Привычные звуки успокаивали, вселяли тихую радость. Но мысли, пробудившиеся вместе с Ванькой, вновь вогнали его в тоску. Он даже застонал от безысходности. Но страдать ему не дали.
– Встал? – Савка, дежуривший поблизости, просунул в клеть голову. – Сейчас поесть принесу!
Притащив молока, ломоть хлеба и пару картофелин, смотрел, как Ванька осторожно жуёт.
– Больно? – сморщившись, поинтересовался парнишка.
– Больно, но терпимо, – сказал Ванька, сам удивляясь. Тело ломило, но подобные ощущения он испытывал и во время покоса и не умер.
– Жить можно, – он допил молоко, утёр губы ладонью и посмотрел на Савку:
– Спасибо, парень, ты истинный друг. А теперь беги отсюда, а то схлопочешь сам знаешь от кого…
Савка упрямо помотал головой:
– Я здеся буду!
– Савва! – внезапно Ваньке пришла в голову мысль. – Иди дежурь у ворот. Как только увидишь экипаж молодой барыни, скажи ей, что со мной случилось. Только тихонько, понял?
– Понял! – мальчишка обрадовался поручению и убежал.
Прошло ещё несколько томительных часов, в течение которых Ванька приготовлялся врать со всей искренностью, на которую был способен, прежде чем за преступником пришёл дворецкий:
– Пойдём, милок, барыня требует.
Перед дверью опочивальни Иван снял армяк и шерстяные носки, в которых его ноги казались огромными, и отдал дежурному казачку. Семён Парамонович приоткрыл дверь:
– Матушка, я привёл его.
– Пусть войдёт, – послышался усталый голос барыни, такой усталый, что у Ваньки защемило сердце.
Он вошёл и тихо закрыл за собой дверь, став у стены. Елизавета Владимировна сидела в кресле у богатого трюмо, выписанного любящим мужем из Венеции. Обстановка покоев, в которых Ванька бывал и раньше, поражала не столь роскошью, сколь вкусом: барыня любила краски тёплые, летние, поэтому и обивка мебели, и драпировки стен были выполнены в оттенках персикового, розового и жёлтого цветов. Сама мебель была из светлого ореха и прекрасно вписывалась в летнюю гамму.
Кровать с балдахином, большой трёхстворчатый шкаф, трюмо с всевозможными женскими притираньями, духами и прочими штучками, кресло, ножной пуфик, банкетка, занавеси у дверей и на окнах – вот, пожалуй, и вся обстановка.
На стенах висели колоритные пейзажи не именитых живописцев, но собственного талантливого мастера – крепостного Игната, который был на должности тупейного художника, а в свободное время, в достатке предоставляемое хозяйкой, малевал окрестности имения. И так у него выходило хорошо, живо, с душой, что приглашённые незнающие гости, всегда полагали, что это картины как минимум Фёдора Матвеева. На стене над трюмо висели парадные портреты покойного генерал-аншефа Зарецкого и его супруги, писанные Дмитрием Григорьевичем Левицким. Великий мастер выполнил их в своей обычной манере, сделав героев своей работы очень русскими, открытыми людьми. Александр Андреевич вышел у него настоящим русским барином – щедрым, несдержанным, но добрым, а в лице Елизаветы Владимировны была толика задушевной грусти, указывавшая на её поэтическую натуру.
Справа и слева от портретов родителей висели две эмали на миниатюре, сделанные Петром Герасимовичем Жарковым, – Григорий и Николай, сыновья Зарецких. Мальчикам на миниатюрах было пять и семь лет. Точёные черты лица, одухотворённый взор – всё в их облике говорило, что это были одарённые дети. И одарённые юноши, которым не дано было стать взрослыми мужчинами, жениться, обзавестись потомством… Жестокая судьба вырвала братьев из любящих объятий жизни, не дала отцу и матери увидеть, какими они будут в тридцать, сорок лет, каких выберут невест, что за дети у них родятся… Ничего этого не оставила рука провидения безутешным родителям…
Небольшой портрет Саши лежал рядом с барыней, словно она внимательно рассматривала его и лишь перед приходом провинившегося холопа отложила в сторону.
Красиво, уютно и покойно было в опочивальне, но Ванька видел лишь свою госпожу, её измождённое лицо, синяки под глазами, дрожащие пальцы. Весь облик её так отличался от привычного властного вида, что он совершенно упал духом, не зная, чего ожидать. Так и застыл у дверей столбом, повесив голову.
– Встань сюда, – услышал он тихий голос Елизаветы Владимировны.
Ванька посмотрел: барыня перстом указывала, куда ему стать – прямо перед собой, за два шага. Он переместился. Время тянулось, молчание становилось невыносимым. Ванька медленно поднял голову и посмотрел на свою госпожу: она разглядывала его как будто даже с удивлением и молчала, точно он, провинившись, не заслуживал даже бранных слов. Опять понурился.
– Ну, что ж, Ваня, – спустя вечность мягко сказала барыня. – Расскажи мне всё без утайки.
– Матушка… – начал он было, но язык присох к нёбу, гортань словно была забита песком – сколько ни силился, ничего не смог выдавить из себя, никаких оправданий. Тяжело рухнул на колени:
– Виноват, наказывайте!
– Это понятно, что виноват. И наказание понесёшь. Но я хочу знать правду: за что тебя бил барин?
Парень по-прежнему молчал, язык отказывался повиноваться.
– Ваня, я жду! – Елизавета Владимировна не собиралась отступаться. – Можешь стоять здесь, сколь твоей душеньке угодно, но рассказать придётся!
Ванька попытался сглотнуть – не получилось.
– Выпей воды, – барыня налила из хрустального графина воды в хрустальный же стакан и протянула крепостному. Он жадно проглотил влагу и осторожно поставил стакан на край трюмо. Утёрся ладонью.
– Ну? – уже требовательно вопросила хозяйка.
– За вирши, – честно сказал парень.
– За эти, что ль? – тряхнула она листком.
– Да.
– Ты меня за дурочку держишь? – в голосе Елизаветы Владимировны послышалась нарастающая гроза.
– Нет, матушка, как можно! – испугался Ванька, подняв взгляд на хозяйку.
– Смотри на меня! – глаза её метали молнии. – Я сама расскажу тебе, как всё было, холоп!
Ванька вздрогнул, будто его ударили. Никогда, никогда прежде барыня не называла его этим словом, никогда не давала почувствовать, что он бесправный, безмолвный раб. Что же творится в её душе, какие муки он ей причинил?!
– Ты возжелал свою госпожу, жену твоего барина, – продолжала она, – стал писать ей подмётные письма, склонил к прелюбодеянию и надругался надо всем святым в этом доме! Так ли я рассказываю?! Как давно вы сладили??
Каждое слово Елизаветы Владимировны забивало раскалённые гвозди в сердце несчастного, он начал раскачиваться, не в силах вынести гнетущей боли, сквозившей в голосе барыни, схватился руками за виски и почти выкрикнул:
– Нет! Не так!
– А как?? – ещё грозней вопросила она.
– Государыня-матушка, я действительно писал госпоже, но только вирши. Я хотел услужить ей, сделать приятное, ведь Пульхерия Ивановна любит поэтическое слово! Простите, что заставил вас страдать, накажите меня, непотребного, только не смущайте Пульхерию Ивановну и сами не мучайтесь! – к глазам опять подступили слёзы. Пока он говорил, Елизавета Владимировна не сводила с него пылающего взора:
– Ваня, понимаешь ли ты, как мы с покойным Андреем Александровичем доверяли тебе? Можешь ли ты оценить глубину нашего доверия?! Мы всё тебе дали: нашу заботу, любовь, прекрасное образование! Мы, наконец, никогда не делали различий между нашим сыном и тобой! И так-то ты отплатил за нашу доброту? Предательством?!– голос её взлетел до небес, слова причиняли страдания куда мучительней Федькиных сапог.
– А может, Ваня, это не ты и виноват? – внезапно интонации барыни стали вкрадчивыми. – Может, это моя невестка воспылала к тебе страстью? Вон как ты хорош собой, холоп! Крепок, умён, язык куда как подвешен! Стихоплёт!! Может, это на неё нашла блажь побаловаться с крепостным?! Известны такие случаи, и немало. Но да не у нас в поместье!! Она склонила тебя к прелюбодейству?! Отвечай!
Слова Елизаветы Владимировны жгли калёным железом, хлестали пуще кнута. Ванька, не зная, куда деваться от распирающей его грудь боли, рванул на себе рубаху и разодрал её до пояса с каким-то рычаньем, явив барыне багровые кровоподтёки, обезобразившие его торс:
– Нет, барыня, нет! Один я виноват, меня и казните! Пульхерия Ивановна – ангел во плоти, невинна она! Вам как перед Богом клянусь! – он истово перекрестился. – Не предавал я вас, матушка… Одни токмо вирши были на уме… Накажите холопа, как пожелаете, но Пульхерию Ивановну не заставляйте страдать!
Всплеск сильнейших эмоций окончательно обессилил парня, он почти упал на пол, плечи затряслись от сухих рыданий.
Елизавета Владимировна молча смотрела на распростёртого у её ног Ваньку, весь облик которого являл смирение и покорство. Потом она перевела взгляд на портрет младшего сына и тяжело вздохнула:
– Вставай, Ваня, вставай, дружок. Я верю тебе.
Ванька поднялся, запахивая порванную рубаху и потупив взор.
– Иди, милый, возвращайся к своим обязанностям, – ласка, прозвучавшая в её голосе, заставила парня поднять на госпожу глаза. Она улыбалась.
– Я вижу, что ты невиновен. Я разберусь далее с этим делом. Тебя никто больше не тронет, дружок, иди спокойно. Ты и так уже наказан сверх меры.
Ванька поклонился и, пошатываясь, вышел за дверь. Елизавета Владимировна взяла в руки изображение Александра Андреевича и опять вздохнула:
– Как же мне быть, Саша, чтоб никто из вас обижен не был… Тебе надобно нрав усмирять, чтоб быть справедливым хозяином, и к Ване прислушиваться: он простая душа да верный помощник был бы в деле управления поместьем. А ты себе дружка нашёл, который тебя уже с пути истинного своротил…
Барыня предалась тяжёлым раздумьям.
«Простая душа» тем временем вышла из барских покоев, отмахнулась от казачка, совавшего ему армяк, носки да опорки, и побрела по двору, преисполненная омерзения к себе, желая скорей забраться в свою нору и отлежаться там, никого не видя и не слыша.
Именно в этот момент на подъездную аллею въехала коляска с Пульхерией Ивановной и проследовала к парадным дверям. Савка успел вскочить на подножку, шепнуть ей на ухо о происшедшем и умчаться восвояси. Пульхерия, выйдя с помощью Палаши из коляски, стала искать взглядом любимого и нашла… Ванька шёл босой по мёрзлой земле, тяжело ступая, заметно было, что каждый шаг даётся ему с трудом. Разодранная рубаха, которую он не придерживал на груди, разлетелась на две стороны от ветра, и были видны страшные, огромные багрово-синюшные кровоподтёки. Увидев барыню, он остановился и, как все дворовые, отвесил земной поклон. Как ей хватило сил не ахнуть, не прижать ладонь ко рту, не брызнуть слезами – она не знала, но сухо склонила голову в знак приветствия и, раздираемая болью и негодованием, поспешила в свои покои.
Придя в комнату, Ванька был встречен Саввой, который бережно поддержал его, уложил на кровать и укрыл тёплой шубой поверх одеяла.
– Хорошо ли тебе? – спросил.
– Хорошо, – односложно ответил парень. Уж так пакостно было ему на душе, что ещё одно лживое слово ничего не могло изменить. Он застонал и глубже зарылся в шубу. Сон не шёл, но лежал он тихо, чтоб никто не приставал с ненужной заботой. После всего того, что он вытворял в покоях Елизаветы Владимировны, ему самому хотелось себя отхлестать. Но вскоре опять пришлось подставить себя ласковым рукам Дуньки, которая прибежала с порцией горького отвара и лечебной мазью и стала обрабатывать его синяки и ссадины. Потом Савва стоял над душой, заставляя поесть, потом, наконец, наступила тишина, и Иван продолжил бичевать себя за ложь и за клятвопреступление. Забылся вязким, непрочным сном далеко за полночь, и как будто сразу его разбудили ласковые поглаживания: Пульхерия сидела на кровати и перебирала его грязные, слипшиеся от пота и крови волосы.
– Видите, Пульхерия Ивановна, как всё вышло, – еле слышно сказал он.
– Я уж знаю. Разговаривала и с иродом своим, и с матерью его. Сказала, что прежде чем набрасываться на невинного, надо было поговорить с той, у кого нашли этот листок! Что ж он с тобой сделал, зверь! – в её голосе не было слёз, один лишь гнев. – Избил до полусмерти да ещё и похвалялся, какой у него слуга умелый – это про Федьку-палача! Если б могла, сама бы отлупила его как следует, изверга этого!
– Пусенька, – прервал её Ванька, выпростав руку из-под одеял и обняв свою возлюбленную.
Она замолчала: он впервые назвал её домашним именем, да так нежно и ласково, что сердце зашлось.
– Что, Иванушка? – сдавленным от прихлынувших чувств голосом спросила она.
– Изолгался я весь. Изоврался – сил моих боле нет. Всем вру, а уж сегодня…перед Богом поклялся, что у нас ничего не было, и крест на себя положил… Клятвопреступник я теперь… как в глаза людям смотреть?
– Знаешь, Ванечка, – поглаживая его по голове, спокойно сказала Пульхерия. – Ответ мы все дадим на том свете да на Страшном суде. И твои преступления, любимый, – ничто перед злодеяниями этих господ. Ты жертву принёс, чтобы меня выгородить, какое ж это преступление… Бог-то всё видит…
– А зачем вы-то сюда пришли? – всполошился Ванька. – В опасность себя поставили? Барин-то, чаю, за вами следит пуще прежнего!
– Не волнуйся, барин у матери своей, не до меня ему.
– А что с барыней? – парень ещё больше заволновался.
– Доктор пришёл, занемогла она и сына позвала к себе.
– Пульхерия Ивановна, идите туда, прошу вас! Будьте рядом с Елизаветой Владимировной! Она вас как дочь любит! – заметался под одеялами Иван. Его неподдельное беспокойство передалось Пульхерии:
– Не волнуйся, любый мой, пойду я, пойду. Если не в опочивальне, так у дверей постою, подожду, чем всё закончится. Спи, спи, я пошла.
Поцеловав Ваньку в горячечный лоб, она незримой тенью выскользнула из его комнаты, велев Савке не спать и следить за другом, щупать лоб и в случае чего мчаться за травницей.
Елизавете Владимировне действительно было плохо. Безобразное поведение сына, в котором она окончательно перестала узнавать своего малыша, заставили её думать горькую думу.
– Где-то мы просмотрели тебя, сыночек, в чём-то оплошали, что ты вырос таким бесчувственным…
Много она размышляла о судьбе поместья и крепостных. Понятно было, что Саша не собирается придерживаться родительских устоев, ничего-то он не впитал от них: ни бережного подхода к управлению, ни разумного отношения к крестьянам. Зато от Федьки мигом набрался жестокости и безжалостности.
– Богородица, Пресвятая Дева Мария, – взмолилась барыня. – Не оставь моего сына, надели его умом да благочестием! Отцом ведь будет…
Дикая расправа с Ванькой вселила ужас в материнское сердце, нужно было найти способ защитить парня в дальнейшем.
Все эти мысли изрядно подточили её и так слабое здоровье, и в ночь у Елизаветы Владимировны случился удар. Срочно привезли доктора, но он, побыв недолго у барыни, посоветовал позвать исповедника, потому как преставиться она может в любой момент, а его мастерство тут бессильно. Елизавета Владимировна отказалась от священника и позвала к себе сына. Именно в это время Ванька отправил Пульхерию к госпоже, но её не пустили, сказав, что барыня хочет поговорить с сыном наедине. Девушка присела на пуфик около стены и случайно услышала голоса за стеной. Она обратилась в слух.
Барыня лежала, высоко приподнятая на пуховых подушках. Лицо её пожелтело, левая сторона была парализована, из уголка рта тоненькой струйкой стекала слюна. Говорила она с большим трудом, невнятно, часто останавливаясь и передыхая. Саша сидел рядом с матерью и держал её за руку.
– Сынок, – начала она, – час мой близок, посему слушай меня, не перебивай. Ты остаёшься хозяином на земле и над людьми… Прошу тебя, будь добрым и справедливым барином, рачительно относись к доходам от поместья… не разбазаривай попусту то, что достаётся тяжким крестьянским трудом… помни: всякая копейка полита кровавым людским потом… В нашем поместье никогда не били крепостных, сынок…– барыня задохнулась, сын крепче сжал материну ладонь:
– Отдохните, матушка!
– Скоро отдохну! – она улыбнулась правым уголком рта. – Дай уж мне закончить… Слово – лучший способ достучаться до самого закоснелого преступника… усовещивать, а не бить… наказывать работой, отлучением от привычной жизни, но не розгами и кулаками… Будь добросердечен, сыночек, крепостные – те же дети, их надобно прощать… они будут благодарны… Прислушивайся к Семёну и Парфёну: они мужики умные, дурного не посоветуют, за их плечами – опыт… не дадут промашку совершить…
Барыня опять остановилась, лицо её исказилось, из правого глаза потекла слеза.
– Теперь о главном… Саша, достань из верхнего ящика трюмо бумагу с печатью и подписью…
Саша повиновался.
– Читай.
Саша начал бормотать, потом остановился и воскликнул:
– Вольная на имя Ивана Андреевича Зарецкого? Это кто такой? Ванька?! Матушка, да вы не в своём уме!! Вы… вы с ума сошли! – в негодовании он вскочил, швырнул листок на стол и заметался по комнате.
– Как вы можете отпускать на волю этого… смерда?! Эту… свинью?!
– Саша, сядь и послушай, – твёрдо сказала Елизавета Владимировна. – Сядь, сынок.
Молодой барин в ярости скрипнул зубами, но матери послушался, опустился на кровать, но за руку не взял.
– Дело в том, милый, что Ваня – твой брат.
– Что??? – Саша вскочил. – Что такое вы говорите, матушка?!
– Твой сводный брат по отцу. Старший брат, – барыня тяжело дышала, видно было, что силы её на исходе. – Андрей Александрович очень убивался по старшим сыновьям… искал утешения, а я была очень слаба, опустошена и разбита… жила своим горем… когда он мне сказал, что у Татьяны будет ребёнок от него… я не обиделась… не расстроилась, а обрадовалась… думала, глядя на мальчишку и видя в нём себя, он успокоится… А потом сама понесла… ты родился… мы решили, что вы будете хорошими друзьями… Теперь пришло время открыть правду. Саша, – она обратила взгляд на сына, – ты должен всё рассказать брату… дать ему вольную. Наследство поделите на две равные доли… у него такие же права, как и у тебя… Это было последней волей твоего отца… и моей…
Она с неожиданной силой сжала руку сына:
– Саша… крестись на образа и клянись, что исполнишь нашу волю!… Клянись… – она закашлялась и стала задыхаться, но глаза неотступно следили за юношей. Саша повернулся к иконам, перекрестился, скривив рот, и сказал:
– Клянусь!
– Да будет воля твоя… – пробормотала Елизавета Владимировна. – Позови исповедника…
Но священник не успел выслушать исповедь: барыня впала в беспамятство, взор её помутнел, она ничего не слышала и не понимала. Пролежав несколько часов, она тихо скончалась, так и не успев покаяться в своих грехах.
Когда во всеуслышание объявили, что Елизавета Владимировна преставилась, среди дворовых воцарилось горестное молчание. Они знали, что теперь их жизнь изменится раз и навсегда и что перемены эти далеко не к лучшему…
Ванька, узнав о кончине своей покровительницы, не проронил ни слезинки, они все запеклись в его сердце. Он ясно понимал, что его мир разрушился и что грядущее в лице молодого барина уготовит ему только страдания.
В душе Пульхерии, которая слышала всю исповедь барыни, затеплился крохотный лучик надежды.
На третий день Елизавету Владимировну похоронили в семейном склепе, где уже покоилось тело её мужа и двух сыновей. Саша устроил богатые поминки, пригласив всех, кто знал покойницу, таковых оказалось достаточно. Крестьянам тоже было выставлено угощение и объявлены выходные до девятого дня. Дворне такой привилегии не досталось: работы в поместье было как всегда много.
Сразу после похорон барин вызвал к себе Ваньку и холодно сообщил, что он снимается с должности управляющего и отправляется работать в конюшню. Жить, естественно, будет там же, в смежном помещении, где живут все конюхи. Ванька чего-то подобного и ожидал, поэтому даже не удивился. С поклоном сказал: «Слушаю, барин», – и пошёл переселяться.
– Одёжу оставь, а сапоги сымай, – поигрывал плёткой Федька, как тень, следовавший за Иваном и наблюдавший, как он собирается. – Перья, чернила да книги тебе теперь не понадобятся, да, стихоплёт? – ухмыльнулся он.
– Фёдор, – парень медленно обернулся, движения пока давались ему с трудом, он остерегался резко поворачиваться, – тебе-то что за корысть во всём этом, не пойму? Что за радость мучить людей?
– А тебе и понимать не надо, – улыбка вновь покривила губы Федьки. – И вопросы задавать не след! Знай своё место, холоп!
Рукоять плети указала на стопку книг, которые Ванька собрался положить в сундучок:
– Барина?
– Материны это, священные книги.
– Эти бери. Все остальное оставь, читать тебе недосуг будет. Отправит тебя барин на скотный двор, будешь хлев свиньям да коровам чистить.
Ванька пожал плечами:
– Что барин прикажет, то и буду делать, а ты мне не указ! – нотки негодования проскользнули в ответе, что не преминуло отметить чуткое ухо Фёдора.
– Ты не дерзи, парень, – рукоять упёрлась Ивану в грудь. – А то, не ровён час, без языка останешься!
Взгляды их скрестились – серый, как осенняя вода в озере, Ивана и чёрный без просвету – Федьки. С минуту они смотрели друг на друга не мигая, потом в комнату вбежал Савка, и оба парня перевели глаза на него.
– Ваня! – увидев подручного барина, осёкся.
– Пошёл живей! – приказал Фёдор. – И щенка своего забирай! У! – Он замахнулся на Савву, тот пригнулся и шмыгнул за Ваньку.
– Дай мальцу хоть вещички собрать, – попросил Ванька.
– Плохо просишь, – сузил чёрные глаза Фёдор.
Иван вздохнул.
– Дозвольте собрать вещи, Фёдор Ипатьевич! – чуть склонился.
– На колени стань и проси покорно! – осклабился Федька.
На скулах парня заиграли желваки:
– На колени я встаю лишь перед Богом и барыней покойной, ангелом на земле.
– Дерзишь, холоп, дерзишь! Скажу барину, он найдёт на тебя управу! – с удовольствием сказал Федька.
– А ты думаешь, на тебя управу найти нельзя? Или на барина? – тихо ответил Ванька. – Перед Богом все равны.
– Вон ты как заговори-ил! – удивлённо протянул Фёдор. – Откуда только смелость взялась! В тихом омуте… О том барину доложено будет! – он пошёл из комнаты, добавив. – Чтоб через минуту на конюшне был!
– А мне ничего и собирать не надо, всё собрал уже! – весело блеснул голубыми глазами Савка.
– Пошли, – Ванька взъерошил ему волосы, снял нарядный кафтан и сорочку, аккуратно сложил, надел дарённую Ариной рубаху, армяк, взял под мышку сундучок.
– Ваня, а ты и с лошадками можешь? – любопытный отрок не мог идти молча.
– Могу.
– И где ж ты всему научился?! – восхитился Савка.
– Да всё здесь же, мальчишкой, у конюха Федота. Он и тебя обучит.
В конюшне их встретили радостно: Федот любил парня и за добрый, покладистый нрав, и за умение обращаться с лошадьми, да и просто за то, что человек он был хороший. Разместил их, как и остальных конюхов, коих в поместье было четырнадцать, в бараке, смежном с конюшней: барыня любила выезжать и верхами, и в карете, молодой барин тоже частенько брал лошадей, поэтому работников требовалось достаточно.
– Нашего полку прибыло! – Федот крепко обнял парня. – Ничего, не горюй, перемелется – мука будет! – это была его любимая присказка.
– Да мне нечего горевать, дядя Федот, – ответил Иван. – Мы люди подневольные, чему быть, того не миновать.
Он огляделся: сколько себя помнил, всегда у него был свой угол: комната матери, которая жила рядом с барыней, каморка, когда он перешёл в услужение к Александру Андреичу, комната при библиотеке… А здесь был общий барак с полатями, лавки, на которых и сидели, и спали, стояли рядком, кое-где в бревенчатые стены были набиты гвозди, на которых висела одёжа и всякие немудрёные вещички конюхов, у Сеньки балалайка лежала в холщовом мешочке, у кого-то стояли сундучки; божница с лампадкой в красном углу; длинный стол, несколько полок, у двери – прикрытое дощечкой ведро с водой для питья и ковшик. Уединиться негде…
– Зимой не холодно? – спросил Ванька.
– Тепло, щели мы конопатим по осени, а матушка хорошо греет, не жалуемся, – Федот ласково похлопал печь по пузатому боку. Сам он на правах старшего имел отдельную комнатку, тут же, через дверь.
– Размещайтесь, можно на полатях, можно ещё лавки принести, как по нраву. Ты отдохни пока, Ваня, чай, не оправился ещё? А малого я заберу, с хозяйством познакомлю.
– Да на мне как на собаке, дядя Федот… – начал Ванька, но вмешался шустрый Савва:
– Дяденька, вы его не слушайте, у него синячищи огроменные, ходит даже с трудом! Велите сидеть тут!
Федот засмеялся:
– Вон у тебя нянька какая, слушайся, парень! Успеешь мозоли заработать!
Иван присел на лавку. Сорвавшийся побег, рухнувшие надежды, смерть покровительницы опустошили его, но одновременно наполнили душу какими-то новыми, иными силами: он впервые осознанно подумал, что молодой барин, действительно, самодур, который действует не согласно разуму, а следуя своему дурному нраву, что барыня вовсе не безгрешна, раз допускала, чтоб её люди жили в подобных условиях, как огурцы в бочке, что сына своего она воспитывала во вседозволенности, ведь никогда не пресекала его бесчинства в отношении Ваньки или других слуг, довольствовалась лишь грозными окриками, а на хулиганства барина с дворовыми девками вообще закрывала глаза.
– Он что хочет, то и воротит, – пробормотал парень. – Но ведь и мы не в глуши живём, есть же власть повыше барской и пониже божеской…
Тяжёлые раздумья бередили душу, потом мысли перекинулись на Пульхерию: её отчаянные поступки, непокорный характер вселяли тревогу и опасения не только за её здоровье, но за самую жизнь…
Грустные думы прервала Дунька, просунувшаяся в дверь:
– Аня, дастуй! – её улыбающееся личико, порозовевшее от морозца, вызвало у парня ответную улыбку:
– Здравствуй, Дуня!
Она поставила на стол миску с кружкой и сказала:
– Ешь!
Есть не хотелось, но обижать девушку не хотелось ещё больше. Ванька взял ложку и начал есть ароматную пшённую кашу, сваренную на молоке и политую янтарным постным маслом. Незаметно еда стала доставлять удовольствие, и он с наслаждением выпил густое молоко, утёр губы ладонью, встал и поклонился ей:
– Благодарствую за угощение!
Дунька хихикнула, зардевшись, схватила пустую посуду и, махнув подолом, убежала. Ванька прилёг на лавку, подложив под голову свёрнутый армяк. С полным желудком грустные мысли не шли на ум, и он не заметил, как задремал.
Пульхерию тоже одолевали мрачные думы, она всё надеялась, что муж её, несмотря ни на что, окажется человеком чести и сразу объявит радостную весть своему сводному брату. Но дни шли, а барин, вместо признания родства, отправил Ваньку на конюшню, ей запретил выходить одной из своих покоев, только в сопровождении Епифана – мужика, которого привёл в поместье Федька, пользовавшийся с недавних пор у барина безоговорочным доверием. Причём Епифан был не единственным, кроме него рядом с Сашей постоянно тёрлись ещё два Федькиных знакомца – Клим и Прохор, все они были примерно одного возраста, все какие-то мутные, с нахальством во взгляде и с наглыми ухватками, любители сладко поесть и хорошо выпить. Чуть не каждая трапеза превращалась в попойку.
Вскоре Пульхерия отказалась от совместных с мужем приёмов пищи, сославшись на дурноту и слабость во время беременности. Саша не возражал: с того времени как она понесла, жена перестала интересовать его в качестве женщины, он словно даже брезговал дотронуться до неё. Пульхерию это вполне устраивало, она усердно симулировала нездоровье, выходила из дома, охая, тяжело опираясь на руку Палаши, и никак не могла придумать способ увидеться с Иваном или передать ему весточку: Епифан не спускал глаз ни с неё, ни с горничной.
Настал девятый день по смерти Елизаветы Владимировны. В церкви на заупокойную службу кроме близких собрались знакомые семейства, те, кто счёл возможным приехать, вся дворня находилась тут же. Торжественно и печально поставили свечи все, начиная с Александра Андреевича и заканчивая самым младшим казачком. Воцарилось скорбное молчание, священник начал службу по покойной.
Пульхерия, стоя рядом с мужем, укрытая чёрным кружевным платком, пыталась, озираясь украдкой, найти Ваню. Крестясь и кланяясь, она поглядывала через плечо налево и направо и увидела его справа у самых дверей. Он размеренно осенял себя широким крестом, кланялся. Губы его шевелились, повторяя за священником слова молитвы. Вот взгляд его побежал по церкви и остановился на Пульхерии. Между ними словно протянулась тоненькая ниточка, по которой они передали друг другу всё, что им было важно: беспокойство друг о друге, любовь и тревогу о будущем. Ванька выглядел намного лучше, чем в день приезда Пульхерии: лицо очистилось от синяков и ссадин, на щеках и подбородке вновь закурчавилась русая борода, чистые волосы вились вокруг лба.
«Насколько же он благороднее, умнее, лучше своего брата! – с горечью подумала девушка – Господи! Почему ты так несправедлив?! – возроптала она. – Почему этот изверг живёт-поживает, заботясь только о своём удовольствии, а его брат вынужден страдать, как последний раб?!» – на глаза навернулись слёзы, она торопливо перекрестилась.
Семён Парамонович одобрительно посмотрел на молодую хозяйку, заметив в её глазах слёзы; старый слуга сам плакал.
«А ведь завтра, Иван Молчальник, Ванины именины, а я не смогу его ничем одарить», – совсем расстроилась девушка, слёзы потекли по её щекам.
– Пульхерия Ивановна, не убивайтесь так, – наклонился к ней дворецкий. – Всё в руцех Божьих, подумайте лучше о ребёночке… – он протянул ей чистый полотняный платочек.
Девушка утёрла глаза и улыбнулась старику:
– Постараюсь, Семён Парамонович, спасибо тебе.
Забота дворецкого тронула её до глубины души, но смерть свекрови не печалила девушку, она была, скорее, зла на неё, и тому было много причин: потому что сына своего барыня воспитала избалованным и испорченным негодяем, потому что, зная, кто Ваня по крови, она пальцем не шевельнула, чтоб возвести мальчишку в положение, равное Саше, потому, наконец, что не позаботилась освободить Ивана сама, а переложила это на плечи своего неуравновешенного и взбалмошного отпрыска. А он, видимо, собирался стать клятвопреступником и вовсе не спешил исполнить предсмертную волю матери.
Пульхерия положила руку на живот и пообещала себе вырастить сына (или дочь, но она почему-то была уверена, что это сын) достойным человеком, не баловать его, развивать хорошие качества характера и подавлять плохие, если таковые проявятся.
Старый дворецкий смотрел на неё и чувствовал глубокое умиление: «Какую же хорошую хозяйку послал нам Господь! Рано или поздно она охладит пылкую голову барина, и жизнь в поместье опять войдёт в прежнюю колею». Жизненный опыт, конечно, великая сила, но чуткости душевной старику явно не хватало, или в силу возраста он видел только то, что хотел.
После поминального обеда, когда именитые гости разъехались, Александр Андреевич приказал всей челяди собраться во дворе. Все пришли: управляющий, дворецкий, писарь, кондитер, камердинер, парикмахер, лакеи, повара, кучера, конюхи, портные, садовники, ткачи, пекари, охотники, сапожники, башмачники, столяры, каретник, медник, кузнецы, каменщики, прачки, горничные, музыканты, певчие, скотники и скотницы, птичница, казачки, дворник, псари да бабка Мирониха – всего без малого сто восемнадцать человек. Барин вышел, оглядел разнородную толпу и спросил их, затаивших дыхание: