Граф Каллаш – новое лицо с аристократическим именем, граф умен, остер, образован, граф так талантлив и так хорош собою, и, наконец, граф так богат, так мило, так джентльменски умеет проигрывать. Граф не мог не произвести самого блестящего впечатления, и сильнее всех это впечатление отразилось на некрасивой Дарье Давыдовне, которой он оказывал предпочтительное внимание при каждом удобном, подходящем случае.
Княгиня Шадурская спустя несколько времени после разговора с сыном вернулась на свое старое уединенное место – за зелень трельяжа. Вскоре подле нее появился Бодлевский. Он был не в духе, по временам досадливо пощипывал бороду и явно старался принять угрюмо-рассеянный вид, отвечая княгине только односложными словами. Это наконец ее встревожило. Беспокойство и маленькая ревность копошились в ее сердце.
– Что с вами? Отчего вы так рассеянны, так не в духе? Не скрывайтесь, отвечайте мне! – говорила она, устремляя на него с нежным участием свои влюбленные, хотя и не юные взоры.
Бодлевский только пожал плечами.
– Отчего вы не были вчера там… в Морской?.. Я ждала вас, – продолжала княгиня с беспокойно-ревнивой ноткой в голосе. – Послушайте, Владислав, вы два раза уже не были там… Я знаю… Я уже… надоела вам, не правда ли?
Бодлевский вскинул на нее притворно удивленный взгляд; княгиня горько улыбнулась.
– Вы удивляетесь моим словам… удивляетесь, конечно, до какого унижения может дойти женщина, – с горечью говорила она. – Я знаю, я не молода, мне уже тридцать семь лет (княгине было за сорок пять), поэтому вам кажется смешною любовь старухи… Вам нравится кто-нибудь лучше, моложе меня… Слушайте, не скрывайтесь!
– Перестаньте, княгиня! в мои года позволительно иметь более прочные привязанности, – ответил Бодлевский, поцеловав ее руку.
Лицо княгини просияло.
– Ну так что же! О чем вы задумываетесь, что тревожит вас? – пристала она с большей энергией.
– Мало ли что может тревожить меня! – загадочно проговорил Бодлевский, уклоняя в сторону неопределенный взгляд.
– Скажите, откройте мне, – настаивала она.
– К чему же? Это вас нисколько не касается.
– Мне кажется, я имею некоторое право на вашу откровенность, – с укорливой улыбкой заметила Татьяна Львовна. – Наконец, я хочу, я требую, чтобы вы сказали мне.
Бодлевский молчал, как будто обдумывая что-то и словно борясь сам с собою.
– Я жду, – настойчиво повторила княгиня.
– Извольте, если это вас так интересует! – выговорил он наконец с тем полным вздохом, который иногда обозначает у людей решимость. – Видите ли… я проигрался в карты, а мой банкир не прислал еще Капгеру телеграмму на выдачу мне денег… Я, впрочем, уже телеграфировал ему, но… ответа нет… Вот что тревожит меня, и вот почему вчера я не был там, – заключил Бодлевский, стараясь не глядеть на княгиню.
– Только-то и всего? – удивилась она. – И вы молчали, вы не могли прямо сказать мне тотчас же!.. Сколько вы проиграли?
– Десять тысяч, – сквозь зубы процедил Бодлевский.
– Приезжайте завтра туда, в магазин; около двух часов я привезу деньги.
– Но, княгиня…
– Без всяких но!.. Я не люблю возражений… – сказала она с такой кокетливостью и с такой милой миной, что Бодлевскому не оставалось ничего более, как только вновь поцеловать ее руку в знак своего полного согласия.
Это были первые деньги, добытые им от княгини.
«Экой дурак! не хватил цифры побольше! – рассуждал он мысленно, слушая влюбленные речи пожилой красавицы. – Экой дурак, а она бы дала непременно! Впрочем, мое от меня не уйдет и впоследствии», – успокоительно заключил он свое самоугрызение.
Молодой Шадурский изъявил Давыду Георгиевичу желание быть представленным Бероевой. Г-н Шиншеев тотчас же исполнил это желание, и князь Владимир через полчаса успел уже надоесть ей до зевоты своей пошло-ловеласовской болтовней. Князь Владимир помнил, что перед ним женщина «не его общества», и потому отчасти держал себя не совсем так, как стал бы держаться перед особой своего круга. Бероева это поняла и раза два довольно тонко оборвала юного ловеласа, но именно потому, что это было тонко, юный ловелас не домекнулся о настоящем значении ее слов или не желал домекнуться. Петька, не перестававший наблюдать за своим приятелем, от души радовался его неуспеху, предвкушая уже наслаждение выигранного ужина. Это только бесило молодого Шадурского. Зевок Бероевой и случайно пойманная при этом ирония во взгляде князя Рапетова, наконец, торжествующая улыбка Петьки, коля его самолюбие, в то же время разжигали до злости настойчивое желание добиться своей цели.
– Так или иначе, рано или поздно, но я выиграю пари! – говорил он Петьке, стараясь решительной самоуверенностью тона прикрыть вопль самолюбия и донимавшее его бешенство.
– А я уж было думал, что ты после кораблекрушения повезешь меня кормить ужином, – со вздохом обманутой надежды заметил ему Петька.
– Обделывай скорее свои дела, Наташа, обделывай! – самодовольно потирал руки Бодлевский, уезжая в карете со своей сестрой, баронессой фон Деринг, с шиншеевского раута. – Я тебя порадую, – говорил он, – завтра мы начинаем осуществлять наши проекты: десять тысяч у меня в кармане!
– Как так?.. – изумилась Наташа.
– Очень просто: старуха Шадурская к двум часам привезет их к генеральше фон Шпильце.
Баронесса, вместо ответа, обвила руками шею Бодлевского и поцеловала его в лоб.
По Большой Подьяческой улице уже несколько дней сряду прохаживался неизвестного звания человек и все останавливался перед воротами одного и того же каменного дома. Подойдет, поглядит, нет ли билетов с известною надписью: «Одаеца комната», – видит, что нет, и пройдет себе далее. Неизвестного звания человек аккуратно два раза в день совершал свои экскурсии по Большой Подьяческой улице: пройдет раз утром и не показывается до вечера; пройдет раз вечером и скроется до следующего утра. Наконец, на седьмые или восьмые сутки, труды хождений его увенчались успехом. У ворот болтались прикрепленные кое-как жеваным мякишем хлеба две бумажки. Одна гласила, что «одаеца квартера о двух комнатах с кухней», а другая изображала об отдаче «комнаты снебелью ат жильцов». Прочтя это извещение, неизвестный человек тотчас же повернул назад и быстро направился к Канаве, куда, очевидно, влекла его настоящая причина восьмидневных хождений. Эта настоящая причина привела его в Среднюю Мещанскую улицу, под ворота грязно-желтого, закоптелого дома, где безысходно пахло жестяною посудой и слышался непрерывный стук слесарей и кастрюльщиков. Означенная причина заставила его подняться в третий этаж по кривым, обтоптанным ступеням темной, промозгло-затхлой каменной лестницы и войти в общипанную дверь небольшой, но скверной квартиры, убранной, однако, с неряшливым поползновением на комфорт. По всему заметно было, что квартира служит обиталищем особы, не отличающейся целомудренностью своих привычек.
– Кто там? – послышался резко-сиплый, неприятный голос женщины из-за притворенных дверей другой комнаты, откуда разило смешанным запахом цикория, зажженной монашенки и табачищем.
– Все я же-с! – крякнув, ответствовал неизвестного звания человек.
– А, Зеленьков! Войди сюда!
– Оно самое и есть: Иван Иваныч господин Зеленьков! – проговорил тот, входя с кабацким разлетцем, потряхивая волосами, подергивая плечами и вдобавок подмигивая глазом, что в сложности выходило препротивно.
– Что, пес этакой! – с ругательной любезностью обратился к нему сорокалетний нарумяненный лимон в распашном шелковом капоте и с крепкой папироской в зубах. – Опять, поди-ка, ни с чем пришел?
– Ан вот-с нет, коку с соком принес! – поддразнил языком Иван Иванович.
– Говори дело: есть билеты?
– Пара! – крикнул господин Зеленьков и с торжествующим видом вытянул два свои пальца к носу нарумяненного лимона.
– Слава тебе, тетереву! – с удовольствием улыбнулся лимон. – А то уж мне куды как надоело ходить-то с докладами каждое утро! Подходящее, что ль? – обратился он к Зеленькову.
– Самая центра! потому как одна от жильцов комната при небели, а другая – фатера на всю стать, с кухней, и две комнаты при ней.
– Ладно! Это, значит, годится, – сказал лимон и, зажегши с окурка новую папиросу, принялся, размахивая руками, шагать по комнате тою особенной походкой, с перевальцем, которая у особ подобного рода называется «распаше». Иван Иванович тоже вынул из кармана обсосанный окурок сигарки, очевидно, про запас припрятанный, подул на него, закурил и небрежно расселся на линялом штофном диване.
– Теперича ты вот что, – заговорил лимон, делая свои соображения, – в эфтим самом доме живет…
Неопрятная особа, остановившись на этих словах, подошла к туалетцу и, вынув из ящика клочок бумаги, прочла написанное на нем.
– Живет Егор Егорыч Бероев, а у него жена Юлия Николаевна, – продолжала она. – Так ты вот что, как будешь нанимать квартеру либо комнату там, что ли, старайся вызнать наперед, по какой лестнице живет этот самый Бероев, и коли квартера придется по той самой лестнице, бери ее беспременно.
– Значит, фатеру брать? – спросил Иван Иванович.
– Фатеру либо комнату – это один черт выходит; платеж ведь не твоего кармана дело, так и рассуждать тебе нечего. Ты, главное, старайся узнать, по какой лестнице; а там, коли Бог поможет на наше счастье сиротское, что придется эта квартера по одной лестнице, так ты и занимай ее сразу.
– Это мы, Сашенька-матушка, можем; капиталу в голове настолько-то хватит! – похвалился Зеленьков, тряхнув волосами.
– Опосля этого, – внушала Сашенька-матушка, – как ты переедешь туда, говори всем, что был господский человек; господа, значит, вольную написали, и теперь, как ты при своем капитале состоишь, так хочешь заняться по торговой части.
– Это столь же очинно можно! – согласился Иван Иваныч. – Коли господский, так и господский, я не перечу. Оно к тому же у меня и рожа ничего… как следует быть… одно слово – халуйственная-с, – так это сюда же дело подходячее и, значит, нам на руку, – говорил Зеленьков, охорашивая перед зеркалом свои белобрысые жесткие усы, придававшие его физиономии действительно нечто ухарски-лакейское и именно халуйственное.
– Потом, – продолжала Сашенька-матушка свои наставления, – сойдись ты мне беспременно в приятном знакомстве с прислугой этих самых Бероевых; коли там куфарка либо горничная – сам уж будешь видеть, – так ты постарайся до марьяжу знакомство довести, чтоб она, значит, к тебе ходила беспременно в гости; подарков да кофиев не жалей, потому опять же, говорю, не твоего карману дело. Ты только знакомство амурное своди поскорей, а я к тебе теткой на новоселье приеду и навещать стану, и ты ко мне каждый день в аккурат являйся с лепортом насчет делов этих самых. Ну, вот тебе и все пока! А это на задаток, – заключила она, вручив Ивану Ивановичу трехрублевую ассигнацию. Иван Иванович философски посмотрел на зеленую рубашку ассигнации и горько улыбнулся.
– Александра Пахомовна! – заговорил он униженно-обиженным протестом. – Что же это такое значит? Какой же я такой выхожу вольноотпущенный человек и при своем капитале состою, а костюмчика по званию своему не имею – и сейчас всякий меня мазуриком обзовет. А вы взгляньте-с: ведь сюртучонок-то у меня – масленица! весь засалимшись, словно резинковый непромокаемый, лоснится. Так это на что же похоже-с?
Александра Пахомовна с серьезным видом оглядела весьма неказистый костюм господина Зеленькова.
– И теперича вы знаете, – продолжал господин Зеленьков, – что я завсегда как вам, так и их превосходительству по гроб жисти своей преданный раб, и о костюмчике не для себя собственно выговариваю, потому мне это дело не стоящее, мне все равно, в чем ни ходить: Зеленьков и в рогожке щеголем будет и всегда будет – Иван Иваныч Зеленьков, а костюмчик пристойный, собственно по вашему же делу, требуетца – так вы подумайте-с и на гардероп мне вручите.
Александра Пахомовна подумала и вручила на гардероб три пятирублевых бумажки, с внушением не пропить их.
Господин Зеленьков не без достоинства ответил, что он дело свое завсегда понимать может, и, откланявшись с обычно-ухарскими ужимками, направился на Толкучку – покупать себе новое платье.
В тот же самый день, к шести часам вечера, он переехал в комнату, отдающуюся от жильцов, которая, на сиротское счастье Александры Пахомовны, пришлась как раз над квартирой Бероевых.
Это все совершилось спустя две недели после раута Давыда Георгиевича Шиншеева, а побудительной причиной к совершению послужили нижеследующие обстоятельства.
Князь Владимир Шадурский провел скверную ночь: уязвленное самолюбие лишало его сна, взбудораженная досада и до детскости капризная, избалованная настойчивость в своих желаниях – настойчивость, в этом случае пока еще совершенно тщетная, бессильная, – не давали ему ни минуты покоя; он все думал, как бы этак гласно, героически, донжуански достичь своей цели, чтобы натянуть нос и Рапетову, и Петьке, – и все-таки ничего не выдумал…
Между тем полнейшая невозможность встретить в скором времени Бероеву, очевидный неуспех у нее, слишком заметная, даже как будто презрительная сухость князя Рапетова и ежедневно возрастающее подтрунивание Петьки заставили его через три-четыре дня решиться на последнее, слишком рискованное средство: он поехал к генеральше фон Шпильце. Генеральша обещала уведомить его о результатах, и на другой день утром князь Владимир получил письмо лаконического содержания – в нем значилось только шесть письменных знаков: «2000 р. с.».
Князь, не думая ни минуты, схватил перо и на той же бумажке написал: «Согласен». Бумажка с тем же самым посланным отправилась в обратное путешествие, а господин Зеленьков получил приказание выжидать объявления о квартирах у ворот указанного ему дома.
Иван Иванович Зеленьков благодушествовал. Он уже около месяца занимал свою «комнату снебелью», а хозяйка его апартамента – курьерская вдова Троицына – оказывала ему всякое уважение, потому что Иван Иванович Зеленьков при самом переезде своем в новое помещение вручил ей сразу вперед за месяц свою квартирную плату. Это обстоятельство, паче слов самого Зеленькова, убедило курьерскую вдову Троицыну, что постоялец ее – человек отменный, точный и взаправду при капиталах своих состоит. Иван Иванович казался ей истинным щеголем, да и самому себе таковым же казался: он носил набекрень пуховую шляпу вместо прежней потертой фуражки; драповая бекеша с немецким бобриком предохраняла от стужи его бренное тело, которое в комнате украшалось темно-зеленым сюртуком с отложными широкими бортами и металлическими пуговицами, шелковым жилетом и широкими панталонами невыразимо-палевого цвета. Иван Иванович аккуратно каждое утро посещал мелочную лавочку, где проводил полчаса и более в приятных разговорах с приказчиком. Приказчик тоже оказывал Ивану Ивановичу уважение и удовлетворял его расспросам. Всем петербургским жителям уже давным-давно известно, что мелочные лавочки служат своего рода клубами, сборными пунктами для всевозможной прислуги. Иван Иванович Зеленьков успел заслужить благоволение и от этих посетителей, ибо рассказывал им разные истории, балагурил и иногда почитывал «Пчелку». Зоркое око его вскоре заприметило между многочисленными посетителями курносую девушку Грушу, отправлявшую обязанности прислуги у Бероевых. Курносая девушка Груша, солдатская дочь, являла собою вполне порождение Петербурга: она могла быть и горничной, и кухаркой, и белошвейкой, и всем чем угодно, и, в сущности, ничем. Хотя курносая Груша никакими особенно приятными качествами души и наружности не отличалась, однако Иван Иванович начал преимущественно перед нею «точить свои лясы». Курносая Груша сначала ответствовала молчанием, пренебрегала лясами Ивана Ивановича, отвертывалась от своего искателя, а потом, видя такое его постоянство, начала улыбаться, отвечать на лясы лясами же, и наконец мягкое сердце ее не выдержало. Приятные качества Ивана Ивановича вполне победили курносую Грушу, особенно когда он, догнав раз ее на лестнице, подарил шелковый фуляр, а в другой – золотые сережки. Груша вдруг ощутила потребность более обыкновенного подыматься наверх к курьерской вдове Троицыной то за одолжением спичками-серинками, то за угольками. Наконец она появилась и в апартаменте гостеприимного Ивана Ивановича. Иван Иванович с тех самых пор, как уловил в свои сети некрепкое, но доброе сердце девицы Груши, и сам несколько изменился: он по утрам, перед тем как отправляться к Александре Пахомовне с отчетом о своих действиях, неукоснительно забегал в цирюльню, где приказывал брить свою бороду, уснащать гонруазом усы и покруче завивать коками свои белобрысые волосы. Разноцветные галстуки также стали принадлежностью его костюма. Словом сказать, грязненький Иван Иванович Зеленьков преобразовался в совершенного сердцееда ради курносой девушки Груши.
Однажды утром он встретился с нею в мелочной лавочке и сказал с поклонцем:
– Послушайте, Аграфена Степановна, как я собственно желаю решить судьбу насчет своего сердца, так не побрезгуйте нониче ко мне на чашку кофию – притом же моя тетенька будут.
– Очинно приятно, – отвечала Груша и обещала быть беспременно.
Когда к шести часам вечера она вошла к господину Зеленькову, комната его уже представляла вполне праздничный вид. На окошке не валялось ни сальных огарков, ни оторванных оловянных пуговок, ни сапожной щетки, ни даже полштофов – все это было выметено, вычищено и запрятано куда-то. Перед высокоспинным волосяным диваном стоял покрытый расписной салфеткой стол; на столе – самовар с кофейником, сдобные булки с сухарями, селедка и огурцы с копченой колбасой, пряники и орехи с малиновым вареньем. Все это было разложено на тарелках, между которыми возвышались штоф и бутылка.
На диване восседала Александра Пахомовна, одетая скромнее обыкновенного, хотя и с неизменной папироской в зубах. Иван Иванович почтительно сгибался перед нею на стуле, уткнув между колен свои сложенные пальцы.
– Вот-с, тетенька, и они-с! позвольте рекомендовать, – с торопливою развязностью вскочил он при входе Груши.
– Честь имею представить, – продолжал Зеленьков, расшаркиваясь и размахивая руками, – Аграфена Степановна, очень хорошие девицы, а это – моя тетенька!
Тетенька с величественной важностью поклонилась Аграфене Степановне, а Аграфена Степановна очень сконфузилась и не знала, как сесть и куда девать свои руки.
– Садитесь, пожалуйста! без церемонии! – шаркал и лебезил Иван Иванович. – Чем угощать прикажете? Тут всяких питаньев наставлено – кушайте-с!
Обе гостьи тяжело откланивались, но к питаниям не прикасались.
– Тетенька-с!.. Аграфена Степановна! Сладкой водки не прикажете ли-с али тенерифцу? Выкушайте рюмочку, это ведь легонькое, самое дамское!
Гостьи жеманно отказываются; Иван Иванович, однако, не отстает, атакуя их с новою силой, и наконец побеждает: гостьи выкушали по рюмке сладкой водки и посмаковали тенерифцу.
– Ах!.. ах, разлюбезное это дело! – восторженно умиляется, и сам не зная чему, Иван Иванович, причем егозит на стуле, всплескивает руками и щелит свои и без того уже узкие масляно-бегающие глазки.
– Нет, черт возьми! – вскакивает он с места и, схватив со стула гитару, запевает разбито-сладостным тенорком, со своими ужимками:
И вы, ды-рузья, моей красотки
Не встречали ль где порой?
В целым нашим околотки
Нет красоточки такой!
Эта девушка-шалунья,
Эфто Грунюшка-игрунья —
Только юбка за душой!
Тетенька сосредоточенно курит папироску, пуская дым через ноздри; Аграфена Степановна конфузится и краснеет, а Иван Иванович снова уже швырнул на диван гитару и в каком-то экстазе, ударяя себя кулаком в перси, говорит:
– Тетенька! распропащий я человек, потому – круглый сирота! И при моем сиротстве горькием только вы одни у меня и остались… Добродетельная, можно сказать, сродственница! Хоша я и при своем капитале, однако же проживаю в уединении. Только и услады одной, что чижа вот с клеткой купил, и преотменно, я вам скажу, поет, бестия, индо все уши прожужжит! Одначе ж он не человек, а как есть по всему чиж, так и выходит глупая он птица; а мне, при таком моем чувствии к коммерческим оборотам, требуетца теперича подругу. Правильно ли я полагаю, Аграфена Степановна?
Аграфена Степановна потупилась, покраснев еще более прежнего. Тетенька ободрительно улыбнулась и с важностью приступила к расспросам.
– Вы, значит, здесь в услужении проживаете, при своих господах?
– По наймам… внизу тут – у Бероевых, – ответила Груша, кое-как оправляясь от смущения и радуясь, что настал разговор посторонний.
– По наймам?.. Так-с. А сколько жалованья вам кладут они?
– Три рубля в месяц да полтину на горячее. Только двое прислуги: куфарка да я при барыне и при детях.
– Так-с. Стало быть, господа-то небогатые?
– Где уж там богатые! Живут себе помаленьку.
– И большое семейство?
– Нет, не так-то: сам хозяин, да жена при нем, да двое детей: мальчик и девочка.
– Значит, четверо. А сам-то – в чиновниках али так где служит?
– Он, этта, сказывали, по золотой части какой-то у Шиншеева – богач-то, знаете?
– Слыхала. Так это, стало быть, место доходное?
– Уж Христос их знает! Слышала я точно, что другие больно уж наживаются, а он – нет; одним жалованьем доволен. И притом же должность его такая, что на месте не живет, а побудет, сколько месяцев придется, здесь с семейством, а там и ушлют в Сибирь на полгода и больше случается. Вот и теперь уехамши, недель с пять уж есть. Барыня-то одна осталась.
– Гм… А может, он и получает какие доходы да куда-нибудь на сторону их относит? – с подозрительно-лукавою миной спросила тетенька.
– Ах нет, как можно! – совестливо вступилась Груша. – Он всякую копейку, что только добудет, все в семейство несет, даже и оттуда, из Сибири-то, присылает. Нет, для семейства он завсегда большой попечитель.
– Ну, а как живут-то, не ругаются?
– Ой, что вы! душа в душу живут. Вот уже шесть годов они женаты, да я пятый год при них служу, так верите ли Богу – ни разу, то ись, не побранилися между собою; а чтобы это ссоры, неудовольствия какого – и в помине нет! Оченно любят друг дружку, уж так-то любят – на редкость, со стороны смотреть приятно. И такой-то у них мир да тишина, что вовек, кажется, не отойду от места. И мать такая хорошая она; деток своих до смерти любит; обоих сама выкормила.
– А может, так, одно притворство? – попыталась тетенька смутить рассказчицу. – Может, у нее какие ни на есть амуры на стороне заведены! Ведь тут у нас это не на редкость бывает!
– Ну уж нет! – с гордым достоинством, горячо перебила Груша. – Может, у других где – оно и так, а у нас не водится! Наша-то без мужа ровно монашенка живет, все с детьми занимается, сама обшивает их да учит шутём в книжку читать, и коли куда погулять выйти, так все с детьми же. Нет, уж такой-то домоседки поискать другой! Вон, этта, как-то бал ономнясь у Шиншеева был. Так что ж бы вы думали? Муж еле-еле упросил поехать, а то сама и слышать не хотела: что, говорит, там делать мне? А не ехать тоже нельзя, потому – сам Шиншеев просить приезжал.
– Что ж, разве она образованности не имеет, если ехать не хотела? – опять ввернула тетенька свое замечание.
– Нет, она оченно, можно сказать, образованная, – вступилась Груша, – все в книжку читает, и на фортепьяне до жалости хорошо играть умеет, и на всяких языках доподлинно может – это сама я слышала. А только не любит этого, балов-то. Она, чу, сама барского рода, у родителев жила в Москве, да родители разорились, в бедности живут, так они теперича с мужем, при всех недостатках, от себя урывают да им помощь оказывают.
– Что ж, это хорошо, – похвалила тетенька, затягиваясь папироской. – А почему это сам Шиншеев приезжал к ним звать-то? – продолжала она. – Уж он, верно, даром, для блезиру, не позовет ведь служащего, потому какая ему компания служащий?
Груша на минуту раздумчиво остановилась.
– Верно, уж он это неспроста! не ухаживает ли он за самой-то, подарков каких, гляди, не делает ли тайком от мужа-то? – допытывала Александра Пахомовна.
Груша опять подумала.
– Это было, – утвердительно сказала она. – Шиншеев-то больше норовил приезжать к нашей без мужа. Приедет, бывало, детям игрушек, конфет навезет; а она, моя голубушка, сидит словно в воду опущенная. Раз я таки подслушала, грешным делом: сидит, этта, он у нее да и говорит: «Хорошо будет, и мужу вашему хорошо; а теперь, хоша он и честный человек, а вы в бедности живете; лучше, говорит, в богатстве жить». Так она индо побледнела вся, затряслася, сама чуть не падает, и уйти его попросила. Всю-то ночь потом проплакала, так что просто сердце изныло, на нее глядючи. Он ей опосле этого браслетку прислал золотую, с каменьем разным – так что ж бы вы думали, моя матушка? Назад ведь ему отослала: я сама и относила ведь! Право!..
– Стало быть, она дура, коли от фортуны своей отказывается, – солидно и с сознанием полной своей правоты заметила тетенька.
– Нет, не дура, – возразила девушка, – а только в законе жить хочет да Егора Егорыча своего любит, только и всего. А мужу про Шиншеева не сказала, – продолжала Груша, – потому – горячий он человек и мог бы места своего решиться. Отчего ей и труднее, что все сама в себе переносит. Вот и теперь: тоскует, сердечная.
– К чему же тосковать-то? – апатично спросила Александра Пахомовна, наливая кофе.
– Как к чему, дорогая моя! Шуточное ли дело теперича, нужда какая!.. Должишки у них есть – ну, платят по малости; в Москву тоже посылают, самим жить надо. Егор-то Егорыч теперь уехал, когда-то еще пришлет денег, Богу известно, а ей ведь всего пятьдесят рублей оставил; выслать обещался, да вот и не пишет ничего, а она убивается – уж не случилось ли чего с ним недоброго?
– Ну, у Шиншеева бы спросила, – посоветовала тетенька.
– Да, легко сказать-то, у Шиншеева! – возразила Груня. – У него уж и так они сколько жалованья-то вперед забрали – чай, отслуживать надо! А спросить еще совестится, особливо знамши то, как приставал-то он. Да и скареда же человек-то! – с негодованием воскликнула девушка. – Сперва, этта, давал-давал деньги, а теперь и прижался: пущай, мол, сама придет да попросит; пущай, мол, надоест нужда, так авось с пути свернется. Вот ведь каково-то золото он! Мы хоша люди маленькие, а тоже понимаем. А она к нему – хоть умри, не пойдет, – продолжала Груня. – Теперича управляющий за фатеру требует, сами кой-как перебиваемся вторую неделю; Егор Егорыч не пишет – так она уж, моя голубушка, сережки брильянтовые да брошку свою продавать хочет, чтобы пока-то извернуться как-нибудь.
При этом последнем известии внезапная мысль пробежала по лицу Александры Пахомовны. Она в минуту сообразила кое-что в мыслях и неторопливо приступила к новым маневрам.
– Так вы говорите, что она очень нуждается… Гм… это видно, что женщина, должно быть, хорошая, даже вчуже слушать-то жалко, – заговорила она, с сострадательной миной покачивая головою. – Вы говорите, что она даже вещи продавать хочет? – продолжала тетенька. – И хорошие вещи, брильянтовые?
Груня подтвердила свои слова и заверила в достоинстве брильянтов.
– Барыня сказывала, что мало-мало рублей двести за них дать бы надо, – сообщила она.
– Так-с, – утвердила тетенька. – В этом я могу, пожалуй, помочь ей.
Девушка с удивлением выпучила глаза на Александру Пахомовну.
– Теперича ежели продать их брильянтщикам, – продолжала эта последняя, – так ведь они работы не ценят и за камень самое ничтожество дают вам. А вы вот что, душенька, скажите вашей барыне, коли она хочет, я могу продать ей за настоящую цену, потому у меня случай такой есть.
– Это точно-с! у тетеньки – случай! – поддакнул, крякнув в рукав, Иван Иванович.
– Потому как я состою при своей генеральше в экономках, – говорила тетенька, – и не столько в экономках, сколько собственно при ее особе, можно сказать, в компаньонках живу, так надо вам знать, что генеральша имеет свои странности. Ну вот просто не поверите, до смерти любит всякие драгоценности, и везде, где только можно, скупает их по самой деликатной цене, потому – это она не по нужде, а собственно прихоть свою тешит. Так если вашей барыне угодно будет, – заключила Александра Пахомовна, – я могу генеральше своей сегодня же сказать, и она даже, если вещи стоящие, может и более двухсот рублей дать – это ей все единственно.
Совершив таким образом последний маневр, тетенька успокоилась на лаврах и, закуря новую папироску, окончательно уже предоставила поле посторонней болтовни Ивану Ивановичу Зеленькову.
Груша в тот же вечер передала Бероевой предложение зеленьковской тетки.