– Да ведь он у вас тут постоянно бывает! – возражал ему удивленный, по неопытности своей, Бодлевский, для которого каждое новое затруднение в его поисках было – острый нож, подрезавший радужную нить его надежды.
– Не знаем-с… Может, оно и точно, что бывает – мало ли тут гостей-то перебывает за день! где же нам всех их узнать-то, посудите сами-с! – отбояривался между тем буфетчик.
– Да меня «секрет» прислал! – ляпнул вдруг без всякой осторожности и нескромным голосом Бодлевский.
Ответом на это опять-таки был взгляд весьма удивленного и подозрительного качества – взгляд, который предварительно вмиг, подобно молнии, обежал все углы комнаты – нет ли, мол, кого лишнего? – и тотчас же уклончиво и неопределенно установился между бровями Бодлевского.
– Как вы изволили сказать-с? – с улыбочкой спросил буфетчик.
– «Секрет» прислал, – повторил Бодлевский.
– Это что же-с такое значит?
Гравер, не ожидавший такого переспроса, смешался и отчасти даже струхнул немного.
– Уж будто вы не знаете? – возразил он несмелым тоном.
– Почем же нам знать-с… Помилуйте-с!.. Мы об эфтим никакого понимания не имеем… Где же нам загадки отгадывать?.. Мы, значит, при своем деле, у стойки стоим, а что касаемо до чего другого, так эфто не по нашей части.
Бодлевский, видя, что тут ничего не поделаешь, прикусил с досады губу и нервно заходил по комнате.
Буфетчик незаметно, но зорко следил за ним глазами.
– Вам, может статься, знакомый ваш этот в нашем заведении свидание назначил? – спросил он после минуты молчаливого наблюдения.
– Да, свидание, – машинально подтвердил гравер, которого уже начинала шибко пронимать сосущая тоска от видимой неудачи задуманного дела.
– Так вы пожалуйте-с на чистую половину-с, – предложил ему обязательный ярославец, указывая на правую дверь из темных разноцветных стекол, – пообождите там маленько-с; может, они тем часом подойдут, а может, уж там и дожидаются.
Бодлевский последовал совету буфетчика и прошел на «чистую половину», а этот последний тотчас же, вслед за ним, поспешно юркнул в низенькую дверцу, которая незаметно пряталась в стене, за стойкой, обок с полками буфета, заставленного неизмеримым количеством стаканов и расписных чайников.
Комната, в которую вступил Бодлевский, хотя и представляла собою «чистую половину» заведения, но отличалась весьма грязноватою внешностью. Это была довольно большая зала в пять окон с неизменными красными занавесочками. Доски закоптелых стен покоробились от времени и петербургской сырости. Когда-то они были выкрашены белой меловой краской, и по этому фону смелая фантазия маляра-художника пустила зелено-черные пальмы и папирусы, стоявшие, якобы аллеей, в ряд, как солдаты во фронте; на пальмах и между ними помещались розовые райские птицы, в которых палили из ружей и пускали стрелы из луков какие-то лиловые охотники. Но время набросило на все это свой серовато-бурый колорит. Покоробившийся дощатый потолок по самой середине комнаты представлял широкое, расползающееся, черное, как сажа, пятно, которое образовалось от копоти из висящей на крючке лампы. Вдоль стен и у окон лепились маленькие четырехугольные столики, покрытые грубоватыми салфетками не весьма-то опрятного качества от каких-то пятен, и на каждой такой салфетке была опрокинута вверх дном полоскательная чашка с синеньким ободочком. Расщелистый пол, носивший еще кое-где скудные следы желтой краски, весь уснащался мокрыми, натоптанными следами посетителей, махорочной золой и плесками чаю, которые делали все те же бесцеремонные посетители, предпочитая для этого трактирный пол вместо полоскательных чашек. Атмосфера этого милого приюта, несмотря на вентиляторы в окнах, неисходно была пропитана крепким, першащим в горле запахом махорки, «Жукова» и «цигарок». В довершение всей обстановки, как необходимое украшение к ней, по стенам помещалось несколько старых портретов и картин в когда-то позолоченных рамах. Портреты являли собою каких-то генералов в пудре и архиереев в мантиях, а картины изображали нечто из буколико-мифологических и священных сюжетов. И те и другие лоснились местами зеленым лаком, а местами совсем исчезали в густо насевшей на них пыли, грязи и копоти. Бог знает где, как и когда и кем писаны такие картины и портреты, но известно только то, что найти их можно единственно в «ресторациях», и кажется, будто они уж так самою судьбою предназначены для того, чтобы украшать закоптелые стены низшей руки трактиров и харчевен.
Бодлевский хотя и не был избалован жизненным комфортом, но ему еще ни разу не случалось присутствовать в столь милых местах, и потому его немного покоробило, особенно когда он, усевшись у крайнего грязного столика, оглядел присутствующих посетителей.
В одном углу, за двумя составленными вместе столами, помещалась компания мастеровых в пестрядинных халатах, с испитыми лицами, на которых установился определенный серо-бледный колорит – верный признак спертого воздуха душной мастерской, тесного спанья артелью, непосильного труда и невоздержной жизни. Эту коллекцию небритых и длинноволосых, по большей части украшенных усами физиономий с наглыми взглядами, как бы говорившими: «мы – не мы, и хозяин – не хозяин!» – угощал пивом такой же пестрядинный халат, вмещавший в себе какого-то спицеобразного мальчонку лет шестнадцати. Мальчонка этот видимо желал показать, что взрослый и чувствует свое достоинство – потому капитал имеет и угощать может. Он то и дело старался представиться пьяным и потому громче всех кричал, поминутно и без всякой нужды ругался, как бы самоуслаждаясь гармоническими звуками этой брани, поминутно размахивал своими истощенными, худыми, как щепки, руками, вообще ломался, «задавая форсу». Компания мастеровых поощряла его то обниманиями, то словами, то, наконец, приятельской руготней и во всю глотку нестройно горланила солдатскую песню:
…и граф Башкевич Ириванский
Под Аршавой состоял, —
песню, бывшую в то время, ради близкой своей современности, в особенной моде между солдатами и фабричным народом.
Другой угол, на нескольких отдельных столах, занимали извозчики, которые днем очень любят посещать «Ерши» и там чаепийствовать. Двор ершовский, где помещается несколько пойловых колод, в течение дня, то есть пока не начнет смеркаться, постоянно занят извозчичьими клячами и загроможден то дрожками, то санями – смотря по времени года. Клячам этим извозчики задают корму и пойла, а себя – «по-малости чайком побалывают». В этом втором углу господствовали трезвость, «кипяточек» и до багровости распарившиеся чайком физиономии.
Тут уже был слышен свой особый говор.
За одним столом сообщали, что Игнатку в часть взяли, а Парфену-дяде офицер, в кипажу ехамши, колесо отшиб, а намеднись у одного извозчика лошадь с дрожками мазурики угнали – только что отвернулся, а они и угнали, проклятые; хозяин теперь вычитать, поди-ка, станет, а дома-то, в деревне, может, и голодно, и холодно. И начинается по этому поводу разговор про распроклятую жизть извозчичью, питерскую. За другим же столом идет беседа такого рода:
– Ты хозяину как отдаешь? поди-кося, всю выручку? – спрашивает плутоватая харя извозчика из тертых калачей у извозчика еще не тертого, двенадцатилетнего мальчишки.
– Известно, всю! а то как же? – отзывается детским голосенком этот последний, с тяжелым переводом духа, неистово втягивая в себя с блюдца струю горячего чая.
– Эх ты, михря!.. всю! – презрительно подхватывает первый. – Пошто же всю отдавать? Ты бы себе каку часть оставлял!
– Ишь ты – себе!.. а грех? – возражает мальчишка.
– Ну так что ж, что грех? Не беда!
– Эвося – не беда!.. как же!
– А то беда? эка ты репа какая, паря, как я погляжу! В грехе на духу покаешься – и баста! На то и батька, значит, приставлен; а ты бы, по крайности, себе каку деньгу оставил…
– А хозяин ругаться станет?
– Так пошто ж тебе говорить ему, сколько выручки привез? Если ты, значит, целковый-рубь выездил, так отдавай семь гривен, а либо восемь гривен, коли уж почестнее захочешь. Вот так и вертись на этом.
– Да я не умею…
– Не умеешь? а наука на что? Ставь пару чаю – так разом научу!
И мальчишка точно ставит пару чаю и начинает первые шаги своего развития на поприще столь занимательной науки.
Остальную публику составляли два-три дворника, несколько солдат, которые проникали сюда задними ходами, так как с наружных пускать их было строго запрещено, да две-три темные личности, из коих одна, в порванном, истертом вицмундире, углублялась в чтение полицейской газеты.
Нравственное чувство Бодлевского, не искусившегося еще в сладости познания различных трущоб житейских, начинало уже давить и сосать что-то боязливо-неприятное. Ему все казалось, будто кругом его сидят воры и мошенники, может, и убийцы даже; а воображение помогало разрисовывать все это более мрачными красками, хотя обстановка этой комнаты была не более как обстановка каждой харчевни. Сознание, что и сам он идет на рискованное дело, и эта неизвестность, где и с кем он, и как все это кончится; потом неотступное, томительное чувство одиночества, чувство разобщенности с окружающим миром – все это производило на него особого рода нервное впечатление, так что ему казалось – вот-вот войдет полиция и заберет их всех тотчас или что все эти господа разом накинутся на него, ограбят и убьют, пожалуй… Подобное чувство при первом посещении незнакомого еще вертепа необходимо испытывает каждый неофит, каждый будущий кандидат на Владимирку, только что задумавший свой первый шаг к преступлению.
А из низенькой дверцы в буфете выходил между тем застоечный ярославец в сопровождении темной личности с физиономией, отчасти перетревожившейся.
– Ну, полно спать! аль не прочухался еще? ползи, что ль, черт! – говорил он, оборачиваясь в полспины к этому темному субъекту, который подвигался вперед весьма неохотно.
– Да кто спрашивал-то? – послышался его хриплый, заспанный голос.
– А мне почем знать – тебя спрашивал!.. Возьми зеньки в граблюхи да и зеть вон сквозь звенья! Может, и фигарис какой![18] – отвечал ярославец, становясь за стойку и принимая такой вид, как будто ничто до его милости не касается.
Темная личность подошла к правой двери, плотно приблизила лицо свое к темным цветным стеклам и осторожно стала смотреть сквозь них в «чистую половину».
– Который это? что в шельме[19] камлотной сидит, что ли? – спросил он, разглядывая посетителей.
– Тот самый… Гляди, не фигарис ли каплюжный[20], — предостерег его буфетчик.
– Нет, своя гамля[21], – успокоил смотревший субъект и смело направился в «чистую половину».
Свидание друзей, как и должно предполагать, было весьма радостно, особенно со стороны Бодлевского. За порцией селянки, сопровождавшейся целым графином померанцевой, он объяснил Юзичу свою настоятельную нужду.
И ни тот ни другой не заметили, как сидевший поодаль неизвестного звания человек все время незаметно наблюдал за ними, стараясь вслушаться в каждое их слово.
Юзич, по выслушании дела, сейчас же скорчил из себя солидно-важного человека, в котором нуждаются и от воли которого зависит надлежащее решение, и стал озабоченно потирать свой лоб, как бы обдумывая затруднительное дело. Мазурики вообще любят в этаких случаях напускать на себя важность и детски рисоваться (хотя бы перед самим собою) своим выдуманным значением. Люди всегда склонны обманывать и себя и других тем, чего у них не хватает.
– Это я могу, – наконец заговорил он с расстановкой, стараясь придать своему слову и вес, и значение. – Нда-с… это в нашей власти… Только с одним человечком повидаться надобно… Трудно, но смогу – зато уж магарыч с тебя, да и другим заплатить придется.
Бодлевский беспрекословно согласился на все условия, и тогда Юзич встал и подошел пошептаться к той темной личности в вицмундире, которая водила красным носом своим по строкам полицейской газеты.
– Другу Борисычу! – проговорил Юзич, подавая ему свою руку. – Клей[22] есть!
– Ой ли, клёвый аль яманный?[23] – отозвался друг Борисыч, изобразив на широких губах своих улыбку алчной акулы.
– Не бойсь, чертова перечница! Коли я говорю, так значит клевый!
– А как пойдет: в слам аль в розницу?[24]
– Известно, в слам! Тебе, коли сам работать станешь, двойную растырбаним. Вот видишь мухорта[25], что со мной сидел? – пояснил ему Юзич. – Так вот ему темный глаз[26] нужен.
– На кого? на себя? – спросил Борисыч.
– Нет, маруший[27] нужно…
И они ушли в другую комнату – продолжать свое секретное совещание. Через несколько минут Юзич возвратился к Бодлевскому и объявил, что вечером будет все готово, чтобы он к девяти часам являлся в «Ерши», а пока вручил бы ему задаток – «на извозчика, мол, надо съездить в Полторацкий переулок, в Сухаревский дом, к виленцам из тридцать первого нумера[28], потому тот, кто станет подделывать паспорт, весь свой струмент и материал проиграл в трынку одному человеку из виленцев – ну, так и того, значит, надо будет выписать, чтобы с материалом явился».
Замечательно, что мазурики не только с посторонними, но даже и между собою в разговоре о каком-либо отсутствующем товарище постоянно избегают назвать его по имени, а всегда говорят несколько неопределенно, стараясь выражаться более местоимениями тот, этот, наш или существительными, вроде: знакомый человек, нужный человек и т. п.
Бодлевский щедро дал задаток и, выйдя за дверь, напутствуемый приветливым (уже без недоверчивости) поклоном буфетчика, опрометью бросился домой, не будучи в силах сдержать свою радостную улыбку, так что узнавший его сонливый будочник только крякнул да ухмыльнулся и послал ему в спину такой смешливо-лукавый взгляд, который как бы говорил: «Погоди-ка, друг любезный, сорвал я с тебя нынче уху с ершами, а попадешься ко мне на лапу, так стяну и леща со щукой».
Вечером «Ерши» изменяются, принимая совсем новый характер. Это уже не то, что «Ерши» днем. Как только зажгутся в них коптильные лампы и бросят свои мутные лучи на всю ершовскую обстановку, так тотчас ловкая рука побегушника-полового быстро позадергивает красные занавесочки на окнах – и это задергивание служит уже верным признаком того, что «Ерши» открыли свою вечернюю деятельность. Главным и, так сказать, всепритягивающим центром этой деятельности становится степенный, благообразный буфетчик Пров Викулыч, и тут-то разностороннее и разнохарактерное умение его поистине становится замечательным.
Как только начнет смеркаться – Толкучка прекращает свою деятельность. По Чернышеву переулку, как стаи черных мух, торопятся и перегоняют друг друга, в направлении к Пяти Углам, толкучники-сидельцы. Между ними шныряют взад и вперед темные людишки, покончившие свой дневной промысел на Толкучке и не начавшие еще промысла ночного. Кто из них засветло не успел сбыть с рук благоприобретенного товара ни маклакам, ни купцам-поощрителям, тот поблизости несет его в «Ерши», через задний ход, где всегда уже для такого желанного гостя находится настороже Пров Викулыч.
Пров Викулыч – человек добрый, рассудительный и не привередник: он ничем не побрезгует и за все даст положенную цену. Неси к нему мягкий товар, то есть меха, – он возьмет с благодарностью, неси красный товар, то есть золотые или иные драгоценные вещи, – тоже возьмет с благодарностью же; табакерку добудешь – и ее туда же; платок карманный добудешь – и на платок отказу нет; словом сказать, Пров Викулыч – человек вполне покладистый и сговорчивый, милый человек, с которым приятно и полезно вести всякое дело. Его и маклаки, известные у мазуриков под именем мешков, весьма уважают, а это очень замечательный факт, ибо маклаки вообще никого не уважают. Пров же Викулыч заслужил себе от них такую глубокую дань уважения не чем иным, как допущением свободного сбыта. Иные буфетчики и половые, занимающиеся маклачеством, ни за что не пустят мешка за порог своего заведения, а Пров Викулыч впускает беспрепятственно. Как же после этого и не уважать Прова Викулыча?
Впрочем, ему самому от этого допущения мешков было мало убытку: мазурики все-таки предпочитали к нему нести свой товар для сбыта.
Итак, только что смеркнется и «Ерши» осветятся своими коптилками – к ним начинают стекаться мешки и мазурики. Входная дверь на блоке ни на минуту не перестает визжать, хлопать и напускать в комнату свежего воздуха, который там вообще никогда не бывает лишним. Вместе с мазуриками набивается сюда изрядное количество мастеровых и фабричных, также покончивших свои дневные занятия; увеличивается и элемент военный, которому в вечернем мраке менее представляется опаски от начальства; немного попозже начинают мелькать и женские физиономии; зато замечается полнейшее отсутствие извозчиков.
В эту деятельную минуту Пров Викулыч становится вездесущ. Он и за стойкой вежливо кланяется глазами разным посетителям; он и на кухне отдает приказания насчет провизии повару; он и в погреб спустится за новою, непочатою корзиной холодного пива; он и на чистую половину заглянет: все ли де там в порядке; и на половых за нерасторопность прикрикнет, и с гостем красным словцом перекинется; он, наконец, уличит минуту и, юркнув в свою дверцу, очутится на «квартире».
Но пора наконец читателю узнать, что это за квартира.
Низенькая, маленькая дверца, в которую так часто юркает Пров Викулыч, ведет из буфета в кухню, где прежде всего бросается в нос чад от масла и пар столбом; а потом уже сквозь эту атмосферу выступают силуэты огромных медных котлов с кипятком и огромной же, словно бы Навуходоносоровой печи, которая, пожалуй, и побольше, чем трех отроков, поглотит. Из кухни налево взору посетителя представляется дверь в однооконную комнату, куда имеют право входа только одни завсегдатаи да особы прекрасного пола, дарящие ее почему-то особенною своею симпатией, преимущественно перед прочими чертогами заведения. Поэтому ершовские habituеs эту комнату так уж и прозвали «марушьим углом». Здесь, в этом «марушьем углу», можно постоянно найти женщин в количестве нескольких персон, занимающихся мирным чаепитием или не менее мирною руганью и тараторливым перезвоном. Из этой комнатки маленькая низенькая дверца ведет в другую, которая-то, собственно, и носит наименование «квартиры».
Это даже не комната, а скорее какой-то темный чулан, без окон, но с парою дверок, содержащихся постоянно на запоре. Вторая дверь выходит в узенький сквозной коридор, из которого вы, по желанию своему, можете спуститься либо во двор, либо в крохотный садик. С внутренней стороны дверь эта представляется как бы заколоченной, но это нисколько не мешает ей, в случае нужды, очень скоро и ловко отпираться и выпускать из себя, во время полицейских осмотров, разных теплых людишек, которым из коридорчика – скатертью дорога либо во двор, либо в садик да через забор на соседний задворок. С наружной же стороны этой дверки, на верхнем бруске ее, и до сих пор еще можно видеть намалеванную черною краскою надпись: квартира.
В этой конуре темно – хоть глаз выколи; иначе как со свечой там никто не бывает. В ней помещаются две-три постели, стол да несколько стульев. Под постелями и в углах сваливается все натыренное[29], которое, стараниями Прова Викулыча, редко когда залеживается до следующего утра. Приобретает он тыренное то на смарку трактирного долга, то на хрястанье с канновкой[30], то на какие-нибудь ничтожные гроши, которые иногда нужнее самой жизни уличному вору, когда голодным детям нужно принести хоть корку хлеба. Сбывает Пров Викулыч это тыренное только на чистые деньги, и на деньги немалые. Отсчитывает он в этом случае гроник да канику, а получает колесами[31].
Итак, мы уже говорили, около восьми часов вечера темные людишки с «вольным товаром» под полою начинают мало-помалу проюркивать в ершовские ворота, на задний, «невоскресный» ход заведения, и стекаются обыкновенно в смежной с кухней комнате.
Пров Викулыч держит себя в этом случае весьма замечательным образом: он и тут, как всегда и везде, свою особую политику и строгий этикет соблюдает. Всем, например, собравшимся в «марушьем углу» мазурикам очень хорошо известно, что Пров Викулыч занимается спуркой[32], все они именно и собрались сюда не за чем иным, как только пропурить ему тыренное. Пров Викулыч, в свою очередь, хорошо знает, что теплые ребятки пришли сюда единственно ради его милости, и не однажды уж он со всеми ними дела этого рода обделывал, а между тем Пров Викулыч перед глазами всей этой обычно-собравшейся компании никогда не решится явно показать, что он занимается спуркой или вообще имеет с ними какие-либо общие дела и интересы относительно вольного товару. «Поэтому, значит, дело – делом, а честь – честью, – рассуждает себе Пров Викулыч, – и честь свою, значит, ты никак обронить не моги».
Пров Викулыч в некотором роде сила, «капиталом ворочает», держит в руках своих весь этот темный люд, и потому третирует его несколько en canaille[33]. Он не сразу выходит к ним в «маруший угол», а так себе – урывками, заглянет туда как будто мимоходом, идя по своему делу, и вообще заставляет себя дожидаться.
– Пров Викулыч, дельце есть до вашей милости! – говорит ему обыкновенно какой-нибудь мазурик заискивающим и даже просительным тоном, кланяясь чуть не в пояс.
– Како тако дельце? – суровым голосом важно-занятого человека возражает буфетчик, почти не удостаивая взглядом своего просителя.
– Так-с… просьбица одна… по секрету-с…
– Ну да! еще чего не выдумай! Некогда мне тут с вами секретничать-то! – бурчит он себе под нос, с большим неудовольствием. – Ну, да! ин – ладно! Пойдем! Эй! Анчутка!
– Чиво-с? – откликается юркий трактирный мальчишка с развращенным лицом и плутовскими глазами, выросший словно гриб из-под земли перед Провом Викулычем.
Буфетчик на это «чиво-с» только глазом мигнет незаметно – и Анчутка опрометью бросается к заднему ходу на сторожку.
За сим следует удаление Прова Викулыча с просителем в секретную квартиру.
А мазурики между тем в «марушьем углу», ожидая каждый очереди, вполголоса меж собой о своих делах разговаривают. Они в этом отношении менее Прова Викулыча церемонятся.
– Что стырил?[34]– осведомляется один у другого.
– Да что, друг любезный, до нынче все был яман[35], хоть бросай совсем дело; а сегодня, благодарение Господу Богу, клево[36] пошло! Зашел, этта, ко Владимирской. Народу за всенощной тьма тьмущая – просто, брат, лафа!
– Ну и что же ты? маху не дал!
– Еще б те маху! Шмеля срубил да выначил скуржанную лоханку![37] – самодовольно похваляется мазурик.
– Мешок во что кладет веснуxu?[38] – спрашивается в то же время в другой группе, на противоположном конце комнаты.
– Во что кладет! да гляди, чуть не в гроник! – ропщет темная личность с крайне истомленным и печальным лицом. – Клей[39] не дешево стоит; поди-ка сунься в магазин у немца купить – колес в пятьдесят станет.
– А какой клей-то?
– Да канарейка с путиной, как есть целиком веснушные[40]. Так оно что, пес эдакий, мешок-то? Я по чести, как есть, три рыжика правлю[41].
– Какими? рыжею Сарою[42]?
– Ну, вестимо, что Сарой, а он, пес, только четыре царя[43] кладет. А мне ведь тоже хрястать что-нибудь надо! жена тоже ведь, дети… голодно, холодно…
И голос мазурика, нервно дрогнув, обрывается, задавленный горькою внутреннею слезою.
В третьем углу – молодой вор, по-видимому из апраксинских сидельцев, тоненькой фистулой, молодцевато повествует о своих ночных похождениях:
– Просто, братцы, страсть! Вечор было совсем-таки влопался[44], да спасибо мазурик со стороны каплюжника дождевиком[45] – тем только и отвертелся! А Гришутка – совсем облопался, поминай как звали! Стал было хрять[46] в другую сторону, да лих, вишь ты, не стремил[47], опосля так с фараоном[48] справились; а тут стрела[49] подоспела вдогонку – ну и конец! Теперь потеет[50]; гляди, к дяде на поруки попадет[51], коли хоровод не выручит.
– Значит, скуп[52] надо? – озабоченно спрашивают мазурики, ибо это вопрос, весьма близко касающийся их сердца и карманных интересов.
– Значит, скуп! Парень, братцы, клевый, нужный парень! отначиться[53] беспременно надо.
– Сколько сламу потребуется? – вопрошают члены хоровода, почесывая у себя в затылке.
– Обыкновенно, на гурт: слам на крючка, слам на выручку да на ключая — троим, значит, как есть полный слам отваливай[54].
– Надо подумать! – ответствуют хороводные, соображая свои средства на выкуп товарища.
А степенный, важный и благообразный Пров Викулыч меж тем обделывает на квартире свою выгодную спурку.
В одиннадцатом часу показался в «Ершах» и Бодлевский, захватив с собою весь свой капитал, заключающийся в двадцатипятирублевой бумажке и кой-какой мелочи. Сердце его довольно-таки нервно постукивало. Он не боялся делать ассигнацию наедине, запершись в своей комнате, и боялся теперь предстоящего ему дела, потому что оно должно было обделаться между несколькими сообщниками. Эта черта, на первый взгляд как будто и трусливая, предвещала, однако, в Бодлевском великого будущего мастера. Не боятся сообщничества одни только заурядные мазурики, из которых никогда ничего замечательного не выработается. А в Бодлевском, напротив, таился своего рода гений.
Пров Викулыч, обретавшийся на сей раз за буфетной стойкой, степенно поклонился ему, по обычаю своему, больше глазами, чем головой, и пригласительно указал рукою на узорную дверь чистой половины, а сам, конечно, не замедлил сию же минуту юркнуть в свою дверцу, на квартиру за Юзичем.
После коротких переговоров о том, что дело будет стоить двадцать рублей, Юзич получил вперед с Бодлевского деньги и ввел его в заповедную квартиру через наружную ее дверку, мимо буфетчика, который сделал вид, будто ничего не замечает. Там на столе тускло горел сальный огарок, едва освещая фигуры семи человек, сгруппировавшихся вокруг стола, за которым восседал красноносый чиновник – тот самый, что поутру на чистой половине углублялся в полицейскую газету. Он тасовал замасленную колоду карт и умоляющим голосом обращался к рыжему угрюмому господину с портфелем в руках.
– Ну сделай ты мне такое божеское одолжение! Сорок грехов тебе за это простится, мошенник ты эдакий! – говорил он ему. – Ну что тебе стоит! Душечка моя! сваляемся на одну игорку.
– Сказано, нет! – зарычал на него рыжий, сверкая исподлобья своими угрюмыми глазами. – Нашел дурака – сваляйся с ним до дела, а он, пожалуй, отначится, так я, значит, двойного сламу должон лишиться! Ишь ты, вицмундирник какой! губа-то у тебя не дура! Ты прежде дело сделай, а там, пожалуй, стукнемся на счастье.
– Все струмент свой отыграть хочет, – пояснил Юзичу один из семерых, лукаво подмигивая на красноносого чиновника, который, вероятно, чувствуя себя очень огорченным ответом рыжего, только вздохнул от глубины души и смиренно, с видом угнетенной невинности, воздел к потолку глаза свои, как бы говоря этим: «Ты видишь, Господи, сколь много и не право обижен я!»
Никто из присутствующих не поклонился Бодлевскому при входе и вообще не выразил ни словом, ни знаком каким-либо приветствия; но все очень внимательно и бесцеремонно вымеряли его своими взглядами.
Эти семь человек были виленские и витебские мещане, известные в трущобах под общим именем «виленцев» и занимавшиеся специально подделкой паспортов. Профессия эта преемственна и до сих пор продолжается в Петербурге между выходцами из двух означенных губерний.
– Готово! – сказал Юзич, обращаясь безлично ко всей компании.
– Значит, можно в ход помадку[55] пускать? – спросил чиновник с добродушной улыбкой, в которой, однако, так и просачивалась алчность акулы.
– А ты, голова, зачем мухорта с ветру привел? – бесцеремонно вмешался рыжий, бросая неприязненные взгляды на Бодлевского. – Зачем морды казать? Не всякой ведь роже калитки есть!
– Ничего, мухорт с нами заодно поест, – благодушным тоном успокаивал его чиновник.
– А коли облопается да клюю прозвонит?[56]
– А мы на сей конец не дураки: прикосновенность учиним, к делопроизводству притянем – и выйдет девица того же хоровода. На себя не всяк ведь показывать-то охоч, – возразил на это канцелярски-крючковатым тоном чиновник.
Рыжий, вероятно, восчувствовал силу последнего аргумента, ничего не ответил, только сплюнул в сторону.
Чиновник, потирая свои красные, дрожащие руки, встал с места и с особенным каким-то сладеньким подходцем приблизился к Бодлевскому.
– Нам надо познакомиться, – сказал он весьма любезно. – Вместе уху станем стряпать – вместе хлебать; значит, дело товарищеское. Честь имею рекомендоваться! – присовокупил он, отдавая скромный поклон, – отставной губернский секретарь Пахом Борисов Пряхин. Ныне приватно в конторе квартального надзирателя письмоводством занимаюсь.
Бодлевский при этом последнем сообщении сделал весьма удивленную мину, так что Пахом Борисыч поспешил пояснить ему с обычным добродушным вздохом:
– Что делать-с! бывают обстоятельства, когда всяк человек на предлежащем ему месте к пользе ближнего нужен бывает. А это-с, – прибавил он, указывая на членов своей компании, – это – ближние мои. Так-то-с!..
Бодлевский слегка поклонился, но ближние не удостоили его поклон ни малейшим вниманием. Они вообще были не совсем-то довольны присутствием при деле постороннего человека.
– Предварительно, – начал опять чиновник, – позвольте попросить у вас рюмку водки, а то у меня трясучка с перепою: рука не тверда-с. Я, поверьте, не столько для себя, сколько собственно для руки прошу. Позвольте монетку-с!
Бодлевский дал ему сколько-то мелочи, которую чиновник тотчас же опустил в свой карман, и, подойдя к полочке, где стоял заранее купленный им же самим полштоф водки, налил себе рюмку и, нацелясь, проглотил ее залпом.
– А теперь – приступим, благословясь, ибо всякое доброе начинание напутственного благословения требует, – говорил он со своею улыбкою, творя крестное знамение, и, потирая руки, сел на прежнее место.
Угрюмый рыжий молча положил перед ним портфель и вынул из кармана какие-то две стклянки. В одной заключалась жидкость черная, в другой – чистая, как вода.
– Мы ведь – химики: наукой тоже занимаемся! – шутливо пояснил Бодлевскому Пахом Борисыч и вслед за тем скомандовал: – Чижик! на стрему[57].
Молодой парень поднялся с постели, на которой было развалился, и вышел из «квартиры» в наружную дверку.
– Ну-с, а теперь затыньте-ка[58], братцы, хорошенько! – предложил чиновник остальным – и вся компания тесно стала, локоть к локтю, вокруг стола. – А мы газетку вынем да на столик положим – тут же вот рядышком с портфелькой. Это, изволите ли видеть, – пояснил он Бодлевскому, – собственно, на тот конец делается, если бы, избави нас боже, посторонний человек в нашу келейную беседу ворвался – так мы как будто ничего, яко агнцы какие непорочные, сидим и мирно известия с политического горизонта читаем. Понимаете-с?