициозного еврейчика:

– Уй!.. Вай-мир!.. Сшто таково?!.. За чиво?!..

– Хлясть! – раздается вторично звук пощечины, и за ним мерно следует ряд подобных же ударов.

Голоса Тарченки не слыхать, но зато все громче и громче вслед за каждым ударом раздаются завывающие, неистовые вопли и восклицания еврейского голоса:

– Ой-вай! Ой-вай!.. Претесштую!.. Я не пазжволю!.. Я кипец!..

Кандыктор!.. Кандыкто-о-о-р!!!

– Тарченко! Что ты делаешь!.. Безумный! Перестань, ради Бога! – в смятении и с криком бросились к нему взволнованные товарищи, стараясь схватить его руки и оттащить от еврея, как вдруг, к удивлению, замечают, что Тарченко преспокойно стоит на своем месте и только звонко колотит ладонями по колену своей собственной ноги, поставленной на скамейку, причем сам же испускает все эти вопли, в совершенстве переняв не только произношение, но даже самый звук, самый характер голоса именно того еврея, что сидел у окошка. При этой мистификации, мы все разразились невольным хохотом, а между тем в кромешной тьме вагона раздаются все те же вопли:

– Кандыктор!.. Кандыктор!.. Ой, аброх цу мир!.. Гевалт! Гевалт!.. Каравул!.. Ратуйце, Панове! Ратуйце!.. Каравул!!

Но вот поезд вылетел из туннеля, и вагон моментально наполнился ярким светом солнечного утра. Стоит паш Тарченко, как и прежде, избоченясь перед еврейчиком, а еврейчик как ни в чем не бывало продолжает смотреть в окно, любуясь на окружающую природу, и преспокойнейшим образом потягивает «сшваво щигарке».

Но тут все, что было в вагоне еврейского, все это в ужасе немого негодования поднялось с мест и, любопытно вытянув вперед свои шеи, носы и лица, устремило взоры выпученных глаз на амбициозного жидка и на нашего Тарченку. Между этими всеми гершками, ицками, шмулями, шлиомами, борухами и лайзерами пошел глухой совещательный «галлас», ропот смущения и негодования. А белостокский еврейчик, как будто не замечая всей этой сенсации в среде своих единоплеменников, преспокойно продолжает наслаждаться воздухом и «щигаркем». Наконец один из евреев, похрабрее и поавторитетнее прочих, перегибается корпусом через высокую спинку скамейки и обращается к «потерпевшему» с запросом:

– Мойше! Чи тибе зжбиле?

– Як то? – отрывается еврейчик от окошка, с недоумением похлопывая глазами, словно бы и не понимает, о чем его спрашивают.

– Я казжу, тибе зжбили? – вразумительнее и настойчивее повторяет вопрошающий – дескать, ты пойми, как важен с твоей стороны утвердительный ответ и что из него воспоследует.

– Мине?! – отрицательно подымает Мойша к лицу свои руки. – Мине?!.. Пфсс! Гхто мине зжбил?

– Як то – гхто? Зжвестно гхто! Афицеры тибе зжбили!

– Афицеры?.. Мине??.. Пфсс!.. Альбо зж я вем?.. То, мозже, они сшами мендзы собой билисе!.. Сгпто я зжнаю!

– Як мендзы собой?.. Як то мендзы собой?! – вдруг загалдело уже несколько еврейских голосов. – Когхда зж ми не сшлюхали зе сшваими угхами?.. Мендзы собой билисе, а по еврейсшку кршичали?.. Уй, какова пасшкудства!.. Тибе зжбили, а ти сшам засштупаешьсе! А ищо кипец?.. Сшволачь ти, сшволачь! Шлимезальник, шлемигиль, а не кипец!

– Гхто сшволачь? – взбеленился и вскочил, как ошпаренный, амбициозный еврейчик. – Я сшволачь?.. Бусь загст ду ден да цу?.. Бин игх сшволачь?! Бинг игх а-шлемигиль?! Ти мине сшмель при благородным людям таково сшлиова гхаворить!.. Ширлатан! Пасшкудник!.. Голем, шойте, баал-бейс! Шам ти сшволачь! Бала-гуле, хабор!

И между евреями горячо начинается взаимная перебранка, которая с каждою минутою разгорается все больше и больше; голоса и мнения разделились: одни вступаются за Мойшу, а другие, раздраженные таким заступничеством, еще с большим азартом нападают и на Мойшу, и на его сторонников; жестикуляция и брань становятся все горячее, все порывистее, все оскорбительнее; слова со всех сторон трещат и сыплются, как горох, – того и гляди, вот-вот сейчас дело дойдет до взаимной баталии между всполошившимися евреями… Офицеры остаются совершенно в стороне, совсем позабытые расходившимися спорщиками, и молча созерцают всю эту историю. Поезд наконец останавливается на Виленской станции – вагонная дверца растворяется, и все эти почтенные гершки, шмульки, шлиомки, а с ними и сам Мойше кубарем выкатываются на платформу, азартно вцепившись друг в друга: кто в бороду, кто в пейсы, кто за шиворот, – гвалт и галлас между ними ужасный; навалились они все друг на друга в одну общую кучу и барахтаются в ней между собою, тузя один другого чем и как попало и уже не разбирая, кто за кого и кому от кого достается в этой ожесточенной трепке… Жандармы кидаются разнимать жидовскую свалку. Тут же откуда ни возьмись и наш господин Элькес: успел прибежать на шум из какого-то дальнего вагона и, пронырливо тыча свой нос туда и сюда, допытывается у офицеров:

– Сшто такова? Сшто сшлючилосе?.. Какова делу? Зачиво такова сшкандал?

– Ладно, – говорят ему, – узнаешь после. Потом расскажем. Беги лучше нанимай извозчиков, пока другие не расхватали.

Приезжаем в Европейскую гостиницу, что на Немецкой улице, где надо было всем нам поскорее переодеться в полную парадную форму, чтобы ехать на квартиру начальника дивизии с поздравлением. Элькесу при этом, конечно, немало работы: тому лядунку пригнать, этому этишкет укоротить, здесь подшить, там приметать; но, несмотря на полные руки работы, никак не может он заняться своим делом как следует: все беспокоит его любопытство узнать, что такое случилось у евреев на платформе. Из-за чего это они подняли между собой «такова балсшова драку и гхто был найпервсший и найболсший зжабияку»?

Рассказали мы ему наконец, в чем дело и что за причина.

Элькес только головою тряхнул далеко не одобрительным образом.

– Этаво и зжначит, заувешем вигходит по сшправедливосштю, сшто он достал сшибе такова тукманке, – высказался наконец наш «первилегированный» портной, – бо так ему и надо!..

– Это почему «так надо»? – с удивлением спросили мы Элькеса.

– Бо он, зжвините мине, а толке я так сшабе думаю, сшто он ув сшамово делу не еврей, а сшволачь. Бо каб он был правдзивый еврей, он би изделал не так!.. Ниет! Он би изделал заувсшем не так!

– А как же, по-твоему, следовало ему сделать? Как бы ты сам поступил на его месте?

– Ого!.. Каб я бил на его месшту, я би… Тц!.. Я би, зжвините, изделал от так: як тыи евреи сшпытали ув мине: «Мойте, чи тибе зжбили?» – то я би адвечал: «Так, мине зжбили». Н-ну, а и сшто напатом?..Напатом зайчас палычия, жиндарми, претакол – сштолке сшвидетелюв, зайчас до маравая сшюдья, зайчас цалый гисшториум, сшкандал, сшлюд, публичне разгеворы, гизжеты, карресшпанденцы – уй, вай! Хай им черт!.. Тут такова гисштория – а вам тым часом надо на юбалей, до начельнык дывизиум, и тамзже увсше началсштво, сшам энгирал-гибернатыр, банкет из музикум, а у вас издес такова сшкандал!.. Богх мой!.. Зачиво сшкандал? Затаво, сшто Мойша сказал: «Так, мине зжибили». Н-ну, и сказжить мине сшами, па сшовествд: сшколке ви давали би мине адсштупнова, сштоби я замирилсе из вами? Когхда зж би ви сшами не увпрасшивали мине, сштоб я бил такий добрый, такий велькодусшний?!.. Га?.. Н-ну, и я би замирилсе из вами на пьятыпот рубли!.. И ви би мине зараз атдавали тых пьятыдот рубли, тай ищо гхаворили би сшибе – сшлявы Богху, сшто толке пьятьшот, а не цалаво тисшячу!.. От то би бил гхаросший гешефт!.. И каб тей еврей изделал из вами так, то я би гховорил, сшто то есть правдзивый еврей, а таперички я гхавору, сшто то не еврей и не кипец, а сшволачь!

– А ведь Элькес прав, шельма! – невольно согласились мы между собой. – И догадайся тот жидок поступить таким образом – хороши бы мы были ради юбилея!

– Дазже очин давольна гхаросши! – подтвердил торжествующий Элькес.

– Не радуйся, любезный! И тебе не сладко было бы, как на весь ваш кагал пошла бы слава, что ты купец с битою мордой.

– Зжвините, а гхде сшиняки? Сшиняки ниету! И як толке би я заполучил од вас тых пьятьсшот рубли, я би зараз увсем адкрывал увесь закрет, как било настоящаво делу и каково гхаросшаго гешефт я сшибе изделал! Недаром зже ви сшами гховоритю, сшто маво таково тытул: «Гасшпидин Элькес – первилегированный портной-плут и кавалер з ордена Шельмы»!

5. Мадам Хайка

В ряду силуэтов разных сыновей и дочерей Израиля, мелькающих в цепи моих воспоминаний, один наиболее светлый и симпатичный образ встает передо мною – при имени Хайки Пикóвой. Это была добрая, хорошая, честная женщина. Мир ее праху!

 

Хайка Пикóва – старуха за пятьдесят лет, бездетная вдова прогоревшего купца-обывателя Лейзера Пик – существовала лишь тем, что успевала зарабатывать себе около наших офицеров. Она поставляла нам чай, сахар и вина, мыло, полотна, папиросы и т. п. и во всех своих поставках постоянно была настолько добросовестна, что поневоле приучила все наше офицерство обращаться исключительно к себе за всеми подобными требованиями. У нее не было своей собственной лавки; она забирала продукты своей «кимерции» у других торговцев; но ни один из торговцев не отважился бы отпустить Хайке на комиссию плохой или залежалый товар, потому что Хайку ни на том, ни на другом не надуешь: сама купчихой была! А так как обороты торговцев с полком, то есть, собственно, с кружком офицеров и юнкеров, происходили почти исключительно через Хайку, то подсовывать ей плохой товар не было и расчета: брать перестанет, к другим обратится. И вот таким-то образом тот маленький процент, который уделяли ей с одной стороны торговцы за комиссию и с другой – офицеры за кредит, составлял единственный источник ее существования. Если господину Элькесу пришлось уступить ей поле этого рода деятельности, то только потому, что Хайка победила его своей безусловной честностью: продукт, как уже сказано, всегда был у нее надлежащего достоинства, цена настоящая, не дутая, и при этом никогда ни малейшей приписки в счетах несмотря на то, что иногда приходилось забирать у Хайки в кредит по нескольку месяцев кряду. Но, сверх всего, наша Хайка отличалась и еще одним, чрезвычайно редким, почти неслыханным (в особенности между еврейками) достоинством: она никогда не приставала и не надоедала с требованием уплаты по счетам. «Зачэм?.. Увсше равно, будут деньгув, будут заплатить и Хайке!» И не было в полку примера, чтобы у кого-нибудь вышли с Хайкой недоразумения в расчетах или чтобы Хайка осталась кем-нибудь недовольна. Получит офицер жалованье или деньги из дому – первая уплата, конечно, Хайке: «На, мол, мадам! За твое терпение ты первая и получаешь!»

Подобно Элькесу, и она каждое утро обтекала офицерские квартиры, но не ради сплетен и новостей, а единственно затем лишь, чтобы справиться, есть ли еще у офицера табак или свечи и не нужно ли ему чего доставить. Впрочем, ее комиссионерские услуги ограничивались только вышеперечисленными предметами офицерского обихода. Хайка вообще была женщина безукоризненно строгих нравственных правил, и предложение иных услуг, хотя бы даже вроде того, чтобы свести офицера с заимодавцем-процентщиком, считала недостойным себя, своих лет и своего вдовьего достоинства.

Вскоре мы все так привыкли к нашей старой Хайке, что она тоже вошла в цикл полковых приживалок, сроднилась со всеми нашими интересами и стала в своем роде полковою необходимостью. Поэтому она даже не без гордости заявляла, что тоже служит в уланах и что, хотя на каждом «кимпаменту» ей неоднократно предлагают посторонние офицеры «перегходить ув пэгхота, ув драгоны и ув артылериум», она всем родам оружия и всему офицерству на свете предпочитает «насших вулянов», «за таво сшто як я взже одразу начала сшлюзжить ув вулянагх, то гхочу азж до сшамово сшмертю у в адин полк асштаватьсе».

Нередко она жаловалась на свою недужность, на то, что «стала взже сшлябая на зждаровью», и, вспоминая о близкой смерти, очень желала только одного: чтобы ее похоронили наши уланы – непременно уланы и непременно «из музикум», – «сштоби як понесут мине, то сштоби музика вуляньска грала мареш-фунебр, болш таво я ничево не сжалаю»! В том, чтобы быть похороненной с музыкой, заключалась, кажись, единственная суетность, единственное честолюбие Хайки.

Иногда офицеры делали ей маленькие сюрпризы и подарки. Едет, например, кто-нибудь в отпуск.

– Ну, мадам, какого тебе гостинцу привезти из Питера?

– Ой, благодару вам! Мине зже ничиво не надо!

– Да ты не стесняйся, говори прямо, чего желаешь.

– Н-ну, и сшто я зжнаю!.. Як ви взже такий добрый до мине, то первизить сшто зжнаитю. Я за увсшиво буду довольная.

– Ладно!.. Ожидай, значит, подарка.

И привезут ей, бывало, какой-нибудь шерстяной материи на платье, или сережки из оникса, или платок ковровый – и Хайка просто на седьмом небе от восторга, потому что любила она и пофрантить, и одеваться чисто, а скудных средств ее между тем едва лишь на крохи хлеба да на селедку с цыбулькой хватало.

Но более всего угодить ей довелось мне, когда однажды, согласно ее заветной мечте, привез я ей в подарок новый парик из Петербурга. До тех пор она, как добрая старозаконная еврейка, за неимением парика прятала свои седые волосы под старенькую накладку из порыжелого от лет, некогда черного атласа, с прошитою посередине бороздкой пробора, и поверх этой накладки напяливала тюлевый чепец с широкими бантами и пунцовыми розами. Но парик – настоящий «петерэбургхський» парик, из настоящих женских волос – это такая роскошь и такой неожиданный сюрприз, что Хайка просто глазам своим не поверила, когда я открыл перед ней парикмахерскую коробку.

– Богх мой! Это толке сшин матеру, альбо зжанигх невиесшту может изделать такова дригаценнаво педарок!

На следующее утро она явилась ко мне уже в моем парике и даже в нарочно обновленном чепце, с розами и бантами еще более яркими и пышными.

– Н-ну1 Типеричка я взже заувсшем настоящий, как есть, гхаросший кипеческий мадам, и мине взже не будет ув сштид пайти ув сшабаш на шпацер до Сшадовей улицу.

Этот подарок я сделал ей в знак благодарности за ее участие ко мне по следующему поводу. Однажды, возвращаясь с эскадроном с зимних квартир по весенней распутице, схватил я себе сильную горячку и в первый же день по прибытии в штаб должен был слечь в постель. Несколько суток пролежал я в забытьи, но в те мгновения, когда ко мне возвращалось слабое сознание, замечал я, что у моей постели сидит кто-то посторонний, какая-то женщина, которой большей частью я не узнавал, и только порою казалось мне, будто это Хайка. Когда же перелом болезни совершился и я, проснувшись от продолжительного оживляющего сна, окончательно пришел в себя – первое, что бросилось мне в глаза, был чепец с пунцовыми розами. Передо мною в кресле действительно сидела наша Хайка с каким-то вязаньем в руках. Оказалось, что она доброхотно явилась сиделкой ко мне, совершенно одинокому, и, чередуясь с денщиком, ухаживала за мною по целым дням во все тяжелое время моей болезни. Черта такого бескорыстного, великодушного добросердечия поневоле заставила меня еще более полюбить эту добрую старуху. Я было предложил ей вознаграждение за ее труд и время, непроизводительно потерянное у моей постели, но Хайка, несмотря на всю свою бедность и нужду, наотрез отказалась от денег и даже отчасти обиделась на меня за такое предложение:

– Сшто я вам – догхтур, чи сшто?!

Чем же после этого молено было отблагодарить ее, как не тем, чтобы исполнить давнишнее, самое заветное ее желание иметь хороший парик – вещь, по цене своей окончательно для нее недоступную?

Случай со мною был далеко не исключительным примером Хайкиного сердоболия. Сколько раз бывало, что заболеет серьезно одинокий офицер, в особенности же молодой юнкер, – Хайка без всякого зова и приглашения является к нему доброхотною и бескорыстною сиделкой: «Бо каб у него матка была, то матка бы сидела, а как нема матки, хто зж его пожалуе?!» Кроме всех своих достоинств это была женщина веселая, спокойная, всегда безропотно покорная своей доле, даже довольная своею судьбою, несмотря на то что эта судьба далеко ее не баловала. С Хайкою приятно было подчас и побеседовать, потому что она была старуха умная, рассудительная, видевшая на своем веку многое и из всех житейских передряг успевшая какими-то судьбами вынести и сохранить в себе светлый взгляд на жизнь и ясное душевное спокойствие. Одинокая, бездетная старуха, не нашедшая в своей среде особенного уважения и участия именно вследствие своего неплодия (что у евреев вообще почитается за большой порок), Хайка, кажись, всю любовь своей души перенесла на наш полк, гордилась его успехами на смотрах и парадах, радовалась его радостям, сочувствовала его печалям. За такую привязанность к полку на нее даже косились многие из евреев; но в особенности целая буря недовольства со стороны всего местного кагала разразилась однажды над неповинною головою бедной старухи по следующему случаю.

Осенью 1871 года проявилась в городе холера, которая вырывала свои жертвы преимущественно из еврейской среды, живущей в тех краях, за редкими исключениями, крайне бедно, грязно и скученно. Евреи вообще суеверны и не любят называть какую бы то ни было эпидемическую болезнь ее настоящим именем; а при необходимости в разговоре всегда стараются упомянуть о ней как-нибудь иносказательно, опасаясь, что в противном случае – чуть лишь произнесешь точное название болезни – она тут как тут, непременно к тебе и пристанет. Зная этот суеверный предрассудок, молодые офицеры подчас, бывало, нарочно спрашивают у знакомых евреев:

– Отчего у вас умер такой-то?

Еврей на это всегда ответит:

– Так… От гхудова хворобы.

– От какой же именно? Что это за худая хвороба? – пристают офицеры.

– Ну, и вы сшзми зжнаитю. Сшто я вам буду гхаворить!

– Да нет, однако как она называется, эта ваша хвороба, от которой умер такой-то?

– Ну, зжвестно, досталь сшибе и отсюда, и оттуда – понимаетю? – неохотно ответит наконец еврей, указывая надлежащим пояснительным жестом себе на рот и на заднюю прореху фалд своего сюртука, и поспешит переменить тему разговора.

Когда же холера усилилась до довольно значительной степени, так что евреи стали умирать ежедневно десятками, то какой-то святой цадик-талмудист, к которому обратились они за советом, уверил их, что для прекращения смертности в собственно еврейской среде надо сделать «отвод» болезни на какую-либо иную среду, на «гойев», и для этого необходимо-де исполнить особый обряд такого рода: нанять какого-нибудь человека из нееврейской среды (это conditio sine qua non) [40] и поставить его на некоторое, хотя бы самое короткое, время сторожем у ворот еврейского кладбища, с тем чтобы он встретил на своем посту первого еврейского покойника, какого принесут к ограде. При этом похоронная процессия, остановясь в нескольких шагах перед воротами, должна спросить у сторожа, есть ли еще место на кладбище, на что сторож должен ответить, что мест уже более нет – все, мол, заняты, все кладбище сплошь захоронено, ни одной пяди земли свободной не имеется, – стало быть, не трудитесь умирать, потому что и хоронить вас больше негде. Евреи, однако, несмотря на уверения сторожа, должны упрашивать его пропустить их лишь на этот раз, в виде исключения, захоронить только одного – всего лишь одного покойника, что это у них уже последний, а больше ни одного из евреев, умершего от худой хворобы, не будет, в чем они дают все торжественную клятву. Сторож все-таки обязан отказывать, и вот тогда-то участвующие в похоронной процессии, отстранив сторожа, якобы силою растворяют ворота и врываются с покойником на кладбище. После этого обряда, удачно совершенного, холера непременно должна-де прекратиться между евреями и перейти на ту среду, к которой принадлежит сторож.

Между тем умерла одна богатая купчиха, приходившаяся как-то сродни нашей Хайке. Видят евреи, что дело совсем уже плохо, что худая хвороба из лачуг начинает забираться в хоромы, и решили, что надо наконец безотлагательно сделать отвод болезни. Вследствие этого кагальные старшины вздумали возложить на Хайку, как на родственницу покойной, особую миссию: ты, дескать, всех улан доподлинно знаешь, у тебя есть знакомые и между солдатами, принайми-ка одного из них сыграть роль сторожа к похоронам твоей родственницы. Хайка сообразила, что в таком случае худая хвороба перейдет на улан, и потому отказалась от предлагаемой миссии. Взъелись на нее за это старшины: ты, мол, не хочешь оттого, что сама в уланах служишь, около них всякий треф и сама стала трефная [41]. Хайка не на шутку оскорбилась этим последним эпитетом и посчиталась со старшинами. Те решили между собою оставить ее в покое – «Цур ей и пек ей! Хай ей черт!» – и обратиться помимо нее к солдатам.

В это время в карауле при штабе находился 2-й эскадрон, расположенный в пяти верстах от города в деревне Грандичи, куда дорога лежит как раз мимо еврейского кладбища.

 

Пошли старшины на базар подыскивать подходящего для их цели человека и попали там на улана Вахрушова, отпущенного в город за покупками. Обратились к нему: тебе, милый человек, все равно-де надо в эскадрон, в Грандичи, возвращаться, так заодно уже постой-ка сторожем у нашего кладбища, пока мы похороним нашу покойницу; это нужно-де нам для большого почета; мы тебя научим заранее, что говорить и как отвечать на наши вопросы, а ты за свою услугу хорошо заработаешь себе на водку. Таким-то образом сторговались они с Вахрушовым за пять злотых [42], дали ему в задаток два злотых да еще крючок водки ради наибольшего поощрения к усердию в исполнении роли сторожа и затем, внушив ему все, что следует, отправили его к кладбищу, а сами поспешили к покойнице – поторопить ее вынос.

Вахрушов был малый не промах, солдатик себе на уме, и притом отчасти плутоватый. Идучи к кладбищу, завернул он по пути в шинок, выпил еще водки на полученные два злотых и пришел в веселое расположение духа. Стал он у кладбищенских ворот и думает про себя: «Зачем это вдруг жидам сторож здесь понадобился? Никогда такого случая еще не бывало… Что-нибудь неспроста!.. И отдадут ли они остальные три злотых или понадуют?.. Вернее, что понадуют… А может, и нет?»

И домой-то хочется солдату да и трех злотых упустить не желает – все же надежда мелькает ему такая, что авось и не надуют. Только вот притча: зачем это вдруг им сторож понадобился? «Понадуют ли там, нет ли, а лучше пока что понадую-ка я сам жидов!.. Так-то дело, кажись, вернее будет – авось либо и больше заплатят!..» Ходит он себе у ворот, а самого даже смех разбирает – в жидовские, мол, сторожа нанялся и должен уверять, что ни одного места нет на кладбище!

Только вот, пока он так себе размышляет, из города спешным шагом валит уже еврейская гурьба, посреди которой высятся носилки с покойницей. Подходит процессия к кладбищу и останавливается в десяти шагах перед воротами.

– А сшто? Чи есть ищо миесту на кейвер?

Вахрушова словно лукавый подтолкнул – еще веселей ему стало, и махнул он рукой на свою обязанность.

– Есть! Есть! – говорит. – Много есть еще! Ступайте все! Не токма что про всех вас хватит, а еще и детям, и внукам, и правнукам вашим вдосталь останется.

Можете себе представить, какой панический переполох произошел между евреями, какой «гевалт», какие «ваймиры» завопили они всем кагалом, в каком ужасе заметались во все стороны!..

А Вахрушов при этом сам еще предупредительно растворяет настежь ворота и приглашает:

– Пожалуйте! Милости просим!

В ярость пришли евреи, подскочили к нему с воплями, с ругательствами, с кулаками, а плут солдат и глазом не моргнет, только предостерегает внушительным образом наиболее завзятых:

– Вы, братцы, того… полегче, не балуй!.. А то ведь у меня при себе – сами видите: и пистолет в кобуре, и сабля вострая… Вам же нехорошо будет, как выну.

Вмешались в дело габаи и галеры – старшины и члены погребального братства Хевро: одни отстранили разъярившуюся кучку, другие взмолились к солдату – скажи, мол, Бога ради, что нет уже ни одного места!

А тот им на это:

– Как можно, чтобы местов не было, коли есть еще эвона сколько!

– Ну, гхарасшо! Нехай там есть, а ти сказжи, сшто ниету! Закрой сшибе глязи, сштоби тибе не видно било, и сказжи: ниету!

– Зачем же, милый человек, мне врать?.. Я, брат, солдат, я присягу принимал служить верою и правдою, так как могу я опосле того говорить неправду – сам посуди ты!

Приступают к нему хором уже все сопровождавшие покойницу, евреи и еврейки: скажи, да скажи!

– Ну, и что тебе стоит? Ты же ведь подрядился!

– Мало ли что подрядился! Да коли подряд-то невыгоден! Этое дело не пяти злотых стоит.

– Ну, гхарасшо! Бери болш, бери, сшто гхочишь, толке сказжи нам как сшледуваит!

– Давайте сто рублев, так скажу, а меньше – ни копейки! Не моги и думать!

Стали евреи совещаться между собой – как быть при таком прискорбном и скандальном случае. Иные, из наиболее суеверных, предлагали было – уж куда ни шло! – собрать в складчину сто рублей, как вдруг один «шейне-морейне» – «мондра глова» из старшин-талмудистов и казуистов – «додумал», что не только ста рублей, но и обещанных трех злотых давать не следует, ибо теперь, что ни дай ему, все будет напрасно, так как условная процедура самого обряда уже нарушена, скандал произведен, – значит, чудодейственная сила отвода хворобы потеряна, и даже самое погребение покойницы не может состояться, пока не приищут нового сторожа, потому что если похоронить ее сразу после такого скандала, после такого зазорного приглашения всех евреев со чадами и дальнейшим потомством пожаловать на кладбище, на готовые места, то худая хвороба так пойдет косить, «сшто ми увсше, до сшами последний еврей, як мугки, издегхнем».

Решили на общем совете, что надо нести покойницу назад в город я постараться как можно скорее принанять другого, более подходящего сторожа. Сказано – сделано. Подняли опять носилки на плечи и повалили гурьбой обратно. Только вдруг – опять нежданная беда! – полиция не впускает их в город: «Нельзя – холерный покойник». О, в какой же ужас, в какое отчаяние и бешенство пришли злосчастные евреи! Хочешь не хочешь – пришлось не только повернуть к кладбищу и похоронить купчиху без спасительного обряда, но еще возвращаться домой под гнетущим суеверным убеждением, что теперь уже все кончено, ничего не доделаешь и через проклятого гойя-солдата весь гродненский Израиль «издегхнет» до единого!

Но тут как-то сам собой явился вопрос: кто виноват в таком обороте дела? Кто подучил солдата? Ибо не может быть, чтобы солдат не был подучен, чтобы он сам, своею собственной головой «додумал» сыграть такую злостную шутку! Ему наверное был открыт тайный смысл и значение обряда! Кто, как и когда открыл его?

При решении этой задачи кому-то из габаев приди вдруг на ум имя Хайки Пиковой. Это она виновата – она, и никто больше! Она подучила солдата! Она, вероятно, успела перенять его на пути к кладбищу и: сообщила настоящую суть дела! И это так естественно; она знается с уланами, она через них и сама стала трефная – кто ж, как не Хайка?! «Хайка, Хайка, одна лишь Хайка Пикова всему начало и первая причина!» – хором завопили все – и стар, и млад, и мужчины, и женщины. И вот обрушилась на бедную старуху злоба всего кагала.

Прибегает она к нам в великом горе, вся в слезах и рассказывает, что кагал хочет наложить на нее херим [43], что теперь она должна погибнуть с голоду, потому что каждому доброму еврею будет запрещено с нею знаться как с оскверненной, отверженной женщиной, что теперь ни одна лавка не отпустит ей товару ни в кредит, ни даже за наличные деньги и потому ей уже нечем будет снабжать офицеров, а остается разве с моста да в воду!

Принялись мы, как смогли и сумели, утешать несчастную старуху, говорили, что, что бы там ни было, мы ее во всяком случае не оставим без крова, хлеба и покровительства, постараемся разъяснить все дело, обратимся к губернатору и через него к штатному раввину – все напрасно! Хайка была безутешна! Нет, раз кагал наложил херим, никакой в мире губернатор ничем не поможет!

К счастью, наступила холодная сухая погода, пошли легкие морозцы – и благодаря кое-каким санитарным мерам холера, достигнув, по-видимому, своего зенита, вдруг оборвалась сразу и прекратилась спустя несколько дней после злосчастного для Хайки приключения с Вахрушовым. Благодаря этому счастливому обороту дела, а также и ходатайству у штатного раввина с неповинной старухи был снят общественный херим, и она вновь получила возможность, как и прежде, поставлять нам чай и сахар, табак и вино, мыло, белье и свечи.

Спустя несколько лет полк получил предписание выступить на новые квартиры – к австрийской границе, причем место стоянки полковому штабу указано было в невозможном городе Пинчов Келецкой губернии. Это обстоятельство захватило Хайку Пикову совершенно врасплох. Выступить одновременно с полком она не могла – помехой были разные делишки и долги по забранному товару в лавках: надо было рассчитаться, продать кое-какое имущество, выхлопотать увольнительное свидетельство, паспорт и т. п. Все это должно было задержать Хайку недели на три по крайней мере. Полк между тем ушел, а с ним отправился и «первилегированный портной» Мойша Элькес, имевший настолько средств, чтобы разом покончить все свои дела в Гродно. Итак, Хайка осталась одна. Хлопоты ее с увольнительным свидетельством как-то затянулись не в меру долго. Рассчитавшись на полученные от офицеров деньги со всеми долгами, она продала кое-какие свои крохи, но – увы! – денег, вырученных от продажи, оказалось крайне недостаточно на путешествие в Келецкую губернию. Пришлось, что называется, засесть у моря и ждать погоды. Между тем нужда с каждым днем подступала все круче и круче: гешефты по поставке чая и свеч офицерам новой части, пришедшей на смену нашему полку, окончательно не удались, потому что у этих офицеров явились другие, более бойкие и юркие поставщики и поставщицы. Напала на Хайку тоска – и раздумья о бесполезности поездки в Пинчов, где, конечно, давно уже нашлись свои, пинчовские Хайки, все чаще и чаще приходили ей в голову. Стала бедная старуха грустить и хиреть все болыпе и больше… Явилась апатия, опустились руки, а с этим сильно опустилась и сама Хайка, постарела, сделалась уже взаправду «шлябая на зждаровью», и вот спустя несколько месяцев в полк дошло известие, что она скончалась.

40непременное условие [лат.]
41нечистая
4275 копеек
43Нечто вроде запрещения, проклятия и отвержения. Херим, будучи наложен катальными старшинами, становится безусловно обязательным для всего еврейского общества.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru