На следующий день, еще до рассвету, когда Иван Иванович покоился уже безмятежным сном в арестантской сибирке, к грязно-желтому дому в Средней Мещанской торопливо подходили четыре человека. Это были сокол и его приспешники – три геркулеса в бронях сермяжных.
Один из хожалых был оставлен в дворницкой для наблюдения за воротами и охранения этого пункта; остальные, вместе с соколом и дворником, поднялись на лестницу Морденки. Надзиратель чиркнул восковую спичку и внимательно оглядел местность; один из хожалых постучался в дверь.
– Кто там? – раздался заспанный голос кухарки.
– Дворник… воду принес, отворяй-ка.
Послышался стук отпираемых замков, крючков и засовов. Городовые отстранились на темный, задний план. Чухонка, приотворив немного дверь и увидя незнакомого человека в форме рядом с домовым дворником, боязливо и подозрительно спросила:
– Чего нужно?
– Нужно самого господина Морденку.
– Да вы с чем? с закладом, что ли?
– С закладом, тетушка.
– А с каким закладом? Красные вещи али мягкий товар?
– И то и другое.
– Что-то уж больно рано приходите… Ну да ладно! мне все равно… Сказать пойти, что ли…
С этими словами она подошла к двери, замкнутой большим железным болтом, и мерно стукнула в нее три раза. Ответа не последовало. Через минуту она столь же мерно стукнула два раза. Это был условный телеграфический язык между Морденкой и его прислугой, посредством которого последняя давала ему знать о приходящих. Делалось это или ранним утром, или поздним вечером, то есть в ту пору, когда Морденко запирался. Три удара означали постороннего посетителя, последующие два – «интерес», то есть что посетитель пришел за делом, стало быть, с залогом; один же удар после первых трех оповещал, что посетитель является выкупить свою вещь.
В ответ на два последние удара из глубины комнаты послышался старчески продолжительный, удушливый кашель, и глухой голос простонал:
– Лбом толкнись!
Послушная чухонка немедленно исполнила это странное приказание и слегка стукнулась лбом об двери.
– Это что же значит? – спросил ее удивленный надзиратель.
– А то, батюшка, что, надо так полагать, скоро совсем уже с ума спятит: хочет знать, правду ли я говорю, так для этого ты ему лбом стукнись…
Сокол только плечами пожал от недоумения; вероятно, вслед за соколом и многие читатели сделают то же, ибо им покажется все это чересчур уже странным и диким; но… таковым знавали многие то лицо, которое в романе моем носит имя Морденки и которое я описываю со всеми его эксцентричными, полупомешанными странностями.
Как только Христина стукнулась об дверь, послышалось из спальни медленное, тяжелое шарканье туфель и отмыкание замков да задвижек в первой двери, что вела из приемной в спальню. Затем снова удушливый кашель и снова шарканье – уже по смежной комнате.
«Морденко, здравствуй!»
– Здравствуй, милый! здравствуй, попинька!
«Разорились мы с тобой, Морденко!» – крикнул опять навстречу хозяину голос попугая, очень похожий на голос самого старика, который, по заведенному обыкновению, не замедлил со вздохом ответить своему любимцу:
– Разорились, попинька, вконец разорились!
– С кем это он там разговаривает? – полюбопытствовал сокол у кухарки.
– С птицей… это он каждое утро…
«Господи, что за чудной такой дом! лбом стукаются, с птицами разговаривают – нечто совсем необыкновенное!» – размышлял сам с собою надзиратель.
– Отмыкай у себя! – сказал Морденко, и Христина взялась за железный засов той самой двери, об которую стучалась, и отодвинула его прочь; в то же самое время Морденко с другой стороны отмыкал замки и задвижки и точно так же снимал железные засовы.
– Это у вас тоже постоянно так делается? – спросил надзиратель, с каждой минутой все более и более приходя в недоумение.
– Кажинную ночь, а ино и днем запирается.
– Ну, признаюсь, это хоть бы и на одиннадцатую версту ко всем скорбящим впору, – пробурчал надзиратель.
На пороге появился Морденко с фонарем и ключами, в своем обычном костюме – кой-как наброшенной старой мантилье.
– Что вам угодно? – спросил он с явным неудовольствием.
– Есть дело кое-какое до вас.
– Заложить что-либо желаете?
– Нет, я не насчет закладов, а явился собственно предупредить вас… Позвольте войти?
– Да зачем же… это… входить?.. Можно и здесь… и здесь ведь можно объясниться, – затруднился Морденко, став нарочно в самых дверях, с целью попрепятствовать входу незваного гостя.
– Мне надобно сообщить нечто вам, именно вам – по секрету… Вы видите, кажется, что я – полицейский чиновник?..
– Не вижу; мундир этот ничего особого не гласит: может, и другого какого ведомства, а может, и полицейский – Господь вас знает… Я зла никому никакого не сделал…
– Да против вас-то есть зло!.. Позвольте наконец войти мне и объясниться с глазу на глаз.
Морденко видимо колебался: он не доверял незнакомому человеку, пришедшему в такую раннюю пору; наконец, бросив вскользь соображающий взгляд на тяжелую связку весьма внушительного вида и свойства ключей, он проговорил с оттенком даже некоторой угрозы в голосе:
– Ну, войдите… войдите!.. буде уж вам так хочется объясниться.
Надзиратель вошел в известную уже читателю приемную комнату и поместился на одном из немногих, крайне убогих стульев.
– Не известно ли вам, – приступил он к делу, – не было ли когда на вас злого умыслу?
Морденко встрепенулся, остановясь на месте и раздумывая о чем-то, склонил немного набок голову, неопределенно установив глаза в угол комнаты.
– Был и есть… всегда есть, – решительно ответил он, подумав с минуту.
– Не злоумышляли ль, например, на жизнь вашу?
– Злоумышляли. Вот скоро год, как у наружной двери был выломан замок… Я отлучался из дому – у меня все на болтах, на запоре: коли ломать, так нужен дьявольский труд и сила, от дьявола сообщенная, а человеку нельзя, невозможно; так в мое отсутствие и своротили. А двери вот в эту комнату выломать не удалось – силы не хватило… Так и удрали. Об этом и дело в полиции было… следствие наряжали и акт законный составили.
– Ну, так вот и нынче на вашу жизнь злоумышляют, – любезно сообщил надзиратель.
Морденко нахмурился и пристально, серьезно посмотрел на него.
– А!.. я это знал! – протянул он, кивая головой. – Я это знал… А вы-то почему знаете?
– Я-то… Я был извещен.
– А кто известил вас?
– Это уж мое дело.
– Нет-с, позвольте!.. Ваше дело… А зачем вы пришли ко мне? Кто вас послал? – допытывал он, строго возвышая голос. – Есть у вас бумага какая-нибудь, предписание от начальства, по коему вы явились не в обычную пору?
– Нет, бумаги никакой не имеется, – улыбнулся надзиратель со своей соколиной осанкой.
– А!.. ни-ка-кой!.. Никакой, говорите вы?.. Так зачем же вы без бумаги приходите? Почему я должен вам верить? Почем я могу вас знать? А может быть, вы именно и держите злой умысел на меня? – наступал на него весь дрожащий Морденко, тусклые глаза которого светились в эту минуту каким-то тупым и кровожадным блеском глаз голодной волчихи, у которой отымают ее волченят. Он поставил свой фонарь и судорожным движением крепко сжал в кулаке связку ключей.
«Ого! – подумал про себя квартальный, – да тут, пожалуй, раньше чем его убьют, так он меня, чего доброго, насмерть по виску хватит».
– Как вам угодно, – сухо поклонился он, поднявшись со своего места. – Я пришел с моими людьми только предупредить вас и, может быть, преступление… Но если вам угодно быть убитым, в таком случае извините. Люди мои спрятаны будут на лестнице, и мы, во всяком случае, успеем захватить, кого нам надобно… хоть, может быть, и несколько поздно… Извините, что потревожил вас. Прощайте.
Тон, которым были произнесены эти слова, и присутствие домового дворника в прихожей рассеяли несколько сомнения Морденки.
– Нет, уж коли пришли, так останьтесь, – проворчал он глухим своим голосом, в раздумчивом волнении шагая по комнате и не выпуская из руки ключей.
– В таком случае, – предложил надзиратель, – позвольте уж ввести моих людей и разместить их как следует. Одного мы спрячем в кухне, а другого в этой комнате.
Он указал на спальню.
Морденко с тоскливою недоверчивостью подумал с минуту.
– Вводите, пожалуй! – махнул он рукою.
Люди были впущены в квартиру и спрятаны. Кухарке отдано приказание – впустить немедленно и беспрекословно каждого, кто бы ни постучался в дверь.
– Я знаю… я знаю, что меня нынче убить хотят… Я все знаю! – ворчал Морденко, измеряя шагами от угла до угла пространство своей приемной комнаты.
– А, это очень любопытно, – подхватил надзиратель. – Через кого же вы это знаете?
– Через кого?
Остановка посреди комнаты и долгий испытующий взгляд.
– Через ясновидение, государь мой… Мне ясновидение было такое… Я знаю даже, кто и злоумышленники.
– А кто же, вы полагаете? – спросил собеседник, уже сильно начинавший сомневаться, не с помешанным ли имеет он дело.
– Я не полагаю, а удостоверяю! — подчеркнул старик безапелляционным образом.
– Ну, так сообщите; интересно знать.
– Извольте, милостивый государь. Это – она, кухарка, Христина, – указал он на кухню, произнося свои слова таинственным шепотом, – она и приемный сын мой, называющийся Иваном Вересовым, – в актерах живет, стало быть, прямой блудник и безнравственник… Они уже давно сговорившись – убить меня, – продолжал он, расхаживая в сильной ажитации, – мне сегодня всю ночь такое ясновидение было, что сын большой топор точит, а она зелье в котле варила. Допросите ее, какое она зелье варила. Непременно допросите!
– Да ведь это только одно ясновидение, – заметил надзиратель.
– Ну да, ясновидение! Потому-то, значит, она и взаправду варила, что мне царь небесный этакое ясновиденье послал!
– Ну, на сей раз – извините – оно обмануло вас: ни кухарка, ни сын ваш не участвуют здесь. Это мне положительно известно.
– Нет, участвуют! Уж это я знаю, и вы меня не разуверите!.. Положительно… Да, положительно только один Господь Бог и может знать что-либо; а мне сам Господь Бог это в ясновидении открыл – так уж тут никакие мудрования меня не разуверят!.. Незаконнорожденный сын мой давно уже на меня умысел держит; я вот потому хочу начальство упросить, чтобы его лучше на Амур сослали… Разве мне это легко?.. Как вы полагаете – легко мне все это? Мне – старику… отцу, одинокому?.. Легко, я вас спрашиваю! – остановился он, сложа на груди руки, перед своим собеседником, и старческий голос его дрогнул, а на сухих и тусклых глазах вдруг просочились откуда-то тощие слезы.
Но прошла минута, он замолчал – только еще суровее, с сосредоточенным видом стал ходить по комнате своими медленными и тяжелыми шагами.
Несколько времени длилось полнейшее молчание, один только маятник стучал да Морденко ходил. Сырость и холод этой квартиры порядком-таки стали пронимать квартального.
– Однако у вас тово… холодновато… Нельзя ли затопить? – попросил он, поеживаясь и растирая руки.
Морденко при этой неожиданной просьбе искоса взглянул на него, как бы на своего личного врага.
– Затопить нельзя… вчера топлено, – сухо возразил он, – а вот чаю не угодно ли? У меня настой хороший – из целебных трав…
– Нет, этого не хочу, – отказался квартальный, – а нет ли у вас тово… насчет бы водочки?
Старик встрепенулся и так поглядел вокруг себя, словно бы услыхал что-нибудь очень оскорбительное для нравственности и даже кощунственное.
– Боже меня упаси! – отрицательно замотал он головой. – Никогда не пью и в доме не держу… В водке есть блуд и соблазн. Я плоть и дух свой постом и молитвой питаю, так уж какая тут водка!
Квартальный полюбопытствовал оглядеть Морденкину квартиру, что старику не больно-то нравилось; однако нечего делать – пошел за ним с фонарем. «Кстати, – подозрительно думалось ему, – огляжу хорошенько, не хапнул ли чего в спальне тот-то… спрятанный?»
Они вошли в эту комнату. Там особое внимание посетителя обратило на себя висевшее на стене довольно странное расписание:
Понедельник – картофель.
Вторник – овсянка.
Среда (день постный) – хлеб и квас.
Четверток – капуста кислая.
Пяток (день постный) – хлеб и квас.
Суббота – крупа гречневая.
Воскресенье – суп молочный и крупа ячневая.
– Что это у вас за таблица? – осведомился квартальный.
Морденко немножко замялся и закашлялся.
– Гм… это… гм… э… обиходное расписание стола моего, – объяснил он, – в какие дни какую пищу вкушать надлежит… Я во всем люблю регулярность – поэтому у меня и распределено.
– Но неужели же этим можно быть сыту? – изумился надзиратель, поедавший ежедневно весьма почтенное количество разных жирных снедей нашей российской кухни.
– Кто, подобно мне, дни свои в посте и молитве проводит, – с глубоким и серьезным смирением заметил старик, – тот и об этой пище забудет… Ибо он насыщен уже тем, что духом своим с творцом беседует.
– А это что за комната у вас, под замками и печатями?
Вопрос шел о кладовой.
– Это… гм… гм… Это – моя молельня, – поморщился Морденко. – Туда я от сует мирских уединяюсь и дни свои в духовном созерцании провождаю… Там мне Господь Бог и ясновидения посылает.
«Врешь, старый хрыч, там-то, надо быть, у тебя раки-то и зимуют!» – усомнился про себя выпускной сокол.
Старая стенная кукушка, маятник которой, словно старик на костылях, спотыкаясь, отбивал секунды, захрипела и прокуковала шесть. Старый попугай в своей клетке захрипел точно таким же образом и тоже начал куковать. Надзиратель не выдержал и расхохотался. Морденко очень обиделся.
– Над бессловесной тварью грех смеяться, – заворчал он, отвернувшись в сторону, – бессловесная тварь на обиду не может ответствовать обидою же; а почем знать, может, она тоже чувствует… Он у меня птица умная… все понимает…
Прошло еще некоторое время среди молчания и ожиданий. Надзиратель уже начинал сердиться и подумывать, что следует задать Зеленькову изрядную вспушку за ложное показание, как вдруг в наружную дверь слегка постучали. Часы показывали половину седьмого. Все встрепенулись при этом внезапном стуке, у всех слегка дрогнуло сердце. Кухарка пошла отворять, и в ту же минуту раздался ее короткий пронзительный крик и глухой звук падения человеческого тела.
Убийца тотчас же был схвачен и связан двумя силачами.
Гречке не удалось. Зато совершенно удалась облава выпускного сокола.
Связанный Гречка молчал – только мрачно глядел исподлобья, поводя вокруг злобными глазами, да тихо покачивался со стороны в сторону, как медведь, пойманный в тенета. Его, хоть и скрученного, не выпуская, держал за шиворот один из городовых сержантов. Остальные отправились в прихожую поглядеть, что сталось с кухаркой. Она лежала в обмороке, с раскроенной щекой. Рана, хотя и не очень опасная, нанесена была железным орудием. Вскоре посредством вспрыскивания холодной водой женщину эту удалось привести в чувство.
Тогда один из людей был послан за понятыми, которые набираются в этих экстренных случаях из живущих в том же доме. Началось полицейское дознание.
– Кто таков? – вопросил надзиратель, взяв у Морденки перо, чернила и лист бумаги.
– Виленский мещанин Осип Иванов Гречка, – бойко отвечал связанный.
– Лета?
– Сорок пять.
– Исповедания?
– Ну, уж этого не знаю, а надо полагать – христианской веры.
– Зачем приходил в квартиру господина Морденки?
– Жилетку свою выкупать… у меня тут жилетка в закладе – в полтине серебра заложена.
– Правду ли показывает? – отнесся допросчик к Морденке.
Старик молчал, переминаясь с ноги на ногу, и не знал, что отвечать.
– Правду ли он показывает? – повторил квартальный.
– Да уж всеконечно правду, ваше благородие, – отозвался Гречка, – жилетка моя, надо полагать, лежит у него в той запертой комнате.
– Там нет никакой жилетки! никакой жилетки нету! – тревожно забормотал встрепенувшийся Морденко.
– Нет, есть! – оппонировал Гречка. – Коричневая плюшевая, в желтую клетку, с бронзовыми пуговками. Да прикажите отпереть, ваше благородие, так и увидите сами; а то что ж человека занапрасну вязать? Я не разбойник какой, а пришел вещию свою выкупить.
– Так, друг любезный, так!.. А кухарке-то щеку зачем раскроил?
– Сама подвернулась… Она первая с кулачищами на меня накинулась, а я только, оборонямшись, призадел ее маленько…
– Что и говорить! Не видал я, что ли? – вмешался державший его городовой.
– А ты молчи, милый человек, потому ты по закону не свидетель; а как есть ты наш телохранитель, значит – ты и молчи! – наставительно поучал его Гречка.
– Ишь ты, законник какой уродился! – балагурил выпускной сокол, с удовольствием потирая свои красные, полные ладони. – Надо быть, на юридическом факультете экзамен держал? а?
– Это что пустяки толковать, ваше благородие! А вы прикажите лучше отпереть ту комнату, потому я вам дело докладываю.
– Пожалуй, будь по-твоему… Господин Морденко, отоприте! – предложил надзиратель, который, занимаясь специально разыскной частью, очень хорошо знал, что к ростовщикам часто приносятся краденые вещи. Он собственно для себя хотел оглядеть коллекцию Морденки, в чаянии, не встретится ли там что-нибудь подходящее, за что можно бы уцепиться при случае во многих из производимых им розысков, где часто по одной случайно попавшей нитке разматывается целый запутанный клубок.
Старик еще пуще стал морщиться и заминаться от его предложения.
– Да на что вам она, эта комната? – упрашивал он жалобным голосом. – Ничего там интересного для вас нету… Там образа мои хранятся…
– Однако вы слышали показание этого человека? Надо же мне удостовериться! Я – закон! – внушительно произнес он со своей осанкой, – а закон беспристрастен.
– Я не отворю ее, – решительно сказал Морденко.
– В таком случае, когда придут понятые, я сам буду отворять при свидетелях.
Последний аргумент подействовал. «Пусть лучше уж один поглядит, чем при людях-то – соблазну меньше», – и со вздохом глубокого сокрушения снял старик дрожащею рукою печати, отомкнул висячий и дверной замки, отодвинул засов – и дверь растворилась.
Большая двухоконная комната снизу доверху была заставлена шкафами и полками, где хранились всевозможные вещи. Против дверей висела на стене вышитая гарусом картина: какой-то швейцарец с мушкетом. Эта картина, подобно стеклянной раме в киотах, ходила на петлях и, отпираясь посредством особого механизма, открывала за собою целый потаенный шкафчик, наполненный золотыми вещами, часами карманными, брильянтами и тому подобными драгоценностями. На вешалках висели меха и множество всякого платья. К каждой вещи был привязан ярлык, на котором старинным почерком помечен нумер и сделана лаконическая надпись: «Не укради!»
– Для чего же у вас эти надписи? – спросил следователь.
– А это такой талисман, – пояснил Морденко. – Ежели, оборони Бог, заберется сюда мошенник да протянет к ним руку, так рука у него тут же и отсохнет.
– Это вы тоже по ясновидению?
Морденко состроил кислую физиономию: ему крайне неприятны были все эти вопросы.
– И по ясновидению, – поморщась, отвечал он с большою неохотою, – и по секрету от одного опытного человека, добродея моего.
– Ваше благородие! вот моя жилетка! А вот и книжка, которую при мне отдавал им в заклад ихний сыночек! – воскликнул тем временем Гречка, по приказанию следователя введенный в ту же комнату под конвоем городового. Надзиратель очень озадачился последним сообщением преступника, а Морденко пристально поглядел на него весьма многозначительным взглядом, который ясно вопрошал: «А что, не моя ли правда выходит?»
– Кто же были твои сообщники? – продолжал следователь свои вопросные пункты.
– Никаких таких сообщников у меня и не было, ваше благородие, и не знаю я, зачем вы меня это спрашиваете? – твердо ответствовал Гречка.
– Ну, а Фомка-блаженный?.. Этот как тебе придется? – вздумал огорошить его допросчик.
Гречка вздрогнул, но в тот же миг оправился и уставил на него недоумелые глаза.
– В первый раз слышу имя такое, ваше благородие, – убедительно возразил он, – и никакого такого Фомки не знаю я. Так и запишите.
Гречка строго хранил все условия договора, заключенного в Полторацком.
В эту минуту в комнату вошло новое лицо.
Старик встретил его злобной, торжествующей усмешкой.
– Я пришел выкупить альбом и жилетку – вчера вечером деньги кой-какие получил, – начал Вересов, обращаясь к отцу и не различая еще в слишком слабо освещенной комнате посторонних людей.
– Опоздал, друг любезный, опоздал! – кивал головою старик с какой-то злорадной иронией, – очень жаль, но что же делать, на себя пеняй, – опоздал… Надо бы раньше было, тогда б удалось, а теперь опоздал… опоздал…
– Ваше благородие! – раздался голос Гречки. – Что ж тут таиться. Пишите показание, повинен, мол; а вот и сообщник мой, – прибавил преступник, нагло указав на Вересова, – чай, сами изволили слышать, что пришел мою жилетку выкупать?
Вересов ничего еще не понимал, но уже догадался, что здесь, должно быть, произошло что-нибудь недоброе, страшное. Вспомнил он, что, проходя переднюю, слышал стоны кухарки; теперь же – видит полицию и связанного человека. Он побледнел, смутился и, ослабев, опустился на стул.
– Пишите же, ваше благородие, пока на меня такой стих нашел, а буде не запишете, так раздумаю и откажусь, пожалуй! – торопил Гречка, в уме которого, при входе Вересова, блеснула такая мысль: «Махну-ка, что молодец, мол, сообщник мой! Отец авось не захочет подымать на родного сына уголовщину и потушит дело, по крайности цел отвертишься». Как задумал, так и махнул!
– Пишите же, ваше благородие, – понукал он, – хоша от вашего акта завсегда в не могу-знайку можно отыграться потом; одначе ж, так как ваша милость при этой оказии ни одной зуботычины мне не закатили, так хочу я по крайности уважение оказать вам: пущай вам за поимку вора Гречки награду пожалуют! Пишите, что в субботу вечером мы с сыном ихним вот на лестнице внизу на убивство уговор держали.
Вошли понятые, между которыми находился и приказчик из мелочной лавки. У Гречки сделан обыск, причем найдено: за голенищем – большой складной ножик, как видно, весьма недавно наточенный; в карманах – небольшой железный ломик с заостренным концом и рублевая бумажка. Во время дознания, в суете, эта бумажка куда-то вдруг исчезла, затерялась, так что никак не могли отыскать. Она покоилась за пазухой Морденки, который, воспользовавшись удобной минутой, очень ловко стащил ее со стола, при мысли, что «вот, мол, ты убить меня хотел, так вот же тебе».
Кроме Осипа Гречки, о случившемся происшествии показали: с.-петербургский мещанин Осип Захаров Морденко, что «воспитанник» его был всегда груб, дерзок и непочтителен, что он, Морденко, подозревает его, Вересова, в злом умысле на себя, потому что он закладывал вещи вместе с Гречкой, как видно из собственноручной расписки их в записной книге.
Выборгская мещанка Христина Ютсола, согласно Морденке, показала: что самолично впускала и выпускала из квартиры Ивана Вересова с неизвестным ей человеком, за которого она, однако, ясно признает Осипа Гречку.
Дворник дома видел, как в субботу вечером Морденко встретился у ворот с Вересовым и как они, поговорив между собою, вошли в калитку, а непосредственно за ними вошел в ту же калитку высокий человек в коротком пальто. Около часу спустя он же, дворник, выпускал из калитки Вересова с высоким человеком и видел, что спустились они в мелочную лавочку, откуда вскоре выйдя, дружелюбно между собою распрощались и пошли в разные стороны. В высоком человеке дворник признает Гречку.
Приказчик мелочной лавки заявил, что приходившие к нему два человека, в коих он ясно узнает Вересова и Гречку, купили по фунту ситного хлеба и колбасы, меняли трехрублевую бумажку, сдачей поровну разделились между собою, съели купленные ими припасы, причем разговор шел о посторонних предметах, и наконец, дружелюбно простясь, удалились из мелочной лавки.
– Что вы на это скажете, молодой человек? – в начальственно-менторском духе отнесся к Вересову надзиратель.
– Что показания кухарки, дворника и сидельца – сущая правда, – отвечал Вересов голосом, который, видимо, старался сделать спокойнее. Он был очень бледен и слегка дрожал.
– Стало быть, вы при свидетелях чистосердечно признаете себя виновным?
– Нет, я не виновен, – с твердым убеждением возразил молодой человек.
– Тут есть явное противоречие, по крайней мере так учит нас логика, – заметил надзиратель, многозначительно шевельнув толстыми бровями, и, приняв свою повелительную осанку, официально звучным голосом проговорил Вересову:
– Именем закона – вы арестованы!
По этой фразе читатель может судить, что сокол в часы досуга был любитель французских романов, из коих и почерпнул свое «имя закона», которым очень любил эффектно поражать в иных подходящих случаях.