В 1804 году фантастический граф появился вдруг и на петербургском горизонте. Сначала он было нанял себе целый нижний этаж в доме графини Браницкой, что ныне князя Юсупова, на Мойке, но вскоре, найдя, что в этой квартире мало солнца, купил себе на Морской, на углу Почтамтского переулка, собственный дом, куда и переселился со своей дюжиной золотых эмалированных табакерок, украшенных живописью Петито (которые принадлежали Людовику XVI и достались Валицкому какими-то особыми путями), и со своей коллекцией алмазов, бриллиантов и иных драгоценных камней, где, между прочим, находился известный сапфир, имевший свойство изменять свой цвет после захождения солнца и послуживший поэтому га-те Жанлис темой для повести. Ни у одной, самой отъявленной щеголихи не было такого разнообразного, многочисленного и богатого собрания дорогих шалей и кружев, каким славился мужчина Валицкий, проявивший относительно некоторых предметов и вещей чисто женские прихоти и вкусы. Он был отличный болтун, а его встречи, знакомства, житейские столкновения и приключения во время путешествий по Европе давали ему неистощимую тему для рассказов, в которых никто и никогда не мог отличить, где истина переходит в фантазию и где фантазия граничит с истиной. Известно, что в те времена двери наших бар были равно открыты
Для званых и незваных
Особенно из иностранных,
и потому все высшее петербургское общество охотно принимало Валицкого и ездило к нему в дом, на его блестящие балы и тонкогастрономические банкеты. Светских дам влекло к нему обычное любопытство с целью полюбоваться на его кружева, шали и драгоценности, которые он иногда умел дарить необыкновенно кстати и всегда с таким искусством и тактом, что от его подарка решительно не было возможности отказаться.
Об одном только не любил говорить Валицкий – это именно о темном периоде своей жизни, и когда однажды его спросили, правда ли, что князь Сапега встретил его в Лемберге маркером, он отвечал: правда; но на вопрос, каким образом дошел он до такого состояния, Валицкий проговорил, поморщась:
– Это для вас нимало не интересно, а для меня скучно.
И подобными фразами он всегда отделывался, как скоро дело начинало касаться его прошлого.
Во время его пребывания в Петербурге в Кронштадтский порт возвратился из кругосветного плавания Крузенштерн на своих кораблях «Нева» и «Надежда». Наши моряки навезли с собой множество заморских диковинок, которые продавались тогда с аукциона в правлении Российско-Американской компании. Между этими диковинками, пред которыми ежедневно толпились наши баре, в особенности обращали на себя внимание редкие коллекции вещей китайских и японских. Лучшие экземпляры тех и других были скуплены Валицким, и теперь забытые остатки их ютятся в убогих стенах Ильяновского фольварка.
Не добившись никаких особых почестей и отличий у императора Александра I, Валицкий удалился в Литву и остаток жизни своей проводил то в Вильне, то в Гродне, то в своем ильяновском «палаце сломянем».
Бог весть, из каких побуждений происходила его замечательная щедрость: было ли это прирожденное свойство души или дело тщеславия, но только он кидал кошельки каждому просящему, жертвовал большие суммы на богоугодные заведения, устроил в Вильне восемь университетских стипендий и купил целый дом, в котором жили эти студенты-стипендиаты с гувернером на полном иждивении Валицкого. Кроме того, Виленскому же университету подарил он богатую коллекцию редких камней и минералов, которая составляет теперь собственность университета Киевского. Факты этой категории, бесспорно, рисуют Валицкого светлыми, симпатичными чертами.
Но в это же время существует предание, что в этом самом Ильяновском фольварке, в лесу, были выкопаны глубокие ямы, в которых по нескольку дней морили хлопов в наказание за какой-нибудь проступок. Тяжкие стоны этих несчастных раздавались по лесу в долгие зимние ночи. Как согласить одно с другим? Как допустить, чтобы человек, щедро сыпавший вокруг себя золото с благотворительными целями, мог в то же время спокойно слушать эти стоны? Как-то не хочется даже верить, что это могло быть; но предание существует, и нам самим показывали в лесу, неподалеку от фольварка, завалившиеся и поросшие кустарниками ямы, говоря, будто это и есть место хлопских истязаний. Но если предание справедливо, то оно только еще раз подтверждает ту общественную историческую истину, что родовитая польская шляхта не признавала ничего вне себя, вне своего сословия, и если отличалась яркими доблестями, то только в пользу шляхетства же, но отнюдь не в пользу народа, почитая его в Польше и в Белой и в Малой Руси за народ иноплеменный, и притом низшей, рабственной расы. С этой точки зрения становится понятным и отношение шляхтича Валицкого к ночным стонам его хлопов [12].
Мне и моему товарищу отвели в соломенном палаце крайнюю, непроходную комнату, с окнами в заглохший сад, которая, по преданию, была спальней самого Валицкого. Вечером, лежа на своих походных, складных постелях и невольно слушая трепетный звук крыльев ночных бабочек, порхавших вокруг лампы, да странный шорох ужей под половицей, мы припомнили себе ряд рассказов о загадочном владельце этого «палаца».
– Такая яркая, блестяще-роскошная жизнь и такой убогий «палац»! И зачем рядом с этой аляповатой, грубой мебелью, на этом некрашеном полу стоят драгоценные вазы, а на этих кривых стенах висят картины, которые могли бы быть украшением действительных, а не «сломяных» палацев? Была ли это одна из тех «фацеций», которыми отличалась польская магнатерия прошлого века, или простая случайность? Или же, наконец, пан Валицкий вообразил себя древним Цинциннатом, который суету и величие Рима променял на огород и соломенную кровлю деревенской хижины?
– Ни то, ни другое, ни третье, – отвечал мне товарищ на целый ряд моих вопросов и диалогических размышлений.
– Так что нее, по-твоему?
– По-моему, очень просто! И я, и ты видали много подобных же панских, помещичьих «палацев», и в каждом из них замечается более или менее одно и то же: неряшество и грубость постройки, полнейшее отсутствие настоящего житейского комфорта, в том смысле, как всегда понимали и понимают его, например, англичане, – и вместе с этой грубостью и неудобствами – аристократические замашки, картины, фарфор, а тут – гляди – рядом грошовая литография «Девочка с барашком» и какой-нибудь полинялый букет искусственных цветов. Это у них всегда и во всем оказывается – и это есть не что иное, как прирожденное неряшество.
Таким-то прозаическим, расхолаживающим выводом моего товарища был заключен ряд наших воспоминаний и моих поэтических размышлений. Но… как бы то ни было, так или иначе, а все-таки шляхтич Валицкий с его фантастическим графством и шалыми миллионами является личностью крупной и достопримечательной.
В нашей комнате было несколько накурено и душно. Товарищ мой встал и растворил окно. Бледный и как бы трепетный лунный свет озарял бледно-синее небо и ближний лес, подернутый дымкой легкого тумана, который прозрачно курился над болотистой низиной, где пробирался меж осоки тихий лесной ручей. Кусты жасминов и белых роз, омоченные росой, сверкали под лучами луны, словно осыпанные снегом, и благоухали еще сильнее, чем в душно-горячий полдень. Дурманящий смешанный запах этих цветов ароматной широкой струей вливался к нам в раскрытое окошко.
Я взглянул на товарища, который не отходил от окна и – как показалось мне – пристально вглядывался во что-то.
– Во что ты уставился, Апроня? – спросил я, заметив его напряженное и отчасти изумленное внимание.
– Тсс! – сторожко поднял он палец и поманил меня.
– Чего тебе?
– Ступай сюда… гляди… гляди!.. Скорее! – шепотом лепетал Апроня.
Я вскочил с постели и поместился рядом с ним в окошке.
– Видишь? – указал он пальцем по направлению к болотистой низине.
– Ничего не вижу… В чем дело?
– Белое… вон-вон… Видишь?
– Белое?.. Ну, что ж такое?! Туман курится, и только.
– Туман!.. А в тумане-то что?
Я стал вглядываться пристальней, и в ту же минуту взор мой различил нечто особенное, странное…
Среди вьющихся струек тонкого пара что-то белое тихо двигалось, словно бы плыло вдоль по низине. Слабый луч месяца скользил неровными бликами по этой неопределенной фигуре. На первый взгляд трудно было определить, что это такое: живое ли существо, причудливый завиток сгустившегося пара или воздушный призрак?
– Это женщина, – тихо проговорил Апроня.
– Вот вздор какой! – усмехнулся я на его замечание. – Откуда тут быть женщинам?
– Ей-богу, женщина! Когда она проходила несколько ближе, так я заметил совсем как будто женский облик.
– Мерещится!.. А впрочем, может быть и женщина, – согласился я. – Баба какая-нибудь возвращается из соседней деревни.
– В лес-то!.. Да ведь тут некуда возвращаться! Я, слава тебе, Господи, знаю этот лес: в той стороне и жилья-то нет никакого, и притом…
Апроня несколько замялся.
– Что «притом»? – взглянул я на него вопросительно.
– А то, что походка-то у нее не бабья: больно уж плавно движется… и стройна тоже.
– Дело воображения! – усмехнулся я и, не чувствуя более охоты стоять перед окнами, вернулся к своей постели.
– Нет, черт возьми, это любопытно! – пробормотал Апроня и в тот же миг, натянув сапоги да накинув пальто, спрыгнул в парк прямо через окошко. Лопухи и крапива зашурстели под его шагами – и затем все смолкло.
Я взялся за книгу и стал читать. Окно оставалось раскрытым, и сквозь него набралось в комнату еще более звенящих комаров и белых мохнатых бабочек, привлеченных молочно-матовым светом лампы. Минут около пяти ночная тишина ничем не нарушалась. Вдруг под лесом раздался какой-то тихий, несколько мелодичный звук: не то легкий стон женского голоса, похожий как будто на какой-нибудь условный знак, не то случайный выклик какой-то птицы, встрепенувшейся впросонках. Я поднял голову и прислушался; но так как вслед за этим опять наступила невозмутимая тишина, то я снова занялся моей книгой. Но не прошло и минуты, как вдруг тот же самый звук повторяется еще раз, только несколько слабее и как будто дальше. Я вскочил с постели и, высунувшись в окошко, стал чутко прислушиваться – все тихо. Золотой серп месяца все так же плывет себе по бледной лазури, все так же пар курится над низиной и сверкают, белея, звездочки жасмина; шустрая ящерка по траве пробежала, тускло сверкнув на мгновение под лучом месяца; а издали, когда вслушаешься в ночную тишину, начинаешь различать щелканье соловьев в прибрежных кустах, склонившихся над широким озером, и слабые, мелодические, несколько урчащие стоны жаб на далеком болоте. Не дождавшись повторения в третий раз того особенного звука, что привлек мое внимание, я наконец улегся на своей постели.
Несколько времени спустя снова зашуршали под окном лопухи да крапива – ив комнату впрыгнул мой товарищ.
– Ну, что? – спросил я.
– А Бог его знает что! – пожал плечами Апроня. – Прошел по лесу и вдоль ручья, да даром только прогулялся.
– Ничего не видел?
– Н-нет, сначала-то, как пошел вослед, она мне издали раза два мелькнула в глаза, а потом под лесом вдруг исчезла, словно сквозь землю провалилась… Ты слышал оклик какой-то? – спросил Апроня.
– Слышал, и даже дважды.
– Ну да, два раза. Я тоже совсем явственно слышал, и где-то близко около себя; пошел было на звук, но он повторился уже в другой стороне: я туда – пусто; искал меж деревьев – ничего нет!
– Немудрено: в лесу-то ведь темень.
– Ну нет, не совсем: меж стволами все-таки свет пробивается, так что можно различить, особенно белое. Но нет; говорю тебе, как сквозь землю!.. А интересно бы дознаться, что это такое?
– Привидение, – улыбнулся я в шутку.
– А что ж?! – подхватил Апроня. – Этот загадочный пан Валицкий, этот «палац» в лесу, пустырь вокруг – все это такие данные, что какая-нибудь легенда и особенно привидение были бы здесь очень кстати. Чу! – перебил он свою речь: – Слышишь?
В эту минуту Б лесу действительно послышался в третий раз гот же самый загадочный звук – и едва он замер в воздухе, как вдруг, словно бы в ответ ему, раздался в той же стороне негромкий протяжный свист.
– Черт возьми, это решительно неспроста! – уверенно воскликнул Апроня. – В Ильянове, значит, есть свои тайны, и это меня очень утешает.
– Почему так?
– Стану наблюдать и добиваться сути. Все-таки развлечение, и значит, в конце концов, «траву» проведем не совсем уже скучно.
– Помогай тебе Господи!
– И тебе вместе со мной! – в шутку добавил Апроня, накрываясь своей простыней.
На следующий день, около полуночи, он нарочно уселся перед раскрытым окном и имел терпение продежурить таким образом часа два, коли не более, но – увы! – напрасно. Ночь была такая же ясная и тихая, а «привидение» наше не появлялось.
– На этот раз не желает! – в шутку вздохнул мой сожитель, покидая свой обсервационный пост. Но эта неудача не помешала ему в следующую ночь повторить свои наблюдения и даже прогуляться по лесу, однако же без всякого успеха. Это наконец ему надоело, и он оставил свою праздную затею.
Прошло дней восемь. Мы уже совсем успели позабыть про наш таинственный призрак, как вдруг однажды, перед обедом, входит в комнату мой сожитель с торжествующим видом.
– Поздравляй меня1 Добился-таки! – воскликнул он, смеясь и потирая руки. – В Ильяновском фольварке существует легенда!
– Будто?
– Самым положительным образом.
– И кто герой ее?
– Ни более ни менее как сам ясновельможный пан грабя Валицкий!
– А героиня?
– Какая-то француженка… графиня, герцогиня и чуть ли даже не сама Мария-Антуанетта.
– Так это она-то и гуляет?
– Она!
– Поздравляю! Но легенду-то откуда ж ты узнал?
– А, это совсем особая статья. Я, видишь ли, пошел было на траву взглянуть, каково-то наши косят, – начал объяснять мне Апроня, – а назад возвращаюсь лесом. Иду это себе, глядь – лежит на бугорочке органист из Езерского костела и уплетает землянику, прямо с веточек срывает, каналья, самую крупную, спелую ягоду и – в рот! А на бугорке целый ягодник, даже алеет издали. Соблазнился я, глядючи на него, тем более что по жаре-то пить ужасно хотелось, и прилег с ним рядышком, благо человек знакомый. Мы с ним прошлым летом все на уток хаживали в пущинские озера. Ну, разговорились за ягодой-то, сперва про охоту, про то да се, а там про девчат с маладзёхнами, что ходят в лес по землянику, – ведь он тут у них большим сердцеедом почитается, – ас сего предмета, вероятно, уж по ассоциации идей, так как дело касалось женщин и леса, вспомнил я про наше привидение и рассказал ему, какая намедни штука была.
– Ну, и что ж на это твой пан органыста?
– Сначала как будто опешил и смутился несколько – так показалось мне, – продолжал мой сожитель, – а потом вдруг и говорит: "А что вы думаете себе, пане ротмистру! Оно и вправду привидение, фантом! И вы, говорит, нехорошо сделали, что пошли за ним вдогонку, потому, говорит, это дело рисковое и мог бы из него выйти «бардзо кепски интэрес»! – «А что же, спрашиваю, разве бывали примеры?» – «Да всякого, говорит, бывало; мало ль чего на свете не случается! И вы уж лучше в другой раз не пытайтесь, а то, дали-буг, беда будет!» – «Стало быть, спрашиваю шутя, у вас, верно, и легенда есть?» – «М…да, говорит, есть и легенда». – «И, верно, с графом Валицким?» – «М…да, есть-таки и с Валицким». – «В чем же дело-то? Это, говорю, любопытно», – и пристал к нему. Органыста мой сначала было помялся-помялся да и рассказал… немножко нескладно и несообразно, но в отношении местного интереса ничего себе, живет и эдак, потому какая ни на есть, а все ж таки «легенда».
Изложив все эти обстоятельства, сожитель мой самым положительным образом обратился к предобеденной закуске.
– Я слушаю твою легенду, – напомнил я ему о продолжении.
– Мм… постой, брат, не до нее! – озабоченно пробурчал Апроня, пережевывая кусок копченой селедки. – Дай сначала поесть, а потом слушай себе сколько хочешь!
И мы уселись за свой «офицерский обед», в котором фигурировали неизменный суп из курицы и столь же неизменные битки в сметане с блинчиками на «пирожное». Этими тремя, так сказать, традиционными блюдами, как известно, испокон века ограничивается все кулинарное денщичье искусство.
Увы! Легенда «пана органыста» оказалась произведением совершенно ничтожного творчества. Все дело будто бы в том, что пан-грабя Валицкий, живучи в Париже, влюбил в себя какую-то знатную француженку, злую и ревнивую женщину, которая никак не хотела отвязаться от ветреного ловеласа. Валицкий должен был тайком удрать от нее из Парижа, но французская «вельможна пани» поскакала вслед за ним и долго странствовала по Европе, разыскивая повсюду своего неверного друга с целью привлечь опять к себе его сердце или же отомстить ему самым чувствительным образом. Многолетние старания и поиски ее были совершенно безуспешны. Едва доходил до нее слух, что фантастический граф проживает в том-то или в этом городе, она мчалась к нему, но случай всегда устраивал дело таким образом, что Валицкий, ничего не зная и не подозревая о ее преследованиях и поисках, чуть не накануне или за несколько часов до ее приезда уезжал в другой город или в другое государство – и бешеная француженка снова начинала свою неутомимую погоню. Между прочим, граф успел побывать на Востоке, в Константинополе и в Каире, где купил себе на рынке прекрасную «туркиню», или «белую арабку», пленившись ее замечательной красотой. Граф всей душой привязался к своей рабыне и, найдя, что странствия и шатания по белу свету достаточно уже ему надоели, вернулся в Литву и поселился со своей «туркиней» в тишине и уединении Ильяновского фольварка. Здесь у него «туркиня» лежала на оттоманке и играла на торбане, а пан-грабя влюбленно дремал у ее ног – и этот Магометов рай в Ильянове продолжался несколько месяцев, как вдруг, нежданно и негаданно, словно снег на голову, в ильяновское затишье нагрянула бурная француженка. Граф очень смутился, но, как «гоноровы и поржондны чловек», т. е. как истый galant homme, связанный с «герцогиней» воспоминаниями нежного чувства, не дерзнул отказать ей в гостеприимстве, тем более что герцогиня эта успела убедить его, будто она едет в Петербург и, случайно узнав в Гродне, что старый друг ее находится в своем поместье, так близко от ее прямого пути, решилась свернуть немного в сторону, сделать две-три лишние мили, чтобы только взглянуть на него и этим посещением заплатить дань воспоминанию о днях любви и счастья, пережитых когда-то с ним вместе. Пан-грабя принял путешественницу, никак не подозревая, что она может таить в душе какие-либо коварные замыслы. Но путешественница их таила. Она попыталась было воскресить в душе графа старое чувство, попробовала вновь пленить и увлечь его своей красотой, но граф пребыл в непоколебимой верности своей «туркине». Герцогиня упросила его показать ей туркиню – и граф после долгих колебаний исполнил ее желание. Француженка употребила всю свою ловкость и любезность, чтобы обворожить простодушную соперницу. К сожалению, легенда не удостоверяет с точностью, на каком языке изъяснялись между собой обе женщины. Впрочем, когда мой Апроня предложил этот вопрос пану органысте, то находчивый парень не затруднился и на этот раз ответом: «Герцогиня ве мувила по-турецки, и туркыня не мувила по-французски, то може обы-две они мувили по-польски, а як и по-польски не мувили, то кеды ж не можно с пантомины?!» Но, как бы то ни было, женщины подружились: одна – искренно, другая – притворно, и стали ходить вместе «на шпацер до лясу». На этих прогулках сначала их сопровождали гайдуки и «панны покоевы», но француженка изменила этот порядок, сказав, что для лесных прогулок она предпочитает уединение. Таким образом, избавясь от докучливых глаз и ушей сопровождавшей дворни, она получила возможность прогуливаться с глазу на глаз со своей, ничего не подозревавшей соперницей.
Быть может, графу и казалось иногда несколько странным это продолжительное пребывание мимоезжей француженки в его соломенном палаце, но так как он прежде всего был широкий магнат и очень гостеприимный человек, да притом и большой эксцентрик, то и сказал себе: «Пусть живет, коли ей нравится, – у Валицкого-де места и хлеба хватит для батальона француженок!» И влюбленная француженка, к немалому соблазну и скандалу окрестных помещиц, проживала в Ильянове уже около месяца, ни с кем не знакомясь и не унывая насчет главной своей задачи – вернуть себе привязанность графа. Но граф не поддавался и все-таки пребывал в верности к туркине. Видя его непреклонность, француженка решилась добиться своего, что называется, не мытьем, так катаньем. Однажды, в жаркий полдень, во время уединенной прогулки с туркиней в лесу, она предложила ей выкупаться в озере и – утопила ее. Как именно удалось ей утопить соперницу – легенда не объясняет. Граф чуть не помешался от горя, но подозревать свою гостью не мог, потому что она первая принесла ему весть о смерти, прибежав домой в ужасе и в слезах, с отчаянными криками «Спасите! Спасите!» и объявила, что прекрасная туркиня, почувствовав дурноту во время купанья, упала в обморок и утонула. Дней десять подряд закидывали в озеро невод, но тела не отыскали. Француженка осталась в Ильянове утешать графа в горести, но граф был безутешен. Напрасно мечтала она, что теперь его сердце обратится к старой привязанности; напрасно расточала пред ним свои ласки, и нежность, и предупредительность, и всяческие обольщения – безутешный граф оставался верен памяти своей туркини. Тогда, убедясь в окончательной безуспешности своих исканий и беспрестанно чувствуя в глубине души мучительные угрызения совести за смерть неповинной и доверчивой женщины, француженка однажды ночью ушла из своей комнаты, оставив в ней открытое письмо, где исповедовалась в совершенном ею преступлении и заявила, что идет теперь наказать себя за грехи подобною же смертью. На другой день в прибрежной осоке нашли ее мертвое тело и без христианского погребения закопали в лесу, где, пожалуй, еще и теперь можно отыскать следы ее одинокой могилы. Граф после этого уехал в Петербург и с тех пор очень редко уже наведывался в Ильяново, с которым соединялось у него столько тяжелых воспоминаний. Зато французская грешница и по смерти не оставила-таки в покое это место: с тех пор иногда тоскующая тень ее бродит по лесу и протяжным стоном своим оглашает окрестную пущу. Зла она никому не делает; но те, которые имели несчастье встречать ее ночью лицом к лицу, всегда кончали тем, что рано или поздно тонули в озере. «Для того и прошу пана ротмистра не следить больше за нею, бо я знаю, пан любит купаться!» Этим предостережением закончил пан органыста свой рассказ моему сожителю.
– Как ты находишь эту легенду? – спросил меня Апроня.
– Весьма подозрительною, – отвечал я.
– Почему так? – изумился сожитель.
– А потому, что она отзывается чем-то деланным, сочиненным, да притом и сочинение-то несуразное, а как будто придумана вся эта штука на скорую руку и, может быть, по вдохновению самого же пана органысты.
– Да что же за цель, однако?
– Кто его знает!
– Но… ведь приведение-то мы видели!
– Ну, видели.
– А коль видели, так что ж оно такое?
– Не знаю: поживем – увидим, а увидавши, может, и доведаемся, «цось оно доказуе».
Прошло два дня. Майор наш был в отсутствии, уехав по делам службы в штаб, а за старшего остался Апроня. Вахмистр, явившись поутру с рапортом, что в эскадроне «все обстоит благополучно», замялся на минутку и потом, крякнув себе в руку, спросил несколько таинственным и как бы неуверенным, сомневающимся тоном:
– Ваше благородие, ничего слышать не изволили?
– Ничего. А что?
– Да так-с… собаки больно разлаялись…
– А и вправду! – заметил я. – Даже разбудили было меня, проклятые!
– Так точно-с, – подтвердил вахмистр, – очинно беспокоились, а особливо Шарик наш.
– Что ж за причина? – спросил мой сожитель.
– Кто его знает! Ночные сказывали, будто ходило что-то… Они заприметили на обходе, словно бы белое что-то около фольварка по лесу бродит… и собаки все в лес швырялись.
Мы с Алроней невольно переглянулись.
– Это, ваше благородие, надо быть, все та… французинка! – помолчав и таинственно понизив голос, заметил вахмистр.
– А ты откуда про нее знаешь?
– Денщик сказывал; потому как он слышал, когда ваше благородие за обедом рассказывать изволили…
– Ну, так ты распорядись, чтобы ночные непременно изловили и задержали «белое», коли оно еще раз около нас станет шататься.
– Слушаюсь, ваше благородие!
Но с тех пор «белое» не показывалось по ночам около Ильянова – и мы перестали вспоминать о нем. Между тем время шло своим чередом, и мы вполне пользовались тою жизнью, которую приносит «трава» армейскому солдату и офицеру.