Наверное, не в последнюю очередь познавание литературы, а, значит, и глубин внутреннего мира человека, содействовало и его выросту как специалиста. В хирургии он прошёл все наиболее тяжёлые низовые должностные ступени, закончил трудовую биографию руководителем, не прекращавшим сложнейших операций на больных. Коллеги и пациенты удостоили его искреннего уважения не только в связи с его врачебной работой. Им он стремился донести и то, чем увлекался. Выкраивал удобные минуты в ординаторской в короткие перерывы от своих бесконечных дел, на обходах коечников, на дежурствах. Наизусть читал что-нибудь коротенькое из классики – стихи, отрывки прозы.
Также выступал и со своим творчеством – как правило, из одобренного литобъединением и напечатанного, в чём видел важную гарантию для себя, так как считал, что и здесь, как и в диагностировании болезней и в их лечении, любые оправдания ошибок от него никто принимать не обязан.
В разгар затеянной в Советии шумной партийно-государственной кампании по искоренению в народе алкоголизма и пьянства Женя Наумов, талантливый провинциальный фельетонист и уже почти писатель, находился в той степени антидержавного озорства и ёрничества, какая другим людям могла по тому тусклому времени стоить если не гибельной тюремной отсидки, то уж местного административного гнева или высылки с территории постоянного проживания – непременно.
Всем на удивление, Жене, что бы он ни сотворил, задирая тогдашний политический строй, всё сходило с рук. Фельетонами, которые словно из рога изобилия сыпались из–под его пера, он часто буквально размазывал отдельные персоны и даже целые группы по их нечистоплотным бытовым, служебным и прочим пространствам, где они, имея грязные потребительские или похотливые задатки, уподобляясь червям, подтачивали моральные и материальные устои ещё казавшейся благополучной системы устройства общественной жизни.
В персоны Женя метил не в те, что уже получали по заслугам на каких-то собраниях, конференциях, пленумах, бюро, заседаниях официальных и общественных судов. Такой путь избирали штатные или «записные» фельетонисты, ходившие по уже протоптанным сюжетным стежкам. Нет, наш озорник умудрялся надлежащим образом выводить на чистую воду личности, до него никем не замеченные в чём-то нехорошем и недостойном. Вплотную он добирался до персоналий чуть ли не самого высшего местного руководящего эшелона, добирался даже до гэбистов, чего, кажется, не бывало и не могло быть никогда, а что до каких-нибудь скрытых козявок, действовавших тихо в самом низу и, как правило, индивидуально, то об этом даже говорить здесь нечего. Расписанные карикатурными красками, герои фельетонов ничего не могли противопоставить в оправдание себя перед жестокой волей режима, стремившегося показать, как решительно он готов очищаться ото всего не совпадающего с нормой, поровну распределённой на всех. Вспыхивали скандалы, один горячее другого, с опозориванием и с наказанием виновных. Те, которые были у власти, наказания получали, конечно, мягкие и «глухие», не выставлявшиеся в общество. Но и в этих случаях Женин авторитет рос, поднимался. Он уже представлял из себя некий феномен, заставлявший даже стопроцентно честных людей смущаться, а то и вздрагивать при одном упоминании об очередных героях, разоблачённых и поставленных «на вид» с подачи беспощадного фельетониста и сатирика.
Наверное, не лишне указать здесь на огромное значение жанра фельетона в тот период, когда в нём блистал Женя. Партийные руководители настоятельно рекомендовали журналистам пользоваться им как средством разоблачения негативных сторон жизни. Забывали, правда, относить к возможным героям жанра самих себя. Как раз Женя Наумов был из тех, кто постоянно напоминал им об этой их сановней забывчивости.
В медийной практике складывалось тогда несколько вариантов подачи фельетонного материала.
Кто-то рассказывал о негативе прямо, «в лоб» читающей публике, называя тут же конкретных, виновных в чём-то лиц, заранее получая разрешение у верхов на такую критику. Другие предпочитали вести повествование обезличенно и, значит, совершенно беззубо, упирая только на схемы негатива, взятые «вообще». Опусы такого вида также проходили согласования в инстанциях, чем как бы упреждались возможные нежелательные последствия для страны от чуждой и вредной для неё сторонней идеологии. В целом в такой продукции проявлялся тот вид гаденькой мимикрии, когда со стороны пишущий хотел выглядеть оперативным и бойким, оставаясь навеки подкаблучником и трусом, угождавшим верхам и собственному страху перед ними.
Из-за того, что разрешения на критику шли сверху, часто возникали ситуации, когда фельетонисты, имевшие дело с фактами жизни, откладывали перья в сторону. Им не о чём было писать, так как инстанции и отдельные сановники слишком неохотно давали добро на освещение негатива. Желавшие изменить в лучшую сторону весь мир, но только не себя, они болезненно воспринимали всякое такое копание в негативе, где открывались их собственные грехи. Как раз в этих случаях им приходилось идти на ограничения для пишущей братии; очевидные свидетельства упрятывались под сукно или уж прямиком в тайные архивы.
Голодом на разрешённую критику было порождено странное явление, когда пишущие создавали сюжеты сами. Шло это в целом от задач показушной «положительной» беллетристики, где за лучшее считалось нацепить на невзрачные события, биографии и им подобные нематериальные сферы благолепные партийные, трудовые, семейные, воинские и прочие одёжки. Многие сюжеты выдумывались или даже устраивались, то есть искусственно, целевым порядком разыгрывались. «Организовать событие» – эта формула становилась хорошо понятной, когда речь заходила об инициативах, которые следовало проявлять любому репортёру.
Такая традиция укреплялась с той поры, когда пресса лихо и безоглядно расписывала и возвышала надуманные трудовые достижения в виде, например, стахановского рекорда, а ещё раньше – подвиги в гражданской войне и при охране госграницы. Жанром для этого служил советский очерк, легко поддержанный впоследствии новыми генерациями журналистов и писателей и хорошо приспособленный для развёртывания показухи уже при другом строе, в наше, теперешнее время.
Прежние фельетонисты вовсю использовали очерковые схемы, втискивая в них обвинительно-критический сырьевой материал. Это, собственно, и становилось фельетоном. Пишущая братия новейшего образца отказалась от него совершенно, не видя смысла хотя бы изредка прочёсывать против шерсти звериные загривки собственников и власть имущих, предоставляющих авторам одновременно и работу, и крохотную мзду за неё.
Убыль критики, сопровождаемая такой их отстранённостью, критики даже в том жалком виде, какой могла терпеть её советская диктатура, очень сильно давала о себе знать и раньше. Только мало кто это осознавал. Проницательный Женя Наумов тоже предпочитал не усложнять свои размышления в этом аспекте, и в результате у него не нашлось ничего противопоставить очевидным переменам, когда они подступили. Дело кончилось крахом. Но это после. Пока же он являл собой тип игриво-благодушного неоклассического беллетриста, не представлявшего себя без своей роли.
Одинаково мастерски он владел жанром фельетона по всему спектру его разновидностей. Однако организованных сюжетов не предлагал, хотя выдумывать умел и любил. Судить об этом можно отчасти по подробностям, какие он старательно вкрапливал в тексты при их написании.
Какую, скажем, отрицательную роль играет лысина в характеристике негодяя? Да практически никакой. Лысых полно всюду. Но только одному Жене Наумову было дано заметить лысину в затылочной части до шеи или, кажется, ещё ниже. Обладал ею один партаппаратчик, нечистый на руку, жиголо и ужасный развратник. Женя расписал особенность его внешнего вида так просто и показательно, что ему не пришлось даже называть фамилию. По характерному признаку лысины его и без этого узнали и воздали ему тем презрением, на которое ориентировал читателей фельетонист.
В другой раз, обдумывая, как бы поярче рассказать о герое своей новой публикации, он обратил внимание на порези на щеке имярека, допущенные им при бритье. Казалось бы, что тут может извлечь беллетрист? В отличие от остальных, кто лицезрел физиономию с порезями каждый день и не придавал этим лёгким меткам никакого значения, Женя увидел их по-своему, как никогда не заживающие, и гениально определил, что сие означает уменьшенную от нормы толщину кожи у человека, что она продолжает становиться тоньше и тоньше, а, значит, этот человек живёт на предельной грани риска, и поскольку он в социальном плане хуже некуда, то и оступиться ему проще простого.
Публикация вскоре появилась, и, словно это было сигналом, героя фельетона, только-только уличённого на воровстве, сняли с работы и выгнали из любимой им политической партии, одиноко державшей абсолютную власть. Женя и в тот раз не посчитал нужным указывать фамилию. Эффект же был потрясающим. И обыватели, и инстанции готовы были Женю на руках носить.
Было с ним, разумеется, и по-другому, когда имело место удовлетворение от работы, но – без радости. То, что составляет участь каждого, кто занимается критикой. Оно, к сожалению, проявлялось и чаще, и уроннее для пишущего.
Его пробовали запугивать, бросали в кутузку и в психушку, донимали провокациями, несколько раз круто избивали, даже пробовали убить, однако всякий раз Женя выстаивал или виртуозно уклонялся от худшего для него. Эпизоды его преследований он не раз использовал для написания фельетонов, как из-под земли вытаскивая на свет божий исполнителей или ещё больше того: устроителей, авторов преследований.
На взлёте этой его благородной и неуёмной деятельности начинали поговаривать, что в нём есть нечто дьявольское.
Рассказывали, будто имел место случай, когда, придя в кабинет к одному важному должностному лицу, слывшему за образец высшей партийной порядочности и породности, он, не спросив разрешения, сел в кресло за стол напротив того лица, уставился на него и спокойно смотрел перед собой, а на вопросы визави, с чем он пришёл, что ему нужно и т. д. отвечал-говорил только одно: «Хороший вопрос!»
Служивый потихоньку свирепел и покрывался кровью. В какой-то момент столь странного, почти гипнотического изничтожения служивого Женя сказал ему: «А теперь – выкладывай!»
И тот будто бы раскрылся перед ним в нужной для фельетона тематике и вёл себя уже так угодливо и подобострастно, будто явился с повинной к следователю или к прокурору…
Те, кто знал Женю вблизи и постоянно, нисколько не верили в подобные байки. Внешне и поведением он не казался углублённым в себя. На нём не было никакой загадочной ауры. Это был человек простой и открытый, всегда в ровном и приятном расположении духа, одетый как все, готовый хоть при каком серьёзном разговоре вылепить шутку и куда угодно запустить её. Смеялся он взрывным добродушным смехом, но не пробовал ставить себя выше, когда смешили другие. В общем и целом, кроме как у расписанных им воров, шкурников, мздоимцев и прочей дряни, он ни у кого неприязни не вызывал.
Такого человека следовало не затаптывать и порочить, а по-настоящему ценить.
Власти не нашли ничего лучше как поступить именно таким образом. В своё время у Жени отобрали квартиру, теперь вернули её. Он был вольный репортёр – ему предложили стать штатным при неплохом издании и с приличным окладом, и он принял это предложение. Перед ним открывались двери чуть ли не в самые потайные обиталища власть имущих и знаменитостей.
Дошло до его приглашений на закрытые рауты, по размаху обжорства, пьянства, потехи и куража напоминавшие многонедельные разгульные дворянские ассамблеи петровского времени. Верхом заботы о человеке стало награждение Жени орденом. К печали задабривателей, это не привело к тому, на что они рассчитывали. Им было нужно расхолодить его репортёрский пыл, отвести его от передней, самой горячей линии жизни. В то время Женю такие условия не устраивали.
Но с объявлением перестройки и гласности, когда вспыхивала и шумно колыхалась площадная эйфория и даже ленивый вставал и куда-нибудь шёл, удерживаться в прежних рамках своей деятельности этот фельетонист не смог. Нет, он не уступил своим принципам, не продался, не обомлел перед посулами развращающего большего материального и финансового благополучия, не утерял профессионального мужества и мастерства. Но в качестве склонного к зубастой критике он чуток поник и заскучал. Говорил по этому поводу так, что, мол, какого лешего нужно ему бить погибающих, они погибнут и так, сами по себе, тех же, кто должен пройтись по их трупам, надо ещё увидеть и хорошенько раскусить. Пока тянулась эта вялая полоса, Женя работал почти нехотя. Но зато всё больше ёрничал, что, к удивлению многих, также добавляло ему популярности
Чего стоил хотя бы эпизод, с его слов описанный позже известным заезжим репортёром. Суть была в следующем.
Женя проходил мимо здания, где должен был открыться ответственный региональный партийный форум. Ввиду ясной и тёплой погоды съехавшиеся бонзы, ожидая открытия мероприятия и от скуки перебрасываясь сальными анекдотами, торчали при входных ступенях у фасада. Как бы сами собой, но, конечно, вовсе не случайно образовались два однородных круга. В одном стояли бонзы высшего ранга, в другом – серединного. Стояли локоть в локоть, оттопырив зады, животами вовнутрь, и так плотно, что больше никому в кругах места не находилось.
Женя мгновенно вычислил комедийную ситуацию. Он сделал вид, что тут ни до чего ему особого дела нет, и, приближаясь, профланировал, забирая то направление, которое пролегало между обоими кругами стоявших. Как человек, которого они отлично знали, поздоровался с ними. Ему вальяжно в несколько голосов ответили, а кто-то из «серединников», желая, видимо, показать некую свою демократичность и в данную минуту, скорее всего, не отдавая отчёта, что говорит, вдруг взял и так это пригласительно выпалил: «К нам, Перо!»
Женя усмехнулся, подошёл к подозвавшему кругу, осмотрел его, покачал головой и сказал: «Не могу понять, как войти! Вы что, в педерастов играете?» И при этом не то что рассмеялся, а нарочито громко расхохотался, закатился в смехе. Из круга высшего ранга угрюмо наблюдали эту сцену от начала до конца. Её видели и проходившие вблизи многие местные обыватели. «Успехов!» добавил ещё Женя к уже сказанному и спокойно удалился.
Лихому удальцу, тому, из-за которого всё так вышло, уже не было смысла оставаться в местной партийной жизни и в жизни вообще. День спустя, сказавшись больным, он лёг в спецлечебницу, где его потихоньку и успешно допортили, и он умер, повторив пример вроде как беспричинного умирания, о котором больше века назад великолепно рассказал Чехов.
Теперь в самый раз вернуться к антиалкогольной кампании, о которой говорилось в начале. В ней для Жени Наумова нашлась подходящая ниша, и в то время, когда он там находился, его слава взмыла настолько высоко, что уже никак невозможно не рассказать здесь об этом подробнее.
Вопреки запретам на алкоголь Женя завёл манеру спаивать коллективы, которые он посещал по делам или по-приятельски. Достать пойла, а чаще всего это был спирт, ему не составляло труда у одного подпольщика, уже, кажется, дважды становившегося героем критических материалов на страницах каких-то мелких изданий. Женя его не трогал и берёг для своего фельетона; подпольщик же, зная об этом, трусил, но шёл ему навстречу, выручал крепышом, даже отказываясь брать деньги в уплату. Женя знал о нём самое главное: что тот был стукачём ведомства госбезопасности, и разоблачение могло обернуться для него как угодно плохо. Такие вот имелись у фельетониста путаные отношения с этой мерзостной личностью. Но ему приходилось считаться с ним, ведь иного способа регулярно приобретать алкоголь в условиях запрещённой торговли им можно было и не найти.
Питьё Женя разносил очень даже оригинальным способом. В своём портфеле из крокодиловой кожи он сделал вдоль боковин распорки, между ними горизонтально закрепил полочку из тонкой фанеры с отверстиями для малюсеньких рюмочек, ставил туда эти рюмочки числом шесть, наливал в них зелье, портфель закрывал и с ним, с этим потайным крохотным столиком, соблюдая определённую осторожность, отправлялся куда надо. Там происходило затем то, что и должно было происходить.
«Выпить не хочешь?» – спрашивал он кого-нибудь из тех, к кому успевал забрести, переступив порог учреждения или предприятия. «А – где?» – бывало обычным вопросом на вопрос Жени, вопрос, начинавший сразу кружить голову человеку, измотанному воздержанием, которому не виделось конца.
Женя преспокойно открывал портфель и, взяв оттуда наполненную рюмочку, ставил её перед ошеломлённым передовиком или служащим. Конечно, – кто откажется? Потом, в закрепление эффекта, доставал и ставил вторую. А затем повторял процедуру в другом и в третьем по счёту кабинете или у верстака. Иногда распределял влагу по одной рюмочке на одного человека или вперемежку, кому одну, кому две, увеличивая круг потребителей. Но это уже не имело никакого значения.
Жажда выпить настолько портила людей, вовлечённых в сомнительную кампанию, что им даже в голову не приходило спрашивать, выпьет ли с ними сам подававший.
А Женя покидал территорию коммунистического труда и услужения с чувством хорошо выполненного долга перед самим собой и своей великой страной. Шёл дальше. В течение дня ему удавалось посетить до трёх-четырёх массовых мест обитания уже состоявшихся и потенциальных пьяниц и выпивох. На всё, чему обрекались трудяги и служаки, хватало одной поллитровки, причём в основательно разбавленной крепости. Озорник, конечно, не каждый день выкраивал время для таких занятий. Но это уже также не имело никакого значения.
Выпивавшие на дармовщину, как огнём охваченные жаждой продолжения, делали всё, чтобы не остановиться. Бросали работу, рыскали по магазинным продавцам, по продуктовым базам, по ресторанам, по больницам и аптекам, притонам, по затаившимся торговцам самогоном, по спиртзаводам и ликёро-водочным комбинатам, которые несмотря ни на что и в кампанию продолжали исправно функционировать и выпускали продукцию в соответствии с их суровой специфичностью, переполняя «штатным» товаром потайные спецбазы где-нибудь на далёких обезлюженных широтах и меридианах необъятного советского севера.
Если горемыки ничего не находили, то всё равно уже не работали и не могли работать. Если находили, то сразу находились такие, кто страстно хотел их поддержать, сначала в выпивке, а потом в разыскивании выпивки для последующего, возвышавшего их сумасбродного цикла.
Учреждения испытывали при этом глубочайшую встряску; бывало, они не работали по целым неделям. Начальство метало громы и молнии. Впрочем, и у него, захваченного устроенной вакханалией безудержного поголовного пьянства, рыльце также нередко оказывалось пропахшим пойлом.
С особой тщательностью Женя обрабатывал коллег по перу. Это племя, как и в некие, уже отдалённые времена советского строя, на полную катушку использовалось компартией для развития своей шумливой пропаганды. Поощрения, правда, были уже не те, не прежние. Старые борзописцы ещё и много позже описываемых здесь событий любили похваляться перед молодыми неслыханными гонорарами за публикации. Выражались часто так, что, мол, кассир даже самой малочисленной редакции в дни получек приносил из банка денег едва ли не мешок. Это ещё в сталинской эпохе и частью после неё, значит, при отсутствии видимой инфляции!
За маленькую газетную заметушку начисляли так, что хватало купить овцу, а то и телка. Что уж говорить об очерке, о фельетоне. Ну, разумеется, не всегда же требовалось покупать овцу или телка. И, как следствие, пили в своё удовольствие, много, раскованно, дерзко, до потери сознания. Писали уже левой ногой, часто по пьяни, абы как, лишь бы угодить кормилице. Многие спивались начисто, большинство без алкоголя уже не могли жить и не жили.
Эту продажную и ни на что уже не способную публику Женя, выпивавший и сам, но редко и понемногу, не то что не любил. В ней скапливалось немало пропащих талантов, которым никогда не суждено было заявить о себе. Если по большому счёту, Женя сочувствовал им, видя по ним то, что становилось результатом измывания и глумления верхов над совестью и интеллектом работников умственного труда своей бедовой отчизны. В то же время он не считал нужным в чём-то делать коллегам скидки, вовлекая их в запои. Борзописцами, ограниченными пустым творчеством и пьянками, становилось и молодое пополнение. В этой среде уже ничего не могло возникнуть нового и полезного. По степени развращённости пишущая орава уже была в точности такой же, как и остальной народ в любом советском учреждении или на предприятиях, полностью принадлежавших тоталитарному государству.
С наполненными рюмочками в портфеле Женя благополучно обошёл все ближайшие издания, куда приносил и свои свежие фельетоны. Некоторые редакции посетил не по одному разу. Тексты газет и журналов, вещаний теле– и радиостудий, продуктов издательских организаций стали походить на смесь пошлого с дурным. Над исполнителями сгущались тучи. И вскоре последовала волна их переформирования. Некоторых бросили в Лету. Некоторым сменили названия. А уже недалеко было и до великих дней, когда тихо, без афиш и заявлений со стороны организаторов борьба с зелёным змием прекращалась и наступало новое раздолье по части потребления алкоголя, равного которому по урону для населения прежде не было никогда и нигде в истории земли
На Женю, когда он угощал спиртным, никто не косился, не давил увещеваниями. Так трудно становилось всем, что было просто не до него. Ну, ходит, ну, предлагает. Пусть. Несколько раз, правда, пробовали не пускать его в служебные двери или ворота, устраивали перед ним на входах и проходных своеобразные бамперы из наиболее преданных вахтёров-силачей. Так Женя и к ним подкатывал со своим портфелем, не менее других оказались падкими на дармовое спиртное и они на своей тупой работе, валилась и эта структура.
С окончанием кампании Женя легко вздохнул и, что называется, перекрестился. Баста! Ёрничать по-крупному было уже не над чем. И без его вмешательства жизнь валилась, портилась, тускнела, исходила плохотой. Он ещё какое-то время пробавлялся фельетонами, но с учётом качества окружающего удерживать их наполнение на прежней высоте ему уже не удавалось. И повлиять ими уже также ни на что было нельзя, поскольку набиравшая силу свобода превращала людей в разъединённые мельчайшие продукты хаотического распада. Что взять с них! Женя с грустью смотрел на этот странный губительный процесс, воспроизводивший призраков.
Постепенно он отходил от фельетонного творчества и в конце концов оставил его. Следы его затерялись в обывательской среде. О нём даже слухи проносились потом глухо и очень редко. Хотя можно было услышать кое-что характерное и любопытное. Будто он стал другим, с новою властью и с коллегами уже решительно не сходился, даже будто бы сильно пил…