– А ты как понимаешь?! – как бы нехотя, но уверенно и авторитетно ответил ему Слуцкий и замолк.
Разговор прекратился.
Солнце давно уже село, и в лесу с каждою минутой становилось все более сумрачно и сыровато. Проехали мы вперед еще около версты от места нашей последней остановки.
– А ну-ко, Амплеев, подай еще «апель», – распорядился я, когда мы выехали на одну из лесных тропинок, которую можно было разглядеть еще в сумраке по двум глубоким колеям, проложенным крестьянскими возами.
Сигнал был подан.
– О-го-го-го-о-о! – долетел к нам издали человеческий голос.
– Леший!.. – проговорил Амплеев с какою-то странною улыбкой, которая послышалась в его слегка дрогнувшем голосе, так что выходило – не то в шутку сказал это, не то в самом деле рассказы Слуцкого оставили в нем свою долю суеверного впечатления.
– Дура! – буркнул на него взводный сквозь зубы. – Это, ваше благородие, должно, кто-нибудь из наших голос подает, – обратился он непосредственно ко мне. – Может, подождать прикажете? Авось подъедеть!..
И мы придержали коней.
– А что ж, Иван Антонович, – с той же улыбкой в голосе продолжал Амплеев, – рази не бывает так, что «оно» нарочно заводить? Для того и голос по-человечьи подает!
– Ну и пущай его! – нехотя и с оттенком неудовольствия проворчал Слуцкий. – «Заводить»!.. Выдумал тоже – «заводить»! Мы здесь теперича, братец мой, на торной тропе стоим, а она все куда ни на есть да выведеть! Это не то что, как давича, по целине да по болоту! А здесь к тому же видко; даже горазд видчея, чем там было.
В это время навстречу к нам по тропинке выехал всадник.
– Это ты, Андрей Васильевич?
– Так точно, ваше благородие! – ответил голос Склярова.
– Ну, что? Как там у вас? Разловили?
– Есть-таки. А у вас две?
– Две: Аслан и Бобелина.
– Ну и слава Богу! Восемь коней, значит, поймано. Одна Астролябия только отбилась в сторону, к Гершкиной корчме побежала, – объяснял вахмистр. – Ну, да туда за ней Вороненко с тремя солдатиками погнал; надо быть, переймут и ее!
– А всех-то девять бежало?
– Так точно. Шестерых уж домой повели. Стало быть, и нам больше делать нечего. Поворачивай, ребята!
И мы, взяв себе в вожаки Склярова, которому уже хорошо была известна эта тропа, направились по ней к Ильянову.
Через несколько времени влево от нас, в той стороне, где старорослый хвойный лес был несколько реже, я заметил вдали мелькающий между деревьями отблеск какого-то зарева, а еще спустя несколько минут до нашего слуха стал доноситься с той лее стороны гул людского говора и звуки песен. Женские голоса были слышнее.
– Ишь, у мужиков-то гульба1 – заметил Скляров. – Купалу, значит, справляют.
– А что, Андрей Васильевич, – осведомился я, – не знаешь ты, штабс-ротмистр поехал туда или нет?
– Надо быть, поехали, ваше благородие, потому они приказывали тележку свою заложить, и мы уже закладывали даже, как случилась-то у нас катавасия эта.
«Стало быть, я, вероятно, найду его там», – подумалось мне, и потому, не желая более утомлять мою и без того уже утомленную лошадь, я сдал ее на руки Слуцкому, приказав людям следовать своею дорогой, а сам пешком отправился по тому направлению, откуда слышались голоса и трепетным светом мелькало зарево.
Пройдя сотни три саженей, я очутился на возвышенном берегу озера. Густой, высокий лес со всех сторон окружал его, как стеною, и, опрокинутый, отражался в воде смутными черными тенями. На противоположном, более отлогом берегу раскинулась предо мною оригинальная картина. Там пылал громадный костер.
Вереницы искр, словно бы живые существа, какие-то фантастические духи, а не то – как будто огненные листья в осеннюю бурю – целыми снопами взвивались кверху, кружились в воздухе, длинною полосою уносились далече или нее огненным дождем сыпались в воду, отражаясь огненными змейками в ее невозмутимо-спокойной глади.
Вокруг этого костра толпилось множество народа. Сюда из нескольких окрестных деревень Езерской волости сошлись крестьяне праздновать своего Купалу. Место около костра было украшено молодыми березками, воткнутыми в землю; в стороне виднелось несколько шалашей, покрытых зелеными ветвями, и перед ними курились маленькие костерки, на которых «маладзёхны» [21] приготовляли яичницу – это излюбленное и необходимое традиционное кушанье купальского праздника. Старики со старухами сидели в отдельных кружках и угощались водкою и сыром. Вообще, на Купалу не употребляют мяса, выбирая для пиршественных угощений более растительную или молочную пищу. Вокруг костра, взявшись за руки и образовав хороводное кольцо, ходили справа налево и потом слева направо молодые «дзецюки» и «дзевчины». И те и другие были украшены венками и подпоясаны стеблями горькой полыни. Они пели купальскую песню про «рачка», про то, как
Задумау рачок жаницися,
Тай пайшоу до жабци журицися:
«А у цебе, жабо, чарёво рябо!»
«А у цебе, раче, очи в тыле», –
и все это сопровождалось неизменным припевом: «Ой, Купала! Купала на Ивана! То-то!»
Потом выборный коновод праздника, или так называемый урядник, отделил парней от девушек и поставил одних по эту, а других по ту сторону купальского кострища – и вот по знаку его через пламя понеслась с разбегу прыгающая вереница. Сначала прыгали девушки, а парни хором подпевали при этом:
Цеперь Купала, заутро Ян
Кидау дзевок праз баркан!
А потом, когда стали прыгать парни, хор девушек заводил им тот же припев, изменяя только вместо «дзевок» – «кидау хлопцёу праз баркан».
Тут же, рядом с кострищем, стояла кукля, то есть чучело, смастеренное из разного тряпья и ветоши, из рогож, соломы, ветвей и конопляных волокон. Эта кукля, изображающая собою Купалу, будет под утро обожжена на костре и потом потоплена в озере.
Купальская ночь, по местным преданиям, есть ночь чародейская: река и вода в течении ее светятся особенным светом; деревья, и особенно старые дубы, таинственно ходят по лесу и разговаривают между собою; ведут свои разговоры также и звери, и вообще все животные, – и если кому удастся подслушать их говор, тот считается «вяликим ведунцем на свеце».
Колдуньи и ведьмы тоже обнаруживают свою деятельность: они отнимают молоко у коров, собирая тайком росу на огородах у своих соседей, с которыми они в ссоре, и давая эту росу своим собственным коровам, после чего соседская корова должна уже меньше давать молока. В эту ночь расцветает папоротник, а бабы вообще собирают в лесах и лугах разные травы и зелья: руту, василь, дзяголь, богатки, папорац, иван-да-марью, перелеть, курослеп и лопань с ластовнем. Наутро они не.сут с собою эти травы в церковь, и там священник окропляет их святою водою, после чего зелья эти, получая название свянто-янских, хранятся в течение целого года, до следующего Купалы, и служат целебным средством в некоторых болезнях, или талисманом против колдовства, или же, наконец, приметами будущего благополучия. Так называемая "купальня*, или «купальщица» (Ranunculus acris), и «свянто-янская трава» (Hypericum perforatum) почитаются могущественным, неотразимым средством для возбуждения чувств любви и нежной преданности – да и вообще вся Купальская ночь, в силу древних преданий, есть ночь невозбранной, беззаветной любви и страсти для всей молодежи, которая вообще, во все остальное время года, отличается более целомудрием, чем распущенностью своих нравов. На рассвете Иванова дня даже и солнце показывает чудеса необычайные. По местным поверьям, оно, всходя на горизонт, «зайчиками играет по небу», разделяется на несколько малых солнц, которые сверкающими колесами кружатся и вертятся одно вокруг другого, разбегаются в стороны и опять соединяются в одно обыкновенное солнце. Но ранее этого явления вся молодежь должна непременно выкупаться в озере, после чего Купальская ночь со всеми ее волхвованиями, чарами и вакханалиями считается уже законченною, – и люди, как бы омыв, очистив себя от всей бесовщины и греха, спешат домой, чтобы нарядиться в чистые сорочки, в цветные уборы и идти в церковь с пучками цветов и разного зелья.
Вдоволь налюбовавшись чудною картиной, которая оживленно развертывалась предо мною по ту сторону озера, вся озаренная светом громадного костра, я направился вдоль берега с намерением дойти до рыбачьей становки, чтобы переплыть в челне на ту сторону, где предполагал встретиться с моим сожителем Апроней и вместе с ним вернуться домой в его тележке.
Темная, звездная ночь охватила глубокое небо и посредством своего тусклого света превращала в странные, фантастические очертания каждый встречный пень, каждый куст и громадные, вывороченные наружу, как бы лапчатые, корни деревьев, поваленных некогда бурею. Я шел в потемках, часто спотыкаясь о валежник и путаясь в кустах широкого папоротника, но мало-помалу глаз свыкся с темнотою: в нем изгладилось давешнее впечатление огненной яркости костра, раздражавшее сетчатую оболочку, и окружающие предметы стали приобретать для меня более определенные очертания.
Вдруг мне послышался шорох чьих-то шагов – и какая-то фигура быстро пошла мне навстречу. Я успел только заметить, что это было что-то белое, и остановился, поддавшись странному, но вполне невольному чувству какой-то жуткости, охватившему на мгновение мое сердце.
Белое подошло совсем близко ко мне, словно бы я был для него знакомым и ожидаемым существом. Но вдруг, вглядевшись в меня и как бы сознавая свою ошибку, оно быстро метнулось от меня и побежало в сторону.
Но я узнал его.
– Велля! – закричал я, направляясь вслед за белою тенью. – Велля! Остановись! Не пугайся!.. Это я!.. Или не узнала?
Но белая тень продолжала бежать, не обращая внимания на мой голос. «Зачем ей быть в лесу в эту пору и что она может здесь делать?» – мелькнуло у меня в голове. И я пустился вслед за нею, совсем не думая о том, что мое присутствие, быть может, вовсе ей нежелательно. Вдруг она запнулась о какой-то корень и упала. В эту самую минуту я успел подбежать к ней и помог встать на ноги.
– Велля, успокойся, это я… Чего ты побежала от меня? Чего испугалась? – ласковым голосом говорил я, удерживая ее руки.
– Я ошиблась… извините… я не узнала, – смущенно пролепетала она своим гортанным еврейским голосом, стараясь пересилить испуг и волнение. – Я думала, это он.
И Велля недоговорила. Произнеся это слово «он», девушка как бы спохватилась и замолкла.
– Кто «он»?.. О ком говоришь ты? – спросил я.
– А разве ж я сказала «он»?.. Нет, нет, господин поручик, вы ошиблись, я не говорила этого… Может, вам так послышалось, а я не говорила! – торопливо принялась она уверять меня.
– Ну, Госдодь с тобою! Я не расспрашиваю…
– Нет, нет!.. – напирала она на слово, стараясь придать ему силу убеждения. – Но, когда ж я клянусь вам в самом деле, я не говорила этого…
– Ну да, милая Велля, это все мне только так послышалось, я ошибся, я верю тебе; но скажи, Бога ради, что ты здесь делаешь одна-одинешенька в этакую пору? Как тебя занесло сюда?
– Я гуляла… Нет! – перебила она вдруг самую себя, порывисто схватив меня за руки. – Я вам признаюсь… Вы добрый, вы не захочете для меня злого… вы не будете насмехаться надо мною… я вам признаюсь… я нарочно ушла из дому… я убежала…
– Ты?! Убежала?! – невольно изумился я. – Зачем?.. Ведь отец у тебя добрый, он любит, он не обижает тебя, зачем ты убежала?
– Ах, я не знаю сама, что со мною! – в мучительной тоске :шлепетала Велля, схватясь рукою за голову. – Да, он добрый и он не обижает меня, но он меня замуж выдает!.. Понаехали сваты из Камионки – реб Мордух Пиковер и Шлема Зильбер – и теперь сидят и пьют с татуле и пропивают меня за Орел Бублика, а я не хочу идти замуж!.. Не хочу и не хочу я!
– Да отчего? Разве Орел Бублик дурной человек такой?
– Нет, он не дурной, но я…
И Велля замолкла, опять не договаривая и словно осекшись на недосказанной мысли.
– Да что же ты… любишь кого другого, что ли?
– Ах, не спрашивайте меня!.. Несчастная я – и пропащая моя голова!.. Когда б вы знали только!.. Они все думают, что я набожная еврейская девушка… О, кабы они знали!.. Они проклянут, они херим на меня наложат!.. Они ни за что не простят меня!..
– Велля, нельзя ли нам помочь тебе?.. Мы все сделаем, что только возможно, мы приложим все старания…
– Оставьте!.. Никто мне в этом не поможет!
И присев на поваленное дерево, девушка закрыла лицо руками и зарыдала.
– Ну, что вы хотите от меня?! – вдруг поднявшись и снова схватив меня за руку, заговорила она в какой-то ожесточенной экзальтации. – Ну, да! Я люблю!.. Да люблю-то я, на мое горе, христианина!.. Они не простят мне этого!..
– В таком случае разорви с ними, принимай сама христианство и выходи за него замуж.
В ответ на это девушка засмеялась горьким и – как показалось мне – несколько истерическим смехом.
– Да он-то когда ж настолько любит меня?.. На что я ему?..
Вот, я одна, я жду его и мучаюсь, а он и не думает! Ему и дела нет!..
И она снова зарыдала, отвернувшись от меня и прислонясь головой к стволу старой ели.
Бедная Велля!
Я видел всю глубину ее горя; мне так хотелось бы утешить ее, хоть чем-нибудь помочь ей; хоть на сколько-нибудь облегчить ее кручину; но что я мог сделать для нее в данную минуту!.. Чувство понятной деликатности не позволило мне спросить об имени любимого ею человека, а сама она не называла его.
Минуты две спустя иарыдавшаяся Велля, словно бы очнувшись, вдруг подняла свою поникшую голову.
– Оставьте меня! – порывисто залепетала она, с умоляющим видом сложив свои руки. – Бога ради, уйдите отсюда!.. Уходите поскорей! Не надо, чтобы вы были со мною! Не надо, чтобы нас видели!.. Пожалейте меня!
– Велля, ты ждешь его? – решился я сделать ей последний вопрос.
– Да! – призналась она через силу. – Да, я жду его, он должен прийти сюда… Поэтому…уйдите отсюда… умоляю вас!
Дружески и просто пожав ей руку, я поспешил удалиться, смущенный этою неожиданной встречей и отуманенный грустью за горе бедной еврейки.
Шесть недель «травы» прошли быстро, почти незаметно. С 15 июля начинался общий сбор, или – так называемый у нас – осенний кампамент; поэтому 14-го числа нашему эскадрону надлежало покинуть Ильяновские веси и дебри.
Все последние дни, начиная с 9 или 10 июля, жара стояла убийственная, так что даже и густая, почти непроницаемая тень под лесными великанами не давала живительной прохлады. В раскаленном воздухе не чувствовалось ни малейшего ветерка, и если – бывало – взглянешь вдаль, за озеро, то ясно можешь наблюдать какое-то серебристое реяние и дрожащую струистость этого воздуха, что особенно становится заметным на сероватом фоне отдаленных сельских построек. По стволам сосен сочилась растопленная солнцем растительная смола, а в самом лесу стоял такой сильный, такой густой, распаренный запах сосны и ели, что, пробыв в этой атмосфере около получаса, начинаешь уже чувствовать в груди и в голове какую-то наркотическую тяжесть.
В такую жару даже и не тянет на воздух. Выглянешь через силу на крылечко – все как-то пригнетено, замерло, затаилось и дремлет… Изредка разве по какой-либо нужде пройдет по двору расстегнутый солдатик такою размаянною, тяжелою походкой или понуро и лениво пробредет кудлатая собака, высунув язык; а куры забрались в тень под стеною сарая и для пущей прохлады повырывали себе в земле ямки и сидят в них неподвижно, не подавая голоса… Жарко, скучно… одолевает и лень, и сонливость… Ни за что не можешь взяться, ничего не хочется делать – ни читать, ни думать: и мысль, и тело подавлены тупою тяжестью. А солнце между тем все льет и льет с безоблачного, но какого-то белесоватого неба потоки знойных лучей, которые до того накаляют почву, что если выйти на солнцепек и постоять на песке всего лишь несколько секунд, то ступне заметно становится жарко, даже сквозь толстую кожаную подошву. Только в комнате и можно еще кое-как дышать, да и то не иначе как с плотно закрытыми ставнями.
Даже вечера и ночи не приносили с собою прохлады: в неподвижном воздухе все-таки стояла страшная духота. Но так как все же это было единственное время, когда являлась некоторая возможность отдохнуть от несносных знойных лучей, то мы и старались пользоваться им как можно больше, чуть лишь последние отблески багрового света померкнут на верхушках пущенских сосен. В том крае сумерки бывают непродолжительны, и как только солнце скроется за горизонтом, причудливо озарив на прощанье отдаленные, низкие облака перламутровыми переливами золотого, розового и фиолетового цвета, ночная тьма быстро начинает окутывать землю. В этот час, изнемогшие от дневного жара, мы всей нашей компанией выходили посидеть часа два-три на крылечке, побеседовать за стаканом чая и подышать хотя и душным, но все же не столь убийственно знойным воздухом. Наступала ночь; в траве подымался неумолкаемый, непрерывный треск кузнечиков; ящерки и жабы выползали на дорожку; летучие мыши начинали черкать воздушные зигзаги неуклюжим полетом своих острых крыльев; медно-красный, почти кроваво-багровый месяц показывался в туманно-тусклой знойной мгле над чертой темно-сизого горизонта и, недолгое время низко проплыв над землею, снова скрадывался за тою же чертою. В эту пору вдосталь можно было любоваться красивыми зарницами, которые то там, то здесь беспрестанно вспыхивали трепетным огнем на отдаленных окраинах неба и бороздили его в разных направлениях излучистыми огненными змейками. Невольно так и вспомнились эти чудные стихи Тютчева:
Не остывшая от зною,
Ночь июльская блистала…
И над тусклою землею
Небо, полное грозою.
Все в зарницах трепетало…
Словно тяжкие ресницы
Подымались над землею,
И сквозь беглые зарницы
Чьи-то грозные зеницы
Загоралися порою…
Но эти «грозные зеницы», чаруя взор великолепием своей гневной игры, невольно наводили на ропщущую мысль, что есть же где-то такие благодатные палестины, где в эту самую минуту рокочет гром и шумит обильный ливень, неся с собою жаждущей земле освежающую прохладу, тогда как у нас…
– Господи! Хоть бы гроза! Хоть бы на мгновенье грянул гром и прыснул дождик! – неоднократно повторял каждый из нас, маясь в эти душные ночи. А благодушный майор все уверял и даже предлагал пари держать, что завтра – «ну, вот уж завтра, посмотрите, наверное будет вам гроза, и гром, и ливень такой, что не земле, а небу жарко станет!»
Но – увы! Пророчеству майора суждено было сбыться не завтра и не послезавтра, а как раз в то время, когда нам нужно было выступать из Ильянова.
Не желая напрасно мучить людей и лошадей томительным и довольно длинным переходом под полуденным зноем, наш эскадронный командир порешил выступить из Ильянова около полуночи, чтобы под утро успеть прибыть в подгородную деревню Каплицы, где на время осеннего кампамента нам были назначены квартиры.
Вещи наши мы уложили и отправили на подводе еще с послеобеда, а сами, так сказать, налегке остались дожидаться ночи.
Часу в одиннадцатом, поужинав остатками холодной говядины и распив последнюю булылку вина из своего «травяного» запаса, мы оделись по-походному и вышли во двор, где рейткнехты ожидали уже с конями. Немногие из замешкавшихся солдат выводили последних лошадей из конюшен и пристраивались к своим взводам, фронтом к дороге. Вахмистр наскоро отдавал какие-то последние распоряжения.
– Садись!
Люди зашевелились, залязгали сабли, затропотали копыта, но менее чем в минуту эскадрон стоял уже фронтом как вкопанный.
– Песенники, вперед!
– Так-то все же веселее будет идти ночью! – с улыбкой обратясь к нам, пояснил майор свое последнее распоряжение.
– Направо, марш! Прямо – шагом!..
И масса вороного эскадрона, словно бы ряд темных теней, тихо и плавно тронулась с места. Через минуту запаленные трубки-носогрейки, будто светляки, то там, то здесь мигали по рядам красно-огненными точками.
Воздух был насыщен электричеством. Густые массы свинцово-серых и бурых облаков еще в начале десятого часа медленно и грозно начали надвигаться с юго-запада, захватывая все шире и дальше пространство синего неба, а теперь они нахлобучились над лесом и заметно клубились одни над другими в своих причудливых, гигантских очертаниях..
Мы шли узкою лесною дорогой. Офицеры отделились вперед от эскадрона и тихо разговаривали между собою.
Вдруг ослепительно вспыхнула молния зеленовато-белым огнем и вслед за нею, почти без промежутка во времени, грянул трескучий удар грома. Лесное эхо в бесконечных, рокочущих раскатах понесло его по пространствам пущи и над озерами. Гром в пространном лесу – это нечто совсем особенное, что трудно передать человеку, который не был сам свидетелем такого поэтического и грандиозного явления.
– Ого, гроза, кажись, как раз над головою! – задрав кверху лицо и ни к кому, собственно, не обращаясь, заметил юнкер Ножин.
– Ну, вот вам и дождались наконец! – весело сказал на это майор. – Опустить пики! – крикнул он, оборотись к эскадрону. – Острием ниже к земле держи!.. Не распускать коней, ребята!
Держи в поводу хорошенько! Оглаживай чаще, чтобы не пугались!
Вахмистр осадил коня и, свернув несколько в сторону, стал пропускать мимо себя ряды, наблюдая, толково ли исполняют люди только что отданные приказания. Но эскадрон насчет толковости и дисциплины – не хвалясь сказать – был у нас образцовый.
Снова черкнула по небу молния, и снова зарокотали по лесу громовые раскаты, но дождя еще не было. Мы жадно ждали его первых живительных капель. Лес, как мертвый, стоял неподвижно и таинственно. После вторичной молнии, через несколько мгновений сверкнула третья, четвертая; а там еще и еще – и вот вскоре все небо затрепетало почти непрерывными огнями, которые вспыхивали то там, то здесь, то одновременно в разных концах небосклона, так что не успевала потухать молния, как уже новый раздражающий свет озарял всю окрестность. Затем – снова мрак, который от этих резких и быстрых переходов к ослепительному свету казался еще гуще, еще темнее и непрогляднее. Были мгновения, когда в течение двух и даже трех секунд все небо пылало непрерывным светом, и что за дивные оттенки представляли тогда эти прихотливо клубящиеся массы облаков! В эти мгновения вполне ясно и отчетливо можно было различать и общую картину неба, и все окружающие предметы, и наш путь, озаряемый на далекое расстояние. Но ни единая капля дождя все еще не падала на землю. Это была сухая гроза – одна из самых страшных, когда-либо виданных мною в жизни. Гроза, соединенная с ливнем, который сразу вносит с собою в природу освежающее начало, действует на нервы в несравненно меньшей степени, да притом и не на всякие нервы; но при грозе сухой, когда сумма электричества, разлитого в отягченном воздухе, достигает своего maximuma, оно влияет и на душу, и на физический организм угнетающим образом: вы чувствуете какую-то безотчетную тоску и томление, вы испытываете даже бессильную, жалкую злобу червяка пред этою слепою стихийною силой, которая каждое мгновение может вас раздавить, уничтожить, тогда как при других условиях вы повелеваете над нею вашей разумною волей, подчиняя ее силе науки; но здесь, в данном положении, вы беззащитны, вы ничтожны пред нею – здесь уже не вы над нею, а она, эта стихийная сила, царит над вами. Люди, неоднократно лицом к лицу видавшие смерть в сражениях, сравнивают (и, как мне кажется, очень удачно) впечатление, производимое сухою грозой, разражающейся не вдали, а прямо над головою, – с впечатлениями пассивного боя, когда вы безмолвно и неподвижно стоите под пулями и гранатами, служа мишенью для неприятеля, а сами меж тем не стреляете, не имеете возможности развлечь внимание чем-нибудь посторонним и остаетесь в неизвестности – прикажут ли вам наконец броситься в отчаянную атаку, которая в эту минуту кажется вам блаженным и желаемым раем сравнительно с угнетающим адом пассивного боя.
Вдруг, в одно из тех мгновений, когда трепетные молнии, словно бы раздирая небо в разных концах, непрерывно поддерживали свет на две, на три секунды, мы заметили направо, в двух шагах от нас и около самой дороги, обнявшуюся пару – мужчину и женщину, которые сидели под густолиственным раскидистым деревом.
– Велля! – почти в один голос воскликнули и я, и Ножин.
– Ба! Да и пан органыста с нею!.. – громко сказал майор, в немалом изумлении от такой неожиданности.
Настало мгновение полного мрака, а затем опять вспыхнула молния, но под деревом никого уже не было. Придержав коня и вглядываясь в ближайшую окрестность, я при одной из следующих вспышек не без труда мог смутно различить, как в глубину леса убегали два человеческих призрака. По крайней мере, в эту минуту при неровном и фантастическом освещении молнии они казались скорее призраками, чем людьми; но первое мгновение, озарившее их слишком ясно и близко от нас, и притом с достаточною продолжительностью, чтобы позволить разглядеть их положительным образом, не оставляло ни малейшего сомнения в том, что это были точно Велля с органистом.
– Вишь ты, пан добродзей! – добродушно смеясь и покачивая головой, проговорил майор, – Удачно выбрал место и время для любовных свиданий!
– Органист и Велля! Да что ж это, господа, такое?! – все еще не совсем приходя в себя, пожал плечами Апроня.
– Ты хочешь знать, что это такое? – с невольною усмешкой обратился я к моему сожителю. – Это разгадка Ильяновской легенды.
Вскоре послышался глухой, но все более приближающийся шум, и вслед за тем порывистый вихрь налетел на деревья, которые загудели и закачались под его неистовым напором. В лесу раздался треск ломающихся ветвей и тяжелый скрип нагнетаемых сосен, похожий иногда на старческое кряхтенье, а иногда переходящий в чисто человеческие протяжные стоны. Еще минута, другая – и дождь хлынул, как из ведра, вместе с громом и бурею.
– Фу!.. Слава Тебе, Господи! Наконец-то освежать начинает! – обнажив голову, проговорил Апроня с облегченным полным вздохом, который просто с наслаждением вырвался на волю из его широкой, богатырской груди.
– Ну-тка, ребята, кто кого перешумит – вы ли бурю или она вас? – весело вызывающим тоном обратился майор к песенникам – и в ту же минуту на речитативный вопрос голосистого запевалы, который допытывал «солдатушек-ребятушек», где ж, мол, ваши деды, – дружный хор молодецких голосов вместе с громом и бурей отгрянул ему:
Наши деды – старые победы!
Вот где наши деды!
Когда под утро мы пришли в Каплицы, на нас буквально нитки сухой не было. Вода хлюпала в высоких сапогах, и вся одежда, начиная с кителя и до сорочки, была грузно отягощена впитанною в нее дождевою влагою.