Читатель, верно, не забыл еще обещания княгини Шадурской относительно десяти тысяч, которые так бескорыстно и самоотверженно посулила она Бодлевскому на рауте Шиншеева. Мы должны сообщить, что посул этот не остался одним посулом. На другой день Татьяна Львовна нарочно проснулась ранее обыкновенного, то есть неслыханно рано – в восемь часов утра, тотчас же послала за управляющим, подробно справилась у него о состоянии своих собственных (не общих с мужем) фондов и приказала непременно доставить ей десять тысяч к часу пополудни. Управляющий поморщился, озабоченно почесал у себя за ухом, однако обещал исполнить.
В доме, который занимала генеральша фон Шпильце, нижний этаж отдавался под магазины. В одном из помещений этого этажа находился магазин модный, под какою-то французскою фирмой. Зеркальные окна, изящные станки для платьев, манто и шляпок, изящные шкафы дубового дерева и всегда изящно наряженные мастерицы представляли взорам посетителя весьма приятную и привлекательную картину. Не будучи компетентными судьями в тонкостях женских нарядов, мы не можем сказать, что именно привлекало сюда заказчиков и заказчиц, особенно последних, но, судя по тому, что перед подъездом этого магазина часто останавливались довольно богатые экипажи, из которых выпархивали любительницы нарядов – и пожилые, и молодые, – мы можем предположить, что, вероятно, магазин этот удовлетворял их вкусам и потребностям.
Некоторые утверждали, что содержит его все та же неизменная и достолюбезная генеральша, но содержит не официально, а на имя какой-то вышедшей из привлекательных лет француженки, которая, состоя налицо, заправляла делами магазина.
Не беремся опять-таки судить, насколько это достоверно, хотя и не можем не заметить, что в этом предположении заключается некоторая доля истины, если принять во внимание, во-первых, то обстоятельство, что из домашних комнат магазина была проделана дверь на вторую лестницу генеральши, не на ту, где помещался швейцар и экзоты, а на ту, которая вела во второе и уже известное читателю отделение генеральской квартиры с более индустриально-комфортабельным характером. Во-вторых, предположение о прикосновенности m-me фон Шпильце к магазину получало еще некоторую достоверность и оттого, что вышедшая из привлекательных лет француженка занимала два апартамента во второй квартире генеральши. Вероятно, особе этой было вредно часто спускаться и подыматься по лестнице, потому что некоторые заказчицы, желая переговорить о фасонах и отделках или расплатиться по счету, просили обыкновенно дежурную мастерицу проводить их к m-me Фанни.
Так поступила на сей раз и Татьяна Львовна, приехавшая в условный час с обещанной суммой. Бодлевский уже дожидался ее в отдельном кабинете. Она сполна вручила ему привезенные деньги и только нежно просила при этом не манкировать впредь их свиданиями из-за таких пустяков, как карточный проигрыш, которого, в сущности, и не воображал делать Бодлевский.
Бедная Диана! Она любила самоотверженно, пылко и боязливо, со страхом потерять взаимность, и потому приносила даже капитальные жертвы. Такова, между прочим, всегда бывает любовь преклонных женщин. Последняя любовь пожилой красавицы и первая любовь семнадцатилетней девушки – две разительные крайности, которые, однако, сходятся между собою в этом пылком самоотвержении, с тою, впрочем, маленькой разницей, что там самоотвержение и жертвы – моральные, а здесь они – чисто материальные и по большей части касаются «презренного, но благородного металла».
Ощупав полновесную пачку в своем боковом кармане, Бодлевский в тот же день приступил к необходимым операциям. Он нашел большую и прекрасно меблированную квартиру в Моховой улице, с двумя отдельными ходами – для себя и баронессы, куда перебрался с нею в тот же вечер, ибо проживание в отеле Демута, где два номера обходились им шесть рублей в сутки, было весьма накладно. Деньги Шадурской пришлись теперь как нельзя более кстати: фонды их находились в столь плохом состоянии, что даже те девятьсот тридцать рублей, которые баронесса выиграла в «чет-нечет» у двух старцев на железной дороге, были уже на исходе. Теперь, с переездом на приличную независимую квартиру да с таким кушем в запасе, можно было бы приняться за дела на широкую ногу.
На другой день Сергей Антонович Ковров привез к Бодлевскому графа Каллаша.
– Вы, господа, еще не знакомы – так прошу познакомиться: дольщики и ассоциаторы должны быть вполне известны друг другу, – говорил Ковров, рекомендуя одного другому.
– Очень приятно, – отвечал венгерский граф, и, к удивлению Бодлевского, по-русски, – очень приятно! Я уже имел честь слышать о вас неоднократно… Ведь у вас, кажется, дело было в Париже по части фальшивых ассигнаций?
– О нет, вы ошибаетесь, любезный граф, – возразил с приятной улыбкой Бодлевский. – Дело это не стоит ни малейшего внимания – так себе, ничтожный подлог, да и притом же оно тотчас позабылось, так как я не пожелал присутствовать в ассизном суде.
– А предпочел отвояжировать в Россию – это так, это верно! – вклеил свое замечание Сергей Антонович.
– Вообще, если у меня и случались в жизни маленькие неприятные столкновения, так это именно больше по части подлогов… Есть, знаете, у каждого свой камень преткновения, – говорил Бодлевский, не обратив большого внимания на ковровскую вклейку. – А у вас, – отнесся он с польской любезностью к графу, – если не ошибаюсь – по части векселей…
– Ошибаетесь! – бесцеремонно перебил его граф. – У меня было разное. А впрочем, я не люблю говорить об этом!
– Ровно как и делать? – улыбнулся Бодлевский. Граф пристально посмотрел ему в глаза.
– Да, равно как и делать, потому что я презираю все это, – твердо сказал он.
– Ба!.. Рисуетесь, милый граф, рисуетесь! – лукаво кивнул Бодлевский. – Презирали бы, так не были бы в нашей ассоциации.
– Это две вещи совершенно разные, – скороговоркой и как бы про себя процедил граф Каллаш.
– Ну, этого я, признаюсь, не понимаю!
– Ах, друг ты мой любезный! – пожал плечами Сергей Антонович, беря обоих за руки. – Да если нам нельзя иначе! Пойми ты: ведь надо же поддерживать честь своей фамилии! Ведь он – граф Каллаш!
– А это настоящая фамилия графа? – осведомился Бодлевский.
– В настоящую минуту – настоящая, – холодно и раздельно отчеканил граф, – а что касается до прошлой, – прибавил он, – то ни вам, ни ему, ни мне самому знать ее не следует.
– А! это дело десятого рода! – почтительным склонением головы удовлетворился Бодлевский.
– Вообще, господа, мы собрались сюда не для того, чтобы экзаменоваться и хвалить личные качества друг друга, – заметил граф Каллаш. – Я по крайней мере полагал, что еду к m-sier Карозичу для переговоров и условий по общему делу… Я полагаю, – заключил он, вставая с места, – что пора обдумать наш проект, и потому желал бы видеть баронессу фон Деринг.
– Баронесса сейчас выйдет, – предупредил Бодлевский и торопливо направился на ее половину.
По первому взгляду, казалось, и он на графа, и граф на него произвели не совсем-то выгодное впечатление. Но что до личных впечатлений там, где в виду общий интерес всей ассоциации!
Через пять минут вышла баронесса – и ассоциаторы открыли совещание о предстоящем выгодном деле.
– Вы не слыхали рèrе[165] Вильмена?
– О, quel beau style! Quelle еlloquence, quelle extase![166]
– Vraiment, cet homme est douе du feu sacrе![167]
– Поедемте слушать Вильмена!
– Но ведь надо рано вставать для этого?
– Ну вот! уж будто нельзя поспеть к двенадцати часам!
– Да что делать там?
– Как что? Помилуйте! слушать, наслаждаться, prendre des leçons de morale et de religion…[168] И вы еще спрашиваете, что делать?
– Но ведь мы не католики…
– О, какой вздор! Это ничего не значит. Dieu est seul partout et pour tous; et de plus tout les nôtres у sont[169], почти весь beau monde бывает… c’est à la mode enfin![170]
– А! это дело другое! Поедем, поедем непременно!
– Ну, что, как вам понравился Вильмен?
– Oh, superbe, charmant! nous sommes toutes enchantеes! [171]и т. д.
Таков был перекрестный огонь восторгов, вопросов, аханья и замечаний, которые с некоторого времени волновали петербургский beau monde. Российские дамы православного вероисповедания, обыкновенно почивавшие сладким и безмятежным сном во время собственной обедни, наперерыв спешили теперь вместе с петербургскими католичками слушать элоквенцию рèrе Вильмена. И точно: слушали и умилялись. Хотя рèrе Вильмен, случалось, ораторствовал почти по два битых часа, но дамы все-таки слушали и умилялись или по крайней мере старались достойным образом изображать вид сердечного умиления. То-то была выставка благочестивых, восторженных, кокетливо тронутых экспрессией лиц и утренних нарядов! Диагональный ли столб солнечного света, падавший из купола вовнутрь прохладного храма, густые ли звуки органных аккордов, сливавшиеся с звучными голосами певцов итальянской оперы, производили на православных петербургских дам такое умиление, или же умилялись они просто потому, что так следует, потому что «cela еtait à la mode[172]?» – наверное не знаем, но полагаем, что последнее предположение имеет на своей стороне большую долю вероятия и даже истины.
Когда рèrе Вильмен, смиренно опустя очи долу и сложив на груди свои руки, пробирался к кафедре, выражение его физиономии носило разительную печать иезуитизма, оно так и напоминало собою одну из гравюр Каульбаха к гетевскому «Reineke-Fuchs»[173], на которой сей знаменитый Рейнеке изображен в ту минуту, как он в иезуитском костюме и в смиренно-мудрой позе изволит выслушивать от петуха-прокурора формальное чтение своего приговора. Но, взойдя на кафедру, риrе Вильмен преображался. Когда, ощутивши достаточную дозу экстаза, он кидал громы своего красноречия – облик его принимал совсем иной характер: он напоминал собою грозно-вдохновенный, сурово-фанатический лик Савонаролы. Жесты его принимали величественность пафоса, черные глаза как-то углублялись и метали искры, а громкие французские фразы лились неудержимо-театральным потоком.
И дамы плакали и умилялись.
Зато по окончании проповеди и службы или в светской гостиной с рèrе Вильменом совершалась новая метаморфоза. Здесь как-то сама собою проступала на первый план его умеренная толстота, с маленьким, но солидным брюшком пятидесятилетнего человека, и плавную, изящную речь его всегда сопровождали методическая понюшка душистого табаку «rapè» и самая благодушная улыбка. Он так и напоминал собою блаженной памяти придворных французских аббатов восемнадцатого века. Так и казалось, что вот-вот возьмет он флейту, сядет к пюпитру и разыграет арию моцартовского «Дон Жуана» или из «Волшебной флейты» или продекламирует отрывок из Расина, а не то, пожалуй, под шумок, с самым добродушным видом, расскажет вам нечто во вкусе Лакло и Кребийона-сына.
Почтенный рèrе Вильмен считался в Петербурге лицом временно-приезжим. У него был какой-то ничтожный официальный предлог, который именно и послужил ему причиной приезда в Россию; но некоторые лица петербургского католического духовенства не совсем-то его долюбливали и особенного благорасположения сему патеру не выказывали, ибо, помимо официальной его причины, провидели иную, постороннюю цель его пребывания в Петербурге. Они подозревали в добродетельном père Вильмене тайного иезуитского агента.
Лица эти основали свои соображения частью и на том еще обстоятельстве, что père Вильмен явился в Россию не один, а со своим слугой, который часто показывался вместе с ним там, где, по всем житейским соображениям, в слуге не было ни малейшей надобности: он сопровождал его и в церковь, и в консисторию, и в коллегию – словом, почти повсюду, куда официально показывался père Вильмен. Даже и в неофициальных посещениях некоторых светских гостиных этот слуга каждый раз старался втереться в прихожую. Такое ревностное хождение, по-видимому, без всякой нужды, за своим господином и подало повод к догадке о тайной иезуитской миссии père Вильмена, ибо известно, что братиям приснодостойного ордена Лойолы никогда не дается одиночных, самостоятельных поручений: в каждую миссию их отправляют непременно по трое, дабы они наблюдали и выслеживали действия друг друга, о которых своевременно делали бы тайные шпионские донесения своей орденской власти. Таковой-то шпион, всегда равноправный с миссионером брат ордена, часто принимает на себя роль слуги, если обстоятельства не позволяют ему взять роли сотоварища. Третий тайный брат-наблюдатель принадлежал к постоянным петербургским жителям. Это был некий благочестивый старичок, получивший особое тайное предписание для своих наблюдений. Догадка на этот раз вполне оправдалась. Назойливый слуга père Вильмена, в сущности, был шпион и орденский сотоварищ его – брат Жозеф.
С некоторого времени достойный отец Вильмен стал весьма-таки стесняться наблюдений брата Жозефа и даже не шутя побаивался их; но вскоре его совершенно успокоило одно постороннее обстоятельство: брат Жозеф стал оказывать страстное влечение и сердечную привязанность к российской очищенной, известной тогда под популярным и балладо-романтическим названием Светланы. Маленький прием ее утром продолжался удвоенным приемом к обеду и оканчивался исчезновением брата Жозефа к вечеру. Светский костюм, который носил он в качестве слуги, гарантировал его страстные отношения к Светлане от соблазна людей посторонних. Брат Жозеф после ежевечернего исчезновения часа на три, на четыре очень скромно и тихо возвращался восвояси, кое-как сваливался на свое иноческое ложе и тотчас же засыпал мертвым сном до радостного утра. Братья, казалось, поняли друг друга: они без слов заключили между собою взаимный договор – не препятствовать своим эпикурейским склонностям, ибо эти индивидуальные качества души и сердца нисколько не касались принципов и сущности их иезуитской миссии. Зато в сфере этой последней обоюдное шпионство неослабно поддерживалось полным разгаром.
Père Вильмен в короткое время приобрел себе вместе с огромною популярностью довольно значительный кружок католических исповедниц. Он любил чаще всего исповедовать на дому, в молельных или будуарах, где ревностные католички откровенно слагали с себя весь груз своих прегрешений. Père Вильмен особое внимание оказывал богатым светским дамам и преимущественно богатым старушкам. Все ужасы ада и все блаженство рая фигурировали в его келейных поучениях этим особам – в поучениях, направленных преимущественно на бренность земных благ и стяжаний и на отречение от них в пользу благ душевных. Посильным результатом поучений было, что несколько благочестивых старушек, устрашась ужасов Вильменова ада и прельстясь его раем, великодушно отказались от имений своих в пользу почтенного ордена, к которому имел честь принадлежать добродетельный pater. В его портфеле уже хранились два-три духовных завещания да наличными деньгами и драгоценными вещами тысяч на пятьдесят с излишком. Все это были благочестивые плоды, собранные им на пользу и процветание заветного ордена.
Рèrе Вильмен, и сам того не подозревая, нашел себе сильного пропагандиста в молодом графе Каллаше.
Граф Николай Каллаш занял довольно видную роль в обществе. Предположения опытных светских людей, сделанные о нем на рауте Шиншеева, оправдались. Граф блистал в весьма модных гостиных, пользовался приятельством и дружбой лучших из светских молодых людей, имел неограниченный кредит у Шармера, у Никельс и Плинке, у Дюссо и Елисеева; Сабуров поставлял ему помесячно лучший экипаж и лучших рысаков своих; две-три лучшие камелии до вражды поругались между собою за право ходить с ним в маскараде; несколько светских барынь с замиранием сердца ждали, кому из них этот Парис отдаст заветное яблоко, и все вообще восхищались его красотой, умом, его французскими стихами, его романсами и рисунками в альбомах. Старушки тоже полюбили его. Одни только мужчины – въяве друзья и приятели – были тайными врагами графа, и иные из них не задумывались под сурдинку распускать про него разные неблагоприятные сплетни. Но – странное дело! – это только увеличило обаяние графа в глазах женщин. Он знал свою силу, свое могущество над ними и пока пользовался ими для весьма тонкой, красноречивой пропаганды в пользу père Вильмена, который его же стараниям был обязан большей частью своей популярности. Не одна из особ прекрасного пола, увлеченная рассказами графа, отправлялась на исповедь или для религиозной беседы к père Вильмену, и, можно сказать с достоверностью, ни одна из них не выходила от патера без того, чтобы после нескольких визитов не оставить ему своей посильной лепты. И это были не одни католички – весьма многие из русских православных барынь, очень уж возлюбя французское красноречие, делали свои вклады то золотыми вещами, то кой-какими деньгами в пользу разных филантропических целей, выставляемых или Вильменом, или графом Каллашем.
Время шло своим чередом, а французский иезуит, благодаря своим личным достоинствам и ловкой невидимой пропаганде графа Каллаша, приобретал все больше и больше влияния на умы некоторых из русских барынь.
Рèrе Вильмен хотя избрал себе для виду, так сказать, официально, скромную келию в одном из тех мест, где обыкновенно останавливается приезжее католическое духовенство, однако секретным образом предпочел нанять для себя, вместе со своим слугой, частную, свою собственную и совершенно отдельную квартиру, взятую третьим братом-наблюдателем на свое имя. Сделать это было нетрудно, так как третий брат-наблюдатель принадлежал к ордену тайно, жил в мире и даже числился на службе в одном из присутственных мест. Квартира нужна была сему добродетельному триумвирату для особых важных совещаний по делам своей секретной миссии. Подозрительная осторожность вообще прежде всего свойственна истинным сынам Лойолы, которые в настоящем случае опасались делать свои совещательные сходбища в официальной келии отца Вильмена: там мало ли что случится – их могли подглядеть, подслушать, да и сами они могли подать повод к излишним толкам. Все эти соображения побудили их взять отдельную квартиру. Она была очень невелика, всего-навсего две комнаты с передней и кухней, и вдобавок весьма скромно убрана. Несколько плетеных стульев, ломберный стол да кожаное высокое кресло составляли мебель приемной комнаты. Украшением же ей служили черное распятие да черная библия и несколько католических священных гравюр в простых рамках, между которыми висели два портрета: генерала иезуитского ордена и Игнатия Лойолы – его основателя.
В этом-то скромном жилище преподобного отца появилась однажды баронесса фон Деринг.
Появилась она со своей соблазнительной красотою. Красота эта, казалось, еще увеличивалась от противоположности с богатым, но вполне скромным нарядом, который во время визитов ее к отцу Вильмену всегда был один и тот же: роскошное черное платье и никакого постороннего цвета в аксессуарах. Предстояла она пред ним ревностною католичкою, жаждущею испить живой воды от прохладного источника его поучений. Весь ум тонкого, искусного кокетства опытной в этом деле баронессы был постепенно употреблен ею против своего назидателя. И чем казалась она скромнее, недоступнее, тем распалительнее действовало кокетство ее на воображение сластолюбивого старца. Она открылась ему, что с тех пор, как поучается откровенно религии в его высоких беседах, ею овладела одна заветная мечта, к осуществлению которой стремится всем сердцем, но… но осуществить которую может единственно содействие Вильмена. Эта мечта – самой сделаться иезуиткой и своим влиянием, своей красотой и положением в свете тайно вести иезуитскую пропаганду.
– Мне недостает только одного, – говорила она с пылающими глазами и порывистым чувством католическо-религиозной экзальтации, – мне недостает знания… знания тех идей, правил и принципов, на которых зиждется храм иезуитизма; я не знаю приемов, которыми успешнее можно действовать; помочь в этом может мне только мой добрый исповедник и наставник.
Уловка удалась как нельзя лучше. Умная, влиятельная и прекрасная пропагандистка иезуитских интересов, пропагандистка в России – была для монаха чистейший клад, упустить который он почел бы великим прегрешением. Старческая страсть к молодому, сильному и красивому телу помогала еще при этом закрыть ему глаза, чтобы не иметь никакого сомнения или недоверия в своей прозелитке.
Через несколько таких визитов и поучений крепость его сердца со всем гарнизоном нравственных сентенций и благоразумного опыта сдалась на капитуляцию незаметно осаждавшему неприятелю. Неприятель был своего рода паук, опутавший вконец иезуитскую мушку. Патер Вильмен совсем забывался перед своей искусительницей и, приуготовляя в ней почву для уразумения иезуитской пропаганды, откровенничал с нею даже о таких вещах, которых бы никому, кроме пославших его, открывать был не должен. И все это нравственное кораблекрушение произвела в нем одна только грешная красота его духовного чада.
– Мы – члены великой семьи. Я – тайный агент великого ордена, – открывался он баронессе со своим обычным красноречием. – Нас много: наше братство непрерывною сетью покрывает всю Европу, и Азию, и Америку, но… нас мало в России. У нас нет родины, нет отечества, наша задача – мир. И он будет наш, потому мы – сила! Мы уже были несколько лет тому назад в России, мы были сильны, имели тайное, но огромное влияние; наши коллегии украшали многие города, например, в Орше – какой монастырь принадлежал ордену! А здесь, в Петербурге, у нас тоже был свой дом, мы уже было взяли в руки воспитание русского юношества, мы готовы были совсем вкорениться в России; но… нас выгнали за границу! Однако мы снова вкоренимся здесь, потому мы – сила, мы живые корни, родник, который как ни заваливай камнями, а он все-таки просачивается. Нас гонят и преследуют, а мы меж тем строим громадные дворцы, держим в руках несметные капиталы – и мы победим, потому у нас великая задача и великий дух. Мы достигнем, что в мире не будет ни России, ни Франции, ни Германии, ни папы, а будет едино стадо и един пастырь, будет один наш орден и один генерал-командор…
– Вот, – продолжал он, вынимая из портфеля длинный реестр, – вот плоды моей недолгой пропаганды в России! Я здесь всего четвертый месяц, а между тем приобрел уже в пользу ордена четыре завещания от одного старика и трех праведных старушек-полек. По этим завещаниям нам отказано полтораста тысяч, и все эти записи составлены нами и помощью одного тайного нашего брата… есть тут один старичок… я через своих познакомился и сошелся с ним… А вот в этом хранилище, – говорил он, указав глазами на черную шкатулку, служившую фальшивым пьедесталом для распятия – хранятся посильные приношения деньгами и вещами на пятьдесят три тысячи. Вот мои плоды! – восторгался старик, пожирая сладострастными глазами роскошный бюст баронессы. – А мои клиенты, мои духовные дети, которых я с каждым днем приобретаю здесь! В нынешний приезд свой, надеюсь, немало завербовал новобранцев в нашу духовную паству.
До слепоты влюбленный старец и не воображал, какую ловушку приуготовил сам себе своей откровенной болтовнею. Надо отдать справедливость баронессе: чуть ли это была не единственная женщина, которая так ловко умела превращать в мягкий воск таких хитрых и крепких иезуитских кремней, да еще и лепить из них все что угодно по своему произволу.
Она, впрочем, показывала вид, что совсем отреклась от себя и своей воли, что она вся, и нравственно, и физически, подчинена влиянию и воле монаха и с религиозным фанатизмом, беспрекословно готова исполнять все по первому его слову, по первому взгляду, – и pиre Вильмен в самодовольном ослеплении воображал себя полным владыкой над своей фанатически преданной и покорной прозелиткой.