Маша занемогла. Обстоятельства последних дней сокрушили ее и морально, и физически. На третьи или на четвертые сутки болезни она услышала у дверей своей квартиры весьма бесцеремонный звонок и через минуту столь же бесцеремонные и вполне незнакомые ей голоса. Кто-то и зачем-то желал ее видеть, а горничная отбояривалась, как могла, не хотела допустить пришедших до барыни.
Маша позвала ее звонком узнать в чем дело. Горничная замялась и не находила удовлетворительного ответа, боясь обеспокоить больную неприятным известием.
– Позвольте-с войти, – постучались в эту минуту в дверь будуара, – девушка ваша впущать не желают.
– Кто там?
– Мы-с… надо будет счетец один подписать; дело коммерческое. Из княжеской конторы к вашей милости присланы, от их сиятельства-с.
Одного имени князя было уже совершенно достаточно, чтобы Маша с нетерпеливою поспешностью накинула на себя пеньюар и через силу вышла к дожидавшимся. Ей так сердечно хотелось узнать хоть что-нибудь про все еще любимого человека, услышать хоть какую бы то ни было весть про него, которая сменила бы ей собой эту томительную неизвестность.
В гостиной стояли мебельщик, бакалейщик и приказчик от хозяина, помесячно отпускавшего для Маши экипаж. Дело было в том, что Хлебонасущенский, устраивавший «для метрессы их сиятельства апартамент» и забиравший все нужное напрокат, выплачивал поставщикам деньги ежемесячно из конторы Шадурских. За два месяца до разрыва князя с Машей практический человек пронюхал, что фонды ее сильно падают у Шадурского, и потому позадержал платеж поставщикам, прося их пообождать до следующего срока. А как пришел этот следующий срок, так и отправил их всех к Маше: «Там-де получите, а князь больше за нее не плательщик».
– И более ничего не говорили вам про него? – с напряженным беспокойством спросила она.
– Больше ничего.
– Чего же хотите вы теперь?
– Известное дело, насчет уплаты: свое зарабочее получить желательно.
– У меня денег нет… Я ничего этого не знала… Что ж с этим делать теперь?
– Это не беда-с, коли денег нет… Может, кто другой за вас пожелает уплатить – это ведь дело завсегдашнее.
– Нет, никто не пожелает, – вспыхнула Маша, догадавшись по улыбке, с которой была произнесена последняя фраза, куда бьет намек мебельщика.
– Так, может статься, поручится кто-нибудь?
– И поручиться некому.
– Опять же и в этом роде препятствия нам нет; вы только подпишите нам счетец, тогда мы будем покойны.
– Зачем же это? ведь подпись не деньги?
– А уж это так, для проформу такого требуется, чтобы, значит, быть нам благонадежными насчет того, что от уплаты не откажетесь.
– Я заплачу; я продам все вещи свои…
– А на много ли вещей-то будет? И в каких качествах они?
– Много: платье, белье, золотые вещи, брильянты, – высчитывала Маша, которая в эту минуту ничего не хотела иметь от Шадурского: даже этот пеньюар – и тот, казалось, теперь будто давит ей горло.
– Что ж, это самое любезное дело, – заметил один из претендентов, – тысячи на полторы хватит?
– Больше, гораздо больше! Хотите, берите сейчас же все, что есть, в уплату? – как-то стремительно предложила девушка.
– Нет-с, это дело не модель – поступать так, чтобы самим брать, как вздумаешь; а вы вот как-с, – вразумляли претенденты, – вы подпишите эти самые счеты маненечко задним числом, а мы завтра же, пожалуй, представим на вас ко взысканию; вещи законным порядком опишут и назначат к продаже с аукционного торга.
– Хорошо, – согласилась Маша.
– Тогда, за уплатой нам, буде выручиться с продажи остаток какой, – в виде утешения говорил мебельщик, первым подсовывая ей свой счет для подписания, – так он сполна к вашему же профиту пойдет.
– Мне ничего не нужно, – сухо возразила Маша, выставляя, одну за другою, свои подписи на поданных ей бумагах.
Она говорила и делала все это полубессознательно и совсем почти машинально: в голове ее гвоздем засела теперь одна уже всепоглощающая мысль о совершившемся разрыве, и чуть только успели уйти эти господа, как напряженно-нервное состояние разрешилось истерическим припадком.
После этого случая Маша прохворала недели две. При ней безотлучно находилась ее девушка Дуня, которая распоряжалась и насчет хозяйства, и насчет аптеки с доктором.
Пришел помощник надзирателя с письмоводителем и оценщиком – производить опись, пришли и кредиторы. Доктор, пользуясь болезнию Маши, хотел законным предлогом отклонить это обстоятельство; Маша решительно воспротивилась и, требуя как можно скорее описи, сама указывала и вспоминала горничной вещи, почему-либо позабытые тою при осмотре. Ей все скорее и скорее хотелось развязаться со всем, что хоть сколько-нибудь напоминало Шадурского и время, прожитое с ним вместе.
Казалось, все эти вещи, вся обстановка словно какой невыносимый гнет давили бедную девушку. Менее чем в час с четвертью все уже было описано и казенные печати приложены.
Дело оставалось только за продажей с аукционного торга.
С одиннадцати часов утра в квартиру Маши стал набираться особого рода люд, специально посещающий аукционы. Явилась власть, в лице того же квартального помощника с портфелькой под мышкой; явилась сила пассивная, в образе аукциониста с деревянным молотком в кармане; привалила, наконец, и сила активная – особого рода торговое братство, семья маклаков, ходебщиков по аукционам, которые, составляя в самом деле заправскую силу, являются царями каждого аукциона и ворочают там весьма нешуточными делами. У них есть свои законы, свои обычаи и даже отчасти свой собственный технический язык. Стоит вглядеться в эту толпу, когда она наполняет аукционную комнату: тут и чуйки, и «пальты», костюмы зажиточные и убогие, физиономии одутловато-сытые и тоще-голодные; но на тех и других ярко написана жажда рублишка. Укомплектовывают эту корпорацию обыкновенно толкучники и апраксинцы, которые проторговались вконец и, обанкротившись, примазываются кое-как, ради насущного хлеба, к маклаковскому обществу, куда вступают по большей части племянниками, что обязывает их, за какой-нибудь гривенник или пятиалтынный, справлять подручную работу на хозяев, то есть бегать за ломовиками и отправлять, под своим присмотром, купленное добро в складочные на толкучий рынок. Члены этого братства искони разделили себя на две категории. К первой принадлежат физиономии сытые, в «пальтах» и лисьих купецких шубах; ко второй – физиономии испитые и голодные, в пальтишках и чуйках. Первые ворочают всем делом и называют себя хозяевами; вторые батракуют и племянничают. Хотя нет того дня, чтобы между членами не выходило ссоры и даже потасовки, однако мудрое правило «рука руку моет» всевластно царит над маклаковским обществом. Тут же труждающиеся и обремененные прогаром, то есть банкротством, находят для себя в некотором роде мирное и тихое пристанище, ибо аукционный промысел во всяком случае дает своим адептам-племянникам возможность хлеб жевать, а хозяева иногда сколачивают и капитальцы весьма почтенного свойства.
Наконец появились в Машиной квартире и кредиторы с несколькими посторонними покупателями и двумя-тремя толкучными жидовками, что торгуют подержанным платьем и разным тряпьем. Таков обычный характер публики, присутствующей на всевозможных аукционах. Помощник с аукционистом взглянули на часы и послали за хозяйкой. Маша вышла к ним, бледная и смущенная: она не ждала такого большого сборища.
Гурьба маклаков встрепенулась – по комнате пошел легкий, полушепотливый говорок. Аукционист даже с некоторой подобающей торжественностью стал на свое место за столом, постучал для начала молотком своим и, заглянув в реестр, внятно-монотонным голосом начал выкрикивать.
– Шубка на лисьем меху, воротник соболий – три рубля; кто больше?
Корпорация маклаков тотчас же выслала из своей среды пять «выборных хозяев», назначение которых в этом случае – торговаться, то есть справлять службу за «обчество», пребывающее на сей конец в полном безмолвии.
Подручный аукциониста вытащил и понес напоказ публике продающуюся вещь.
– Три рубля – кто больше? – повторил аукционист, флегматически постукивая слегка молотком и обводя взорами публику.
– С кипейкой! – пискнул чей-то голос в углу, за многочисленными спинами покупателей.
– Мартын не алтын, а Федосья с денежкой, – пробасил, в виде остроты, один из выборных, и острота эта очень утешила братию.
– Три с копейкой – кто больше?
– Десять рублев!
– С пятачком!
– Гривна!
– Полтинка!
– С семиткой!
– Тринадцать рублей семь гривен – кто больше? – монотонит между тем аукционист.
Из публики, не принадлежащей к маклаковскому «обчеству», продирается вперед солидных лет господин с явным намерением набивать цену, чтоб оставить вещь за собою.
– Куды те, лешего, прет? стой на месте! – дерзко ворчат на него ближайшие «племянники», нарочно заслоняя дорогу. – Чего толкаишься? барского форсу показывать, что ли, захотел?
Солидный господин оскорбился и подымает перебранку с ближайшим из оттиравших его маклаков. А тем только того и надо. Пускается в ход первая из обычных маклаковских уловок: господина обступают несколько человек и своим смехом да новыми дерзостями неослабно поддерживают начатую перебранку, стараясь во что бы то ни стало отвлечь внимание солидного господина от молотка аукциониста. А молоток этот меж тем все постукивает себе полегоньку, и не успел еще солидный господин сделать маклакам достодолжное внушение насчет своего ранга и сана, как молоток громко пристукнул последний раз – и вещь осталась за одним из выборных обчества в двадцати рублях, тогда как стоила триста. Маклаки утешаются. Господин – с носом; видит, что поддался на уловку, и дает себе слово впредь на таковую уже не поддаваться, а стойко выдерживать характер, не отвлекая внимания от аукциониста. Маклак – народ зоркий: взглянет на физиономию и нюхом чует уже, как легавая собака, в чем кроется дело.
– Бурнус-манто бархатный, стеганый, на гагачьем пуху – два рубля. Кто больше? – снова постукивает аукционист.
– Рубль!
– Пятачок!
– Три копейки!
– Пять рублев!
– Шесть!
– Продал! — замечает, обращаясь к соседу, маклак, предлагавший пять рублей, что на языке маклаков значит – отступился и больше торговаться не намерен.
– Четырнадцать рублей восемь копеек, – кто больше?
– Десять рублей! – возглашает солидный господин, стоя в кучке маклаков, все-таки не допускающих его продраться вперед к аукционисту.
– С рублем, – спокойно замечает в ответ ему один из выборных.
– Еще десять! – настаивает солидный.
– Еще с рублем, – отпарировал другой выборный.
– Ишь ты – голь, шмоль и компания, а как форсится! – дерзко смеются в глаза солидному господину окружающие маклаки, с целью подстрекнуть его на продолжение торга.
Аукционист придерживается и не выкрикивает вновь надбавившуюся сумму.
Один из выборных исподтишка одобрительно мигает ему глазком: хорошо, дескать, дружище, порадей на мир – не оставим.
– Десять рублей! – горячась, набивает меж тем антагонист маклаков, явно задетый за живое.
– Забастуйте-ко лучше, ваше благородие, не равно карман у вас с дырам: проторгуетесь.
– Кто больше? – вопрошает аукционист.
– Пятак!
– Пятнадцать рублей! – настойчиво кричит солидный, начиная «зарываться».
– Рублик!
– Еще пятнадцать!
– Продали! – с предательской усмешкой слышится на стороне маклаков.
В конце концов, после пятиминутного торга, незаметно оказывается весьма почтенная цифра.
– Сто сорок три рубля, пять копеек. Кто больше? – кричит аукционист.
Молчание.
– Раз! – удар молотка. – Кто же больше?
Опять молчание.
– Два!.. Никто, что ли, не хочет? Сто сорок три рубля, пять копеек – больше кто?
Опять-таки полнейшее молчание. У солидного господина начинает сильно вытягиваться физиономия: видит, что зарвался и снова попался на удочку.
– Три! – возглашает аукционист, пристукнув молотком. – Вещь за вами, позвольте получить деньги.
В гурьбе маклаков раздается громкий хохот.
– Честь имеем с дешевой покупкой поздравить! – апраксински-вежливо обращаются некоторые из них к своему антагонисту. – Позвольте вам, господин, билетик с адресом наших складов вручить: у нас такое манто при безобидной уступочке за девяносто пять можете получить всенепременно-с!
– Штука-то, братец, важнецкая!.. Лихо на перебой поддели! Вперед не суйся! – слышится говор в гурьбе – и действительно, проученный таким образом солидный господин – можно сказать с достоверностью – уж больше не сунется на аукционную продажу и не заставит повторить над собою вторую из обычных маклаковских проделок, известную под именем перебоя.
Маша с полнейшим равнодушием глядела на этот сбыт ее имущества. С выздоровлением прежняя тоска не возвращалась к ней более; напротив, ею овладела какая-то бессознательно-рассеянная и глубокая апатия, совершенная нечувствительность ко всему, что бы с ней ни случилось. Этот апатический покой был похож на неодолимый сон человека, которого привели с пытки, но который знает меж тем, что завтра его снова поведут на нее, и убежден, что в конце концов нет спасения и ждет его одна только смерть неизбежная. Она сидела и словно не замечала того, что вокруг нее происходит, – ни этого шума, ни этой тараторливой перебранки, которая поднялась между жидовками и маклаками, когда дело дошло до шалей, кружев, мантилий и шляпок.
К двум часам пополудни все уже было кончено. Маклаки, по обыкновению, пошли в трактир вязку вязать, то есть производить между собою свой собственный, круговой торг на приобретенные вещи. Власть забрала выручку для отправки в «надлежащее место» на удовлетворение кредиторов, которых, кроме прежних трех, понабралось еще человека четыре. Управляющий домом явился за получением двухмесячных квартирных денег. Но с этим Маша уже сделалась сама: все вещи, не вошедшие в опись – белье и платья, она предложила ему взять на квит. Афера была слишком выгодна, чтобы отказаться, – и управляющий забрал все остальное имущество Маши, внеся за нее хозяину квартирные деньги. А она даже рада была поскорее развязаться со всем, что напоминало ей о недавнем образе жизни. Когда дело и с управляющим было кончено, Маша случайно заглянула в свой кошелек: от прежних достатков теперь покоилось там пять рублей и несколько копеек, составляющих в данную минуту почти все ее достояние.
– Небиль вам, сударыня, напредки не требуетцы? – обратился к ней кредитор-мебельщик.
– Нет.
– Ну, так вытаскивай, ребята! – обернулся он к приведенным на всякий случай носильщикам. – Да глядите у меня, бережней, об косяки не шарыгай – не попорти!
Через полчаса Маша прошлась уже по совершенно пустым комнатам. Какое-то неизъяснимо-грустное чувство охватило ее при виде этих оголенных стен и окон. Шаги раздавались резче, голос гулче и звучнее, с явно заметным эхом. И необыкновенно живо, полно и ярко представила себе Маша всю эту уютную, милую обстановку, которая не далее еще как за два, за три часа наполняла эти комнаты; Маша вспомнила князя, его место у камина и первое счастливое время своей жизни в этой самой квартире. И это грустное чувство – чувство хозяина над своим разрушенным пепелищем и минувшим счастьем – заныло в ней еще сильнее, впервые после болезни пробив кору ее безразличной апатии.
Маша отошла к окну и тихо-тихо заплакала горючими и горькими слезами, приложив к холодному стеклу свой лоб и бессознательно глядя на пестревшую движением улицу.
В это время в прихожей опять позвонили, и вошел пожилой господин, весьма джентльменской наружности.
– Что вам угодно? – обратилась к нему удивленная Маша.
– Я… позвольте рекомендоваться: домохозяин здешний – потому…
– Я покончила уже все расчеты с вашим управляющим, – возразила девушка.
– Но, сударыня… я желал бы…
– Квартиру очищу завтрашний же день непременно, – снова перебила она.
– И, помилуйте, что такое квартира? Это все пустяки!.. Я к вам вовсе не с тем намерением…
– Я не понимаю, что ж иначе могло вас привести сюда? – резко спросила его Маша, которой в эту минуту было несносно каждое постороннее лицо и хотелось остаться одной совершенно, в полной тишине и безлюдном молчании.
– Привело сочувствие, – улыбнулся пожилой господин, – сочувствие к вам, ну и… к вашим стесненным обстоятельствам. Я вовсе не намерен гнать вас с этой квартиры – я, напротив, хочу предложить вам остаться в ней.
– Я не имею средств на это, – сухо ответила Маша, которой эти слова показались одним из двух: либо пошлой и круглой глупостью, либо весьма аляповатой насмешкой над ее положением…
– Вот именно с тем-то я и явился сюда! – самодовольно подхватил хозяин. – Я – человек прямой… пришел предложить вам свои услуги относительно средств и прочего… Вы теперь лишены удовольствия кататься по Невскому – у вас завтра же снова явится пара рысаков, и ложа, и мебель, стоит только пожелать вам, сказать мне одно слово – я человек слишком богатый, для меня это – сущая безделица…
– Я вас попрошу удалиться отсюда, – с вежливой сухостью поклонилась ему оскорбленная девушка.
– Но подумайте, сударыня, ведь вы отказываетесь от собственного счастья; я могу предложить вам вдвое более, чем вы получали от Шадурского.
– Я повторяю вам: извольте выйти отсюда.
– Не ведь – мне кажется – право, все равно, у кого ни быть на содержании?.. И что ж тут такого оскорбительного?
– Вон! – возвысила голос Маша, строго и энергично сдвинув свои брови – и в этом жесте, в этих сверкнувших гневом глазах и в звуке ее голоса сказалось столько неотразимо повелевающей силы, что нахальный господин съежился, умалился как-то и, невольно покоряясь этой силе, поспешно скрылся за дверью.
– Кто больше даст… Тоже аукцион своего рода! – с горьким чувством негодования проговорила Маша, злобно закусив нижнюю губу и в волнении шагая по комнате. – Там торгуют вещи, здесь – человека торгуют.
Лишь в эту минуту обнаружилось перед нею во всей своей цинической наготе то незавидное социальное положение, в котором стояла она даже и в то время, когда князь притворялся влюбленным и называл ее с глазу на глаз своею невестою. Маша убедилась наконец, что служила для него только вещью, которую покупают, когда она нравится, и бросают, как несвежие перчатки, когда пройдет минутная прихоть. Ей сделалось больно за свое человеческое достоинство. Нечего уж было закрывать себе глаза по-прежнему и тешиться иллюзиями. После стольких ударов, упавших на нее всею тяжестью своего гнета и сильно надломивших эту свежую натуру, Маша перестала быть беззаботно-милым ребенком и переродилась в женщину, в человека, который просто, прямо взглянул в лицо печальной действительности.
– Что же мне делать теперь? как распорядиться с собою? – задала она себе роковой вопрос. – Я ничего не умею, ничему как следует не учена; в няньки – молода, в гувернантки… по совести сказать, не гожусь. Да и кто возьмет? Гувернантка из камелий! На сцену идти – талант нужен; да и с талантом-то попробуй-ка пробейся!.. Шить в магазины? Это бы скорее всего; да поди поищи сперва работы! Разве не видала я, разве не при мне приходили к этим магазинщицам такие же несчастные, как я, выпрашивать работы? Что же, находили они работу? брали их, не отказывали им? Как же, дожидайся! Но что делать, однако? Распутничать?.. Господи, да неужели же тут нигде уж нет честного куска хлеба? Быть не может! – с отчаянием воскликнула девушка.
Эта действительность, не прикрытая розовым флером, при первом взгляде испугала ее. Не дешево далась ей борьба со своим внутренним миром, да не дешевою казалась и предстоящая – с действительной и суровой жизнью.
На другой день в холодной, нетопленой квартире сидела Маша на подоконнике, не обращая внимания на то, что от окна дуло чувствительным холодом. Перед нею стояла горничная девушка, которая одна не покидала ее в это время.
– Прости меня, Дуня, – сказала она, протянув ей руки, – я виновата перед тобою… Мне, право, совестно…
– Ой, полноте, Марья Петровна, чтой-то вы, чем это вы виноваты передо мною-то? – перебила несколько удивленная девушка.
– Да как же, за два месяца вот жалованье не заплатила.
– Ну так что ж, коли нет? откуда ж взять? надо так судить по человечеству. На нет и суда нет. Ведь я тоже чувствую; а вам об этом и беспокоиться нечего.
– Нет, Дуня, все же так нельзя… Это ведь заработанное… Вот у меня осталось тут пять рублей – мне теперь ничего не нужно; возьми их.
– Что вы, сударыня! Господь с вами!.. Я всегда найду про себя копейку: город, слава те Господи, не клином сошелся.
– Не клином… Нет, Дуня, клином, да еще каким клином-то! – с грустным одушевлением покачала Маша головою. – Я-то вот вчера и сегодня ходила работы искать, в шести магазинах была – и нигде ничего! В одном – просто отказывают, в другом – говорят, что все уже полно – зайти через неделю предлагают, в третьем – спрашивают, у кого училась да где работала; от известных, вишь ты, принимают только; а в одном – так и вспоминать-то гадко! – оскорблений наглоталась… Француженка содержит; узнала меня: «Что это, – говорит, – из содержанок да в швейки? Мало разве своего дела?..» Э, да и говорить-то не стоит! – с горечью махнула Маша рукою. – А ты воображаешь еще – «не клином сошелся»!
– У меня два места есть, – сообщила Дуня, – выбирай хоть любое: одно к полковнице на Остров – я еще прежде жила у ей, хорошая очень полковница. Пять рублей в месяц, горячее со стола да фунт кофию отсыпного; а другое место выходит в Коломну, к чиновнице…
– Ах, знаешь ли, Дуня! – радостно перебила ее Маша – и по лицу ее стало заметно, что какая-то внезапная, светлая мысль озарила ее голову, – знаешь что? Тебе ведь не два же места разом брать – дай мне какое-нибудь!.. Порекомендуй меня: скажи там, что знаешь одну девушку… Я пойду!
Дуня пришла в изумление.
– Чтой-то вы, Марья Петровна, – заговорила она, – ну разве можно вам в услужение идти? Ни с чем даже не сообразно!
– Отчего же нельзя?
– Да ведь это только нашей сестре впору, а вам-то и дело оно совсем непривычное, да и… неприлично даже.
– Пустяки, привыкну!.. А неприличного – что ж тут неприличного? На содержанье приличней, что ли? Нет, ей-богу, Дуня, рекомендуй меня! Сходи сегодня же; чем скорей, тем лучше. Я уж порешила.
Маше стало как-то светлей и легче на душе: она увидела, что не все еще хорошее потеряно для нее в жизни, что еще есть честный исход, есть труд – и мирное затишье снизошло в ее душу. О князе и своей недавней жизни старалась она не думать, потому что при каждом мимолетном воспоминании начинало болезненно ныть ее сердце, словно разбереженная рана.
К вечеру того же дня был приведен извозчик, и на его неуклюжие дрожки уложила Дуня скромный и довольно тощий чемоданчик, тюфяк, ущедренный от себя управляющим взамен прежнего роскошно-эластичного, да подушку своей бывшей госпожи, которая, с узелком в руках, отправилась пешком, вслед за извозчиком, в Коломну, к Сухарному мосту, где ожидало ее место. Дуня выговорила ей у хозяйки-чиновницы четыре рубля в месяц жалованья «с горячим» и теперь отправилась вместе, для окончательного устройства ее в новом и непривычном еще положении.
– Ну, Господи, благослови! на новую жизнь да на добрую дорогу! – перекрестилась Маша, выходя за ворота богатого дома, где оставляла столько горечи, любви, воспоминаний – светлых, заманчивых, и столько тяжелого разочарования…