Но «дамоклов меч только висит и никогда не падает» – так весьма остроумно заметила одна французская книжица, и хотя Полиевкт Харлампиевич тоже был не прочь от согласия с этой мыслью, однако, будучи человеком предусмотрительным и заботливым, пользуясь образцовой репутацией честного и добропорядочного гражданина, он неусыпно продолжал работать.
«Ведь вот они, люди, сами себе портят и сами себя топят! – рассуждал он относительно обоих Бероевых. – А все что виновато? Гордость их сатанинская и высокомерие! Христианского смирения перед судьбой, перед роком своим у этих людей ни на волос нет, а это-то и вредит!.. Я желал уладить безобидно, сумасшедшею ее сделать хотел – и все бы это отменно покончилось. Так нет же! Муженек заварил кашу! Ну а коли уж заварил, так не взыщи, если больно солоно придется расхлебывать!.. Я – видит Всевышний Создатель мой – я спасти хотел! – заключил Полиевкт свои рассуждения, – я, насколько возможно, даже добра им обоим желал; но… обстоятельства приняли иное течение: теперь уже спасать их – значит губить и резать самих себя. Пускай же оба идут по своему надлежащему течению!»
И он глубокомысленно засел к своему письменному столу, долго тер лоб свой, долго кусал перо, строчил на большом листе бумаги, зачеркивал, переправлял и снова строчил, пока из-под пера его не вышло новое произведение. Это было нечто вроде воззвания к русскому народу, написанное хотя и весьма витиевато, но неглупо и очень красно.
«Посмотрим, голубчик, как-то ты от этого отвертишься! – злорадно помыслил Хлебонасущенский, перечитывая свое произведение. – Прибавить разве еще немного красноты и возмутительного духу этого или и так оставить?.. Нет, хорошо, кажись, будет и так… Теперь остается только два-три письмеца подходящих состряпать, якобы тут целый заговор и целая тайная агенция имеется, а засим и дело почти готово!..»
И Полиевкт снова принялся за писание. Вскоре и письма были готовы. Тогда он повез их к Амалье Потаповне фон Шпильце, с тем чтобы та отдала их переписать надежному человеку на обыкновенной почтовой бумаге. Генеральша обещала исполнить. Она во всем этом деле принимала живейшее участие, чувствуя, подобно Хлебонасущенскому, и над своей головой точно такой же дамоклов меч; поэтому все те обстоятельства, которые мы передаем теперь читателю, являются результатом ее секретных аудиенций и советов с великим юристом и практиком. «Черт знает, из-за каких пустяков и дело-то все началося! – думал в иные минуты Хлебонасущенский. – А ничего, кроме сей тактики, не придумаешь… отступать нельзя, потому – зашло-то оно уж чересчур далеко… Надо действовать!..»
И они, как уже убедился читатель, точно что действовали.
Приехав от генеральши, Полиевкт Харлампиевич снова заперся в своем кабинете и старательно стал переписывать по транспаранту известное уже возмутительное воззвание, стараясь придать своей руке возможно больший общеписарский почерк. Переписав экземпляров около осьми, он остановился, справедливо подумав, что и того будет достаточно для ясной улики.
На другой день после этого Сашенька-матушка принесла к генеральше литографский камень и три экземпляра «Колокола», уложенные и запакованные сеном в корзине из-под вина; а Полиевкт Харлампиевич явился туда же с пакетом своих прокламаций.
– Что письма? – спросил он.
– Schon fertig![365]
– Вы уж, матушка, по-православному объясните мне, по-российски, а то я не понимаю.
– А зачем не понимай?
– Да уж так. Я всегда желал полным патриотом остаться, потому и не захотел учиться…
Генеральша удовлетворилась сим патриотическим аргументом и объявила, что, мол, все уж готово, что она сама скопировала письма эти, и притом буква в букву с оригинала, только руку свою несколько изменила, ибо всегдашний почерк ее отчасти и «там» известен: пожалуй, еще как-нибудь вспомнят или догадаются. Полиевкт Харлампиевич от глубины души своей поцеловал ее пухлую, потную ручку за эту рациональную предосторожность.
– Вы добрый союзник, ваше превосходительство! Вы – дипломат искусный, – восторженно и сладостно воскликнул он, сопровождая этим восклицанием свой поцелуй генеральской ручки.
Теперь – вся предварительная подготовка уже исполнена: камень, «Колокол», два письма и восемь экземпляров воззвания состоят налицо. Главная суть остается, стало быть, в том, каким образом втайне подсунуть все это в квартиру Бероева.
– Надо скорей, и как можно скорей это сделать! – настаивал Хлебонасущенский. – Этот человек нам положительно вреден! Посмотрите, как хлопочет он, какие тени подозрения старается на нас-то набросить! Каждый день он шибко подвигается вперед, каждый день ведь хоть что-нибудь да уж непременно откроет новенького в свою пользу – меня обо всем этом досконально извещают… Ждать, говорю вам, невозможно-с; надо сократить этого барина, а иначе – сами сократимся!..
Амалия Потаповна подумала и взяла на себя отыскание средств к тайной подброске. И она действительно отыскала – отыскала, как всегда и во всем, при посредстве своих верных, драгоценных и незаменимых агентов.
Хотя Иван Иванович Зеленьков давным-давно уже съехал с квартиры, нанятой им в том самом доме и по той самой лестнице, где жили Бероевы, однако знакомства своего и нежных отношений с курносой девушкой Грушей не прерывал и о сю пору, находя это знакомство лично для себя весьма приятным. Курносая девушка Груша отличалась умом не особенно прочного свойства и сердцем очень чувствительным; поэтому, не вдаваясь в невозможный для нее анализ, что за человек есть этот Иван Иванович, она беззаветно прилепилась к нему всем своим нежным и добрым, простоватым сердцем, будучи вполне убеждена, что «душенька ее Иван Иванович расприкрасный человек и оченно даже смирного ндрава». Иногда она отпрашивалась у барыни «со двора» и летела на это время к Ивану Ивановичу, а иногда и Иван Иванович к ней захаживал; впрочем, последнее случалось несравненно реже первого, и, таким образом, с самого начала этого знакомства в мелочной лавочке до самых последних событий нашего повествования нежные отношения Ивана Ивановича к девушке Груше не прекращались. И это, как нельзя более кстати, послужило теперь целям Амалии Потаповны и Хлебонасущенского.
Когда Амалия Потаповна на секретном совещании своем с Александрой Пахомовной передала ей о крайней необходимости подброса известных уже вещей в квартиру Бероева и о крайней затруднительности этого пассажа, мысль генеральши упала на всегдашнего исполнителя ее поручений – Зеленькова, и вдруг Сашенька-матушка, к великой радости ее превосходительства, объявила, что это дело более легкое, чем кажется. При сем она с некоторой горечью стала рассказывать о нежных отношениях генеральского агента к бероевской служанке, и эта горечь служила признаком тех затаенных, но тем не менее весьма нежных чувств, какие Александра Пахомовна не переставала сама питать к Ивану Ивановичу Зеленькову. Узнавши все эти обстоятельства, генеральша снова посоветовалась с Полиевктом Харлампиевичем и затем отдала новые инструкции своему фактотуму.
Результатом последних было то обстоятельство, что Иван Иванович немедленно же приобрел себе, для большего удобства, широкую шинель, схоронил под сюртуком, у самого сердца, пакет с заветными бумагами, а сверток «Колокола» вместе с камнем опустил в очень вместительный карман шинели и на следующий день, с восьми часов утра, отправился пить чай в одну из харчевен Подьяческой улицы, которая приходилась почти как раз против дома, где жил Бероев. Хотя чаепитие Зеленькова продолжалось очень долгое время, однако он не столько занимался чаем, сколько пристальным глазением в окошко, Иван Иванович делал свои наблюдения. Он переменил чай на пиво, а пиво на селянку, что заняло у него добрых часа два времени, а сам меж тем ни на шаг не отходил от своего стола и частенько продолжал поглядывать на улицу.
В одиннадцатом часу он заметил, что из знакомого дома вышел человек с двумя детьми и сел на извозчика.
Человека этого он видел только впервые, но детей признал тотчас же: это были дети Бероевой, которых Иван Иванович неоднократно встречал во время житья своего в этом доме, когда они выходили гулять вместе с матерью или с Грушей. По детям не трудно было догадаться ему, что незнакомый человек – их отец, Егор Егорович Бероев. Поэтому Зеленьков поспешил расплатиться за все истребленные им пития и снеди и сейчас же направился по знакомой лестнице, в знакомую квартиру. Его встретила Груша.
– Ты одна, Груша?
– Одна.
– А кухарка-то где же?
– На рынок только что вышла.
– А барин дома?
– Никого нет дома, одна, как есть.
– Ну здорово, коли так… Позволь присесть малость… устал я нынче… ходьбы было много.
И он присел в кухне на табурет, не скидая шинели. Минут пять прошло в обыкновенной перекидке словами. Иван Иванович начал как будто мяться немного.
– Сам-то… с детьми, нешто, уехал?.. Куда это? – спросил он.
– А к барыне… видеть она их оченно желала, бедная, он и повез.
– Ну, это дело хорошее. Жаль мне твою барыню, уж так-то жаль!.. Подумаешь, беда какая стряслася… А вот что, Грушенька, – перебил он самого себя, – смерть мне что-то пить хочется… Как бы этак пивка хватить, что ли, стаканчик?.. Ась?.. не возможно ли?
– Отчего ж невозможно? Это – пожалуй…
– Да идти в пивную не хочется: устал я что-то… Будь-ко ты такая хорошая, смахай!.. Вот тебе и денег на пару пива, а я пока посижу – фатеру покараулю.
Груша была очень рада, что может хоть чем-нибудь услужить своему возлюбленному, и потому не заставила повторить его просьбу: мигом накинула на голову платок и побежала. А Иван Иванович тем часом, не теряя ни минуты, шмыгнул в смежную горницу, огляделся – и видит, что печка тут как нельзя удобнее пришлась ему на помощь для исполнения заказанного дела: благо, взбираться не трудно, потому – рядом с ней умывальный шкафчик стоит. Взобраться на него да положить за карниз железной печи бумаги и камень было делом одной минуты, после чего Иван Иванович как ни в чем не бывало вернулся в кухню и стал поджидать прихода Груши с парою пива.
Покалякав с ней минут десять, он простился и пошел, как было назначено, к Александре Пахомовне.
«Ах ты, Господи Боже мой! – скорбел он, идучи своею дорогою. – И что я за человек-то анафемский!.. Вертят мною, как хотят, а я молчи… Ведь теперь это, значит, барину этому какая ни на есть беда через меня, подлеца, приключится: без того уж и не подослали бы. И за что, подумаешь? Добро бы он худо что сделал мне, изобидел бы, как ни на есть, а то ведь ровно ничего… и не знаю-то я его совсем… Опять же вон намедни убить человека заставили…
Э-эх! Нехорошо, Иван Иваныч, нехорошо!.. А что поделаешь? Уж, знать, судьба моя такая: и не желаешь, а варгань… И что это за сила у них надо мною? С чего они заполонили меня? Совесть-то проклятая, поди-ко, измучает теперь! И ничего больше не придумаешь, окромя того, что получить мне теперь с их превосходительства зарабочие деньги да загулять… Ух как!.. Мертвую с горя запью, право!»
И меж тем Иван Иванович хотя и скорбел в душе своей, а все-таки шел к Сашеньке-матушке с отчетом о благополучно исполненном поручении.
Теперь читатель знает уже наполовину, как все это случилось. Другую половину замысловатого фокуса взялся исполнить уже новый механик.
Механик этот…
Но нет! – насекомое сие столь достолюбезно, столь достопримечательно и настолько является продуктом петербургской жизни, что автор намерен проштудировать его под микроскопом, в надежде, что любознательный читатель и сам не прочь бы познакомиться (только не в жизни, а по портрету) с этим санкт-петербургским «инсектом». Для сей цели автор даже начинает отдельную главу, из коей, между прочим, читатель в надлежащем месте окончательно уже уяснит себе вопрос о том, как произошли все описанные нами в предшествовавших главах происшествия, и – смею надеяться – уяснит все сие без всяких комментариев со стороны автора.
Итак, приступаю.
Насекомое это, по родовым и видовым своим признакам, называется… Но нет, опять-таки нет! Автор, право, затрудняется «в настоящее время, когда и проч.», назвать его «настоящим» именем. Историческое происхождение его теряется во мраке веков. Автор не знает, упоминают ли о нем Зороастр и книги «Вед» (надо полагать – да), но Библия, например, дает уже некоторые указания на его существование в библейский период. У римских историков времен упадка тоже находим довольно обстоятельные сведения об этом виде, и затем, чем ближе подходит дело ко временам новейшим, тем все более можно убеждаться в повсеместном его распространении. Можно сказать с большей или меньшей достоверностию, что под градусами земной широты и под всеми меридианами, где только обитает двуногая порода, водятся и виды означенного насекомого. Но чем страна «цивилизованнее», тем более шансов для его существования. В настоящее время наиболее совершенствованный вид его водится во Франции и преимущественно в Париже. Однако опытные исследователи утверждают, что и остальная Европа не обижена на сей счет, так, например, между германскими странами, говорят они, будто бы благословенная Австрия представляет соединение условий, особенно благоприятных для акклиматизации сего насекомого. Одни находят его положительно полезным, другие – положительно вредным; но если бы последние, вследствие какого-нибудь coup d’еtat[366], очутились на месте первых, то автор никак не поручится за то, что они тотчас же не примутся за разведение означенного насекомого, подобно тому как разводится шелковичный червь, из видов политико-экономических.
Насекомое это не везде одинаково: оно принимает свои оттенки, качества и большую или меньшую степень развития и совершенства сообразно условиям климата, жизни и обстоятельств какой-либо страны. Русская почва не может похвалиться выработкой вполне удовлетворительного вида сего насекомого, да и слава Богу, тем паче что оно приходит к нам в качестве немецкого товара. По крайней мере в большинстве случаев это бывает так.
Если бы кто спросил меня, что за человек Эмилий Люцианович Дранг, – я бы ответил просто названием настоящей главы: я бы сказал, что это человек вездесущий, всеведущий, всеслышащий и т. д.
Эмилий Люцианович Дранг (сам он для пущей звучности и громоносности произносил свою фамилию не иначе как Дрранг) — молодой человек лет тридцати двух, одаренный приятною наружностью, а притом надо заметить, что эта наружность – самого независимого свойства. В обществе таких людей обыкновенно называют «приятными во всех отношениях». Эмилий Люцианович белокур, но не то чтобы очень, а так себе, средственно; ростом не высок и не низок, а тоже этак – средственно; носит английский пробор впереди и сзади, что уже служит признаком известного рода фешенебельности, закручивает усы и холит пушистую бороду. По внешнему виду его можно принять за все что угодно, только это «все что угодно» непременно будет «цивилизованное» и «либеральное». Можно его принять и за либерального проприэтера-помещика, и за либерально-отставного военного, а пожалуй, и за либерального литератора, если не за либеральнейшего человека; словом – это наружность, годящаяся для сцены на «цивильные» роли среднего возраста, но никак не на «пейзанские». Одет он всегда благоприлично и даже щеголевато и усвоил себе манеры, вполне соответственные костюму. Происхождение свое скрывает под мраком неизвестности, говоря изредка при случае, что он «сын благородных родителей». Воспитание получил в «каком-то» заведении, где отличался любовью к секретным аудиенциям с начальством, за что неоднократно бывал бит своими товарищами. Ходят слухи, будто служил он в каком-то полку, но, получив за свои приятные качества несколько неприятных прикосновений к физиономии, должен был расстаться с мундиром и избрать другой род общественной деятельности. В настоящее время одни утверждают, будто он служит или числится где-то, другие же утверждают, будто нигде не служит и не числится, а сам Эмилий Люцианович на этот счет ровно ничего не утверждает. Он просто-напросто «пользуется жизнью» и потому «жуирует». Где бы, когда бы и какой бы ни вышел либеральный протест, он всегда становится на сторону протеста и старается вникнуть, в чем тут кроется самая суть дела, какие его нити и пружины и кто вожаки. В нравственном отношении – он атеист, в экономическом – коммунист, в политическом – республиканец, в социальном – поборник «святого труда», женской эмансипации, коммун и артелей и вообще самых радикальных мер и salto mortale[367]. Таковым по крайней мере старается он изображать себя при случае, в разговоре, до дела же и до душевной искренности – в Петербурге кому какое дело!.. Приятный, милый человек – и баста.
Эмилий Люцианович Дранг вездесущ. Об этом мы сообщили уже читателю. Куда бы вы ни пошли – можно смело поручиться, что дело не обойдется без встречи с прекрасным Эмилием. Летом вы его встретите на Елагинской стрелке, у Излера, у Ефремова, и в Павловске, и в Петергофе, и на вечерах во всевозможных клубах; зимою – то на Невском, то в Летнем саду, то на Дворцовой набережной. Загляните в любое из питательных заведений: к Палкину, к Доминику, к Дюссо – и вы непременно узрите Эмилия Люциановича, питающего себя если не обедом или завтраком, то уж наверное каким-нибудь слоеным пирожком или бутербродом. Эмилий Люцианович – непременно любитель просвещения и ценитель изящных искусств. Ни одно литературное чтение, ни одна публичная лекция не обходится без Эмилия Люциановича, и особенно без того, чтобы он не задал самой яростной работы своим каблукам и ладоням в ту минуту, когда кого-либо из фигурирующих авторов дернет нелегкая ввернуть что-нибудь «либеральное». В театрах вы точно так же столкнетесь с господином Дрангом, который особенно предпочитает те пьесы, где взяточников порицают, рутину и порок бичуют громовыми монологами, и вообще, где новейшие драматурги изображают себя на счет своих благородных и возвышенных чувств касательно прогресса и прочего. Он даже сам иногда порывается играть на сцене Жадова, Назимова, мыловара из устряловской комедии и вообще роли подобных либеральных и благонравных юношей. Для удовлетворения своим сценическим порываниям Эмилий Люцианович даже сам устраивает иногда «любительские» спектакли «с благотворительною целью» и через то вступает в конкуренцию с известным мастаком по этой любительской части, который повсюду знаем и ведаем под именем «всеобщего дядички». Паче же всего к маскарадам стремится дух прекрасного Эмилия. Маскарад – его жизнь, его сфера и как бы отечество его. Сколько можно в этой густой, говорливой толпе невольно подслушать любопытного! Сколько от иной болтливой и глупенькой маски можно, якобы ненароком, выпытать интересного!.. Да, Эмилий Люцианович Дранг принадлежит к числу неизменных членов-завсегдатаев всевозможных петербургских маскарадов.
Спрашивается, чем же существует Эмилий Люцианович? На какие средства доставляет он себе все эти разнообразные удовольствия? Из чего он фланирует и жуирует? Где источник его доходов и какие его ресурсы? Для большинства смертных города Петербурга все сии вопросы суть сфинксова загадка, и автор может разъяснить только один из них, да и то лишь отчасти. Для входа во все публичные увеселительные места, а также на чтения и концерты Эмилий Люцианович Дранг постоянно имеет либо «почетные», либо просто бесплатные билеты. Но ради каких уважительных причин таковые имеются у него, и притом постоянно, – мы объяснить не беремся и считаем за лучшее заблаговременно уже поставить на сем месте благодетельную точку.
Круг знакомства Эмилия обыкновенно обширен. Он в особенности обладает тонким искусством втираться в семейные дома, делаться, что называется, своим, домашним человеком, приобретать благорасположение старушек, становиться на приятельское «ты» с мужьями и братьями и подлаживаться к молодым бабенкам и девчонкам, которые, называя его своим искренним другом, посвящают его во все домашние тайны и секреты и вообще конфидируют иногда о таких предметах, насчет которых в иных случаях следовало бы держать язык за зубами.
Он обладает также особенной способностью заводить и случайные знакомства: в вагоне попросит отворить или затворить окошко, потому что дует или потому что жарко, привяжется к этому казусу и разговор затеет, а потом при встрече любезно кланяется; на легком невском пароходе непременно первый подымет либеральный протест насчет того, что долго не отчаливают от пристани или противозаконное число пассажиров напихивают, причем необходимо отпустит гражданскую фразу вроде того, что «и о чем это полиция думает!», и что «этакая мерзость, этакое послабление только у нас возможно», затем опять-таки по сему поводу примажется с разговором к соседу, и опять-таки при встрече любезно раскланяется с ним. Одним словом, это – необыкновенный мастер на уловление знакомства.
Но кроме обширности круг знакомств Эмилия Люциановича отличается еще и необыкновенным разнообразием. Он знаком решительно с целым городом. Проследите за ним из конца в конец, хоть на Невском проспекте, и вы увидите, что шляпа его то и дело отчеканивает поклоны, на которые ему отвечают по большей части то любезными, то приятельскими осклаблениями. Люди с титулом и происхождением, купцы, мещане, попы, чиновники, аферисты, студенты, семинаристы, актеры и артисты – со всем этим, можно сказать, повально знаком Эмилий Люцианович. Но преимущественно предпочитает он студентов, академических офицеров и паче всего – артистов с литераторами. Эти последние почему-то пользуются особенною его симпатиею. Со многими он на «ты», со многими на «вы», с остальными просто на поклонах; но, так или иначе, вы можете быть уверены, что только отыщется какое-нибудь теплое местечко, где мало-мальски осядется и начнет ежедневно собираться постоянный приятельский кружок, Эмилий Люцианович Дранг уж тут как тут! Сначала в стороне держится, а потом завяжет какое-нибудь случайное знакомство, по вышеописанным примерам, и непременно успеет примазаться к приятельскому кружку – таковы уже свойства его вкрадчивости и уменья. Таким образом, в прежние, но, впрочем, недавние годы он постоянно терся в ресторане Еремеева, который тогда служил сборным пунктом для всех почти русских авторов, для многих артистов, литераторов и тому подобного народа. Во времена же ближайшие он показывался зачастую у «дяди Зееста», в маленьком деревянном домишке близ Александринского театра, и там изображал себя якобы влюбленным, в числе многих, в толстую буфетчицу Густю. Толкаясь таким образом везде и втираясь повсюду, Эмилий Люцианович знал и видел всех и вся. Никто, например, лучше, обстоятельнее и подробней его не мог бы рассказать какую-нибудь сплетню, какой-нибудь уличный или общественный скандал, какое-нибудь городское происшествие, – он какими-то непонятными, неисповедимыми судьбами знал все это подробнее всех и раньше всех; только строго различал при этом, что именно можно и следует рассказывать и чего нельзя и не следует. И вот, таким-то образом, кроме явной и всеобщей своей характеристики «милого и приятного во всех отношениях человека», Эмилий Люцианович Дранг вполне мог еще назваться существом вездесущим, всеведущим, всеслышащим и т. д.
Когда Александра Пахомовна доложила генеральше фон Шпильце, что и последнее, самое трудное поручение выполнено Зеленьковым в точности, Амалия Потаповна немедленно же позвонила своего лакея.
– Бери извозчик и катай на Моховая улиц и Пантелеймон! – озабоченно отдала она ему приказание. – Ты знаешь Эмилий Люцианович, господин Дранг?
– Знаю, ваш-псходительство.
– Говори ему, пускай сейчас летайт на меня, отшинь, отшинь нужда большая – дело. Да скорей ты, а то дома уже не будет!
Амалия Потаповна, как видно, хорошо знала привычки прекрасного Эмилия: его действительно только утром и можно было застать в своей квартире; во все же остальное течение дня и ночи вездесущий порхал по всему городу, уподобляясь то резвому папильону, то гончей собаке.
Генеральский лакей, слава Богу, успел захватить его как раз в ту самую минуту, когда наш гончий папильон юркнул в сани извозчика и вполне уже приготовился искать по свету, где есть уголок и пища для его любознательности.
«Дело… А, дело! Дело – прежде всего, это, так сказать, наш долг, обязанность», – решил Эмилий Люцианович и поскакал к генеральше.
– Н-ну-с, пани генералова!.. Целую ручки-ножки паньски… Что скажете, моя блистательная фея?
Так начал Дранг, вступая в обольстительный будуар госпожи фон Шпильце. Он был на сей раз в добром юморе и, очевидно, искони пользовался известного рода фамильярностью в отношениях своих к этой особе.
– Фуй! Шилун какой! – скокетничала генеральша, ударив его слегка по ладони. – Хотийт фриштыкать? Вина какого?
– От яствий и пития никогда не прочь, – охотно согласился он, принимая при этой фразе позу и интонацию горбуновского «батюшки».
– Фуи-и, шилун! – еще кокетливее повторила генеральша с примесью какой-то благочестивой укоризны во взоре.
Тотчас же принесли холодный завтрак. Генеральша любила-таки покушать всласть и вплотную, а потому приналегла на снеди и вина свои вместе с прекрасным Эмилием, который во время процесса питания, казалось, сделался еще благодушнее.
– Ну-с, моя прелестная сослуживица, повествуйте на ваших двунадесяти языцех, какое такое у вас дело до меня имеется? – сказал он, откинувшись в глубокую спинку кресла и принимаясь ковырять в зубах.
Генеральша впоследнее улыбнулась игриво-кокетливым образом и тотчас же сообщила себе солидный и вполне деловой уже вид. Она необыкновенно таинственно сообщила ему, что имеет положительные сведения относительно зловредности некоего Бероева.
– Откуда ж вы их имеете? – несколько скептически спросил ее Дранг.
– А через мой агент…
– Хм… В чем же заключается эта зловредность-то?
Генеральша рассказала, будто ее агент давно уже знаком с прислугой Бероева, ходил часто к нему в дом и однажды, то есть на днях, получил от этого Бероева приглашение к участию в подпольном распространении возмутительных воззваний, которые Бероев будто бы намеревается литографировать в своей квартире. Все это показалось Дрангу несообразным как-то.
– Кто это Бероев? – спросил он с прежним скептицизмом.
– У Шиншеев служийт.
– Гм… понимаю! Это, значит, благоверный той дамы, у которой теперь на шейке уголовщина сидит, а в уголовщину эту, кажись, и моя блистательная фея ein bisschen[368] замешана, так ли-с? – прищурился он на нее пытливым глазом.
Генеральшу неприятно передернуло.
– Ну-у, што ишо там? – процедила она с неудовольствием. – Это завсем сюда не идет.
– А нейдет, так чего же вы ждете? Знаете чуть ли не о целом заговоре и молчите да за мной посылаете! А вы действуйте сами – ведь не впервой-с?
– Ай, мне неловко! – замахала руками генеральша.
– Отчего же до этого разу всегда ловко было?
– Ай, как же!.. Тут это дело mit seine Frau[369]! Мне завсем неловко, завсем неловко!
– Нда-с, то есть вы боитесь, что ваши действия по этой причине не будут приняты в должное внимание, так ли-с?
– Certes mon bijou, certes, comme de raison![370]
– Понимаем-с! Но если вам неловко, то мне еще неловче: я ведь его не выслеживал, не знаю никаких подробностей, этак, пожалуй, того и гляди, как кур во щи влопаешься.
Генеральша объяснила и подробности.
Дранг – руки в карманы – прошелся по комнате и плутовски в упор остановился перед генеральшей.
– Вы уж лучше признайтесь-ка мне, как бы перед либер готт[371]! – начал он, следя за движениями ее физиономии. – Бероев-то, должно быть, очень опасен для вас по тому делу, так вы этак… тово… на время устранить его желаете, а иным путем – никоим образом устранить вам его невозможно, не так ли?
Генеральшу снова стало коробить и ежить: она имела дело с очень наглым, очень умным и проницательным господином.
– Ну, а если бы и так? – пыталась она косвенно согласиться в виде вопроса.
– А коли так, то и работайте сами как знаете! – откланялся Эмилий Люцианович. – Что я, о двух головах, что ли? За ложный донос – доносчику первый кнут, вы это знаете? Этак-то, коли начнется следствие да откроется настоящее дело – вы думаете, нас-то с вами пощадят за наши заслуги? Нет-с, ваше превосходительство: на казенный кошт полярную географию изучать отправят, в гости к моржам да к пушному зверю на побывку прокатимся! Вот оно что-с!
Генеральша погрузилась в досадливые рассуждения: дело срывается и – того гляди – совсем, пожалуй, лопнет. Скверно! А надобно бы работать поживее, потому что Бероев не дремлет и сильно хлопочет о раскрытии истины запутанного дела.
Дранг меж тем продолжал расхаживать по мягким коврам генеральского будуара и, судя по улыбке, обдумывал что-то небезынтересное.
– Вот что я вам скажу, моя королева! – остановился он перед Шпильце, скрестив на груди свои руки. – Ведь дело с Бероевым, так или иначе, разыграется пустяками, непременно пустяками! Ну, подержат-подержат, увидят, что вздор, и выпустят, даже с извинением выпустят, а я-то что же? Только себя через то скомпрометирую, кредит свой подорву.
Генеральша слушала его во все уши и глядела на все глаза.
– И это еще самое легкое, – продолжал Эмилий Люцианович, – хорошо, если только этим все кончится, а если дело разыграется так, что самого к Иисусу потянут – тогда что? Ведь я, понимаете ли, должен буду все начальство в заблуждение ввести, обмануть его, а ведь это не то, что взять да обмануть какого-нибудь Ивана, Сидора, Петра, это дело обоюдоострое, как раз нарежешься – и похерят меня, раба Божьего, а вы-то в стороне останетесь, вам оно ничего!
– Н-ну? – по обычаю своему, цедя, протянула генеральша.
– Н-ну, – передразнил ее Дранг. – Поэтому, если уж рисковать, так хоть было бы за что. Я ведь материалист, человек девятнадцатого века и в возвышенные чувствования не верую, а служу тельцу златому.
– Н-ну? – повторила генеральша.
– Н-ну, – опять передразнил ее Дранг. – Понять-то ведь, кажется, не трудно! Если уж вам так приспичило во что бы то ни стало припрятать на время Бероева, то выкладывайте сейчас мне пять тысяч серебром – и нынче же ночью он будет припрятан самым солидным, тщательным и деликатным образом.
Генеральша помялась, поторговалась – нет, не сдается прекрасный Эмилий: как сказал свою цифру, так уж на ней и стоит. Нечего делать, послала она за Хлебонасущенским, посоветовалась с ним наедине, и порешили, что надобно дать. Пришлось по две с половиной тысячи на брата – и Дранг помчался обделывать поручение, в первый раз в жизни ощущая в своем кармане целиком такую полновесную сумму и поэтому чувствуя себя легче, благодушнее и веселее, чем когда-либо.