Ей исполнилось уже двадцать пять лет; следовательно, она давно перешла ту пору, когда девушки надевают чепец и переименовываются в дам, что обыкновенно случается с ними лет в девятнадцать, в двадцать или около того. А между тем княжна Анна была хороша собою – и все-таки осталась в девушках. Причиною этому послужило одно исключительное обстоятельство, в котором, впрочем, она нисколько не была виновата.
Отец ее, князь Яков Чечевинский, по отзывам того общества, к которому принадлежал по положению своему, был весьма странный человек. Мы скажем вернее: он был русский человек, но человек надорванный. И дед, и прадед, и отец его принадлежали к разряду старых кряжевых натур. Эти же кряжевые свойства перешли и к князю Якову. Отец его, вместо того чтобы отправлять сына в раннем еще детстве для воспитания за границу, что водится-таки за нашими барами, оставил его расти и воспитываться дома, у себя в деревне. Первый учитель его был старый дядька, потом старый поп, а затем уже русские учителя и, в силу всемогущего обычая, иностранный гувернер. Князь Яков отправился за границу не начинать, а доканчивать свое образование уже на двадцатом году своей жизни. Был он в нескольких германских университетах, получил даже магистерский диплом и вернулся в Россию, объездив из конца в конец почти всю Западную Европу. В университетские свои годы он познакомился с теориями французских энциклопедистов, но особенно пристрастился к учению масонов, и сам был посвящен в каменщики одной ложи. В России для него готовилась уже видная карьера, но он предпочел остаться частным человеком. Вдруг декабрьские события двадцать пятого года весьма скомпрометировали в известном отношении личность князя Чечевинского, который был уже в то время женат более двенадцати лет и имел дочку, княжну Анну, и шестилетнего сына. Вся беда, однако, ограничилась для князя только безвыездным жительством в его собственной деревне. Жена и дети отправились туда вместе с ним. В весьма непродолжительном времени после этой ссылки характер князя заметно изменился. Он сделался угрюм и мрачен, по целым дням не выходил из кабинета или бродил по пустырям, упорно молчал и тоскливо, озлобленно грустил о чем-то. В это же время началась и эксцентричная (по мнению княгини) растрата состояния. Князь отсылал большие суммы на издание каких-то книг, заводил по всему околотку крестьянские школы да больницы, давал деньги своим и чужим крестьянам и многим иным лицам, которые только приходили к нему с просьбой по нужде, либо на какое-нибудь полезное предприятие. Очень многие, конечно, злоупотребляли при этом добротой и доверчивостью князя Якова. Но при всем том он не мог терпеть излияния благодарности. Чуть, бывало, начнет кто-нибудь по получении просимого куша: «Благодетель вы наш! чем и как благодарить вас?!» – князь тотчас же нахмуривал брови и тоном, решительно не допускающим дальнейших возражений, произносил: «Ну, будет! довольно!» – и тотчас же уходил в свой кабинет. Таким образом были растрачены им более чем две трети его состояния. Княгиня все это видела и злилась, мучимая своей природною скупостью. Неоднократно пыталась она вступать с мужем в горячие объяснения по этому поводу, но тот никогда не отвечал ей ни слова, только молча, бывало, взглянет на нее строгим, стальным своим взглядом и сделает новые траты да затоскует еще угрюмее. Все это сносила еще кое-как княгиня; одного только она не могла снести: князь стал пить – молча, с мрачною сосредоточенностью пить простую водку, запершись в кабинете, один на один со своим стаканом. Она с ужасом узнала об этой новой слабости своего мужа – и эта слабость была уже для нее непереносна: она решительно вопияла против целого цикла всех приличий и условий, созданных себе княгиней, аристократические нервы которой не только что не могли выносить присутствия пьяного человека, но ее коробило даже при одном рассказе о пьянстве и пьяницах. А тут вдруг пьяница, горький, упорный пьяница… и кто же? ее собственный муж, ее – княгини Чечевинской! Княгиня, бесспорно, была умная женщина, но умная аристократическим умом; по этому-то последнему свойству она никак не могла понять своего мужа, и потому она стала внутренно презирать его. Это скрытое, подавленное в глубине души презрение освоилось вскоре с каким-то гадливо-нервным чувством при одной только мысли об этом человеке. Понятно, что при подобных условиях жизнь под одною кровлею делалась невозможна. Княгиня, долго раздумывавшая, как ей быть и что делать, решилась наконец оставить своего мужа. Но как оставить? Неужели разъехаться таким образом, чтобы дать повод светскому злословию предполагать не совсем доброкачественные причины этого разъезда или, что еще хуже, заставить его догадаться о причине настоящей, истинной? Самолюбие княгини и ее «que dira le monde?» решительно не допускали ничего подобного. Она решилась оставить его под предлогом необходимости общества для дочери, княжны Анны. Но в последнем встретила упорное и настойчивое сопротивление со стороны мужа. Единственное существо, к которому он сохранил видимую привязанность, и привязанность нежную, сильную, несокрушимую, это была его дочь. Ей одной только были доступны движения его сердца; с нею одною только по временам он был разговорчив и откровенен; она одна только имела на него некоторое влияние. Не однажды, например, уговаривала она его не пить и просила дать ей слово, что он будет удерживаться от водки. Князь слова ей в этом никогда не давал, потому что свято чтил его, но от рюмки действительно воздерживался некоторое время – и это было для него мучительно: он проклинал себя и свою слабость и все-таки шел к дочери, умоляя ее на коленях и чуть не со слезами простить, не презирать его и позволить ему пить снова. Пьянство обратилось у него в непреодолимую, мучительную страсть – и одна только дочь его ведала, какое неотступное горе топил он в стакане водки… И как становился он ласковее с нею, чувствуя себя перед ней виноватым! Но ласковость свою не любил он показывать перед посторонними глазами – она выливалась у него наедине с дочерью, в кабинете или в поле. Здесь он рассказывал ей свое прошлое, передавал свои знания, свои столкновения с людьми, житейские опыты, раскрывал перед нею всю свою душу, со всеми ее заветными верованиями и мечтами, и дочка понимала его. Странное дело: еще с колыбели она была более привязана к отцу, нежели к матери, – и мать менее любила ее за это. Впоследствии, когда черты лица и характер девочки стали приобретать разительное сходство с чертами отца, эта обоюдная любовь росла все более, а вместе с тем росла и холодность матери, обратившаяся мало-помалу даже в затаенное нерасположение к дочке. В эпоху, когда в князе Якове проявилась его несчастная наклонность к пьянству, в этом семействе образовалось нечто вроде двух противоположных лагерей: один составляли отец и дочь, другой – мать с сыном, к которому страстная привязанность ее увеличивалась по мере ненависти к мужу.
Когда она объявила князю Якову, что жить с ним долее не имеет сил и уезжает под известным уже благовидным предлогом, князь только спросил ее:
– А Анна?
– Анну я беру с собою… Ей уже шестнадцать лет, ей необходимо быть в свете.
– Спроси ее – согласится ли она ехать с тобою?
– Полагаю, что должна согласиться.
– А я полагаю, что, напротив, никак не согласится… Да и я без нее не останусь… нам расстаться нельзя.
Объявили Анне о намерении ее матери. Анна ответила, что не чувствует особенного влечения к свету и предпочитает остаться с отцом, после чего этот последний решительно уже сказал княгине, что не позволит ей взять дочь с собою, не отдаст ее. Княгиня, впрочем, и не тужила об этом нисколько. Для светских расспросов на сей конец она сразу нашла благовидный ответ, что дочь, дескать, осталась с отцом, который ее так любит, – услаждать дни его заточения и т. п. Разъезд их случился в 1829 году после четырехлетней мученической жизни княгини в деревне; и когда дорожный дормез ее выехал из ворот усадьбы, князь Яков вместе с дочерью как-то легче, как-то свободнее вздохнули.
Князь сам воспитывал свою дочку. Он отчасти следовал системе жан-жаковского Эмиля и держал маленькую княжну как можно ближе к простой, здоровой природе, стараясь, чтоб она прежде всего забыла, что она барышня и княжна. И действительно, мир сказок и песен, мир сельского и полевого быта были знакомы ей в совершенстве. Отец ее был поклонник и чтитель тихой, мирной и чистой древности, и вместе с тем мистик как масон. То и другое невольным образом отразилось и на характере его дочери. Она мало могла назваться светской девушкой: близость к природе мешала ей сделаться ею и, напротив, помогла развиться впечатлительности, энергии и страстности ее характера. Жизнь ее с отцом была весьма однообразна, и надо было иметь сильную привязанность к нему, чтобы эта скучная жизнь не показалась невыносимой, особенно при непрерывном, мрачном запое отца, который с годами все усиливался, увеличивая и мрачную меланхолию. Таким образом княжна Анна прожила со времени отъезда матери целых восемь лет, почти никуда не выезжая и никого не видя. Ей наконец стукнуло двадцать четыре года.
В это время в соседнее свое имение приехал по каким-то обстоятельствам князь Шадурский. Обстоятельства эти потребовали визита к князю Чечевинскому и неоднократных бесед и соглашений с ним, так как дело было отчасти общее и касалось обоюдных интересов. Княжна Анна, естественно, не могла не встретиться с Шадурским, и к тому же она была слишком хороша собою для того, чтобы тот не обратил на нее внимания. Они познакомились.
Княжна была слишком исключительно поставлена: ее обстановка, жизнь, красота и характер – все это своей оригинальностью бросалось в глаза Шадурскому, который среди светской жизни привык к совсем иным образцам женщин и девушек. Княжна Анна, почти не видавшая дотоле мужчин, осталась более чем приятно поражена умением говорить интересно и наружностью князя, который вполне являл собою тип великосветского comme il faut того времени. Пусть вспомнит читатель, что то было время байронизма, Чайльд-Гарольдов, Онегиных и прочих героев, которым старалось все подражать в Европе и которых пародировали, иногда очень удачно, очень близко к оригиналу, некоторые из наших тогдашних бар. Шадурский принадлежал к их числу. Внутреннюю пустоту, полутатарские инстинкты и мелочное ничтожество свое он как-то удачно умел прикрывать байроническо-великосветскою внешностью.
Со всеми этими данными нетрудно было произвести сильное впечатление на душу девушки созрелой, полной силы, здоровья и страсти, но совсем неопытной и незнакомой с жизнью. Задавшись байронизмом, князь, естественно, должен был кое-что почитать, кое-чего понахвататься по верхушкам, так что мог «блистать» поверхностным разговором и, на неопытный глаз, казаться даже умным человеком. Это, конечно, еще усиливало впечатление, произведенное им на девушку.
Российского Чайльд-Гарольда в деревне одолевала скука смертная. Все дела да дела, а это вовсе не в привычках великосветского барина. Князю нужно было развлечение. А тут, кстати, и развлечение под рукою. Попечительная судьба и на сей раз позаботилась о прихотях князя. Большие черные глаза княжны Анны ему очень нравились; ее стройный бюст, ее цветущие щеки и губы обещали ему много соблазнительно-приятных ощущений – князь любил-таки льстить своим ощущениям; наконец, вся ее исключительная обстановка как нельзя более заманивала его начать отчасти «байронический» и отчасти «сельский» роман. Отчего же князю и не развлечься на время? Отчего же князю и не пощекотать свое самолюбие сознанием в себе героя? Он и развлекся. С его бывалою ловкостью и ловеласовскою опытностью в делах этого рода ему нетрудно было окончательно увлечь княжну Анну. Князь не думал о последствиях, да и не боялся их. Княжна живет в глуши, в деревне, с пьяным и потому ничего не замечающим отцом; ей нечего бояться общественно-светского скандала: ее никто не знает; ей в этой глуши легче будет схоронить концы печальных последствий; отец ее так любит, что проклинать и затевать шуму, верно, не станет, а сам еще, может быть, поможет скрыть все от посторонних глаз. Сам же он, князь Шадурский, к тому времени уже уедет из деревни – следовательно, все это произойдет без него. Да, наконец, что же такое значат для него и самые последствия-то? Ведь он человек женатый – следовательно, с него взятки гладки. А если и пойдет глухая молва, то для его же самолюбия не зазорная, а, напротив, очень лестная. Значит, о чем же тут и думать? А главное – новый, оригинальный роман, при поэтической обстановке, и он – герой этого романа… как тут не соблазниться?
Князь и соблазнился…
Чайльд-Гарольд необходимо должен быть разочарован – без того он и не Чайльд-Гарольд. Он дожил до тридцати шести лет и все время скучал своею жизнию. Таковым он прикидывался перед княжною. Он говорил ей о каких-то страданиях, о несчастии его в своей супружеской жизни, говорил, что рад «своей пустыне» (так именовал он родовое поместье), где наконец, разбитый и усталый, он нашел существо свежее, неиспорченное, чистое, которому и т. д. Одним словом, все те общеизвестные пошлости, которыми щеголяли во время оно наши российские Чайльд-Гарольды, но которые для княжны Анны были новы, казались искренними и заставляли ее еще больше симпатизировать ему.
Княжна беззаветно, без оглядки назад и вперед отдалась ему всей целостью своей девственной любви, всей нетронутой страстью своей натуры – страстью, которая так долго, безвыходно зрела в ее сердце. И естественно, чем дольше зрела она в этой здоровой и сильной натуре, тем сильнее было ее пробуждение.
Князь научил ее скрыть от отца их отношения, да отец, впрочем, и не замечал ничего. Она вся подчинилась нравственному влиянию своего любовника, и Шадурский был счастлив и доволен собою ровно два месяца, а затем…
Затем – он уехал в Петербург.
Спустя полторы недели после отъезда князя в жизни княжны Анны произошла первая катастрофа; отец ее опился и умер от апоплексического удара. Эстафетой дано было знать в Петербург. Старая княгиня Чечевинская с сыном не поспели уже на похороны – они приехали поздно и, пробыв в деревне менее недели, увезли в Петербург княжну Анну.
Шадурский никак не ожидал подобной развязки. Это его и озадачило, и огорчило. Княгиня Чечевинская была знакома с ним и его женою домами – следовательно, встреча с княжною становилась для него неизбежной. Он успел уже обдумать, как ему следует теперь держать себя с нею – и бедная девушка с первого раза не узнала своего горячего, нежного любовника в этой холодной, прилично-почтительной и сухой фигуре. О старом не было помина и намека, как будто его вовсе и не бывало. Однако она нашла случай объясниться с ним откровенно. Он объявил, что Петербург не деревня, что светские условия и страх за ее безукоризненную репутацию заставляют его держать себя с нею таким образом и что дольше продолжать им старые отношения, до более удобного времени, невозможно. Она сказала ему, что чувствует себя беременною. Князь очень испугался, старался ее, да и себя вместе с тем, разуверить в ее предположении, однако посоветовал на всякий случай, каким образом следует скрывать это от окружающих. Матери своей княжна, и без его совета, никогда не решилась бы открыться – настолько-то она уже знала свою мать. Он обещал ей изредка, урывками видеться с нею, и когда настанет финал последствий их любви, то позаботиться об участи ребенка и придумать «что-нибудь такое, какой-нибудь исход», который бы не скомпрометировал ее репутацию. Во всем этом для бедной девушки было весьма мало утешительного. Она поняла, что от князя ждать больше нечего и что ей самой придется позаботиться о сокрытии страшных последствий этой связи. Но, разгадав его наполовину, она все еще так сильно любила, что ей и в голову не пришло обвинять его в чем-либо. Если кого и укоряла она во всем случившемся, то это только самое себя. Князь, однако, после этих объяснений тщательно старался не возобновлять их, даже избегать с нею дальнейших, хотя сколько-нибудь интимных, разговоров, и при встрече всегда держал себя самым официальным образом, вежливо и холодно. Княжна с горечью заметила это и уже не докучала ему более собою, стараясь уверить себя, что он делает все это для пользы ее же собственной репутации.
А ему давно уже все это надоело: и его «байронически-сельская» любовь, и сама княжна с ее привязанностью. Он сильно-таки стал побаиваться скандала и потому решился держать себя совсем посторонним человеком, которого бы не коснулась светская молва. Он знал, что эта молва – страшное обоюдоострое оружие; она могла и польстить его ловеласовскому самолюбию, а могла тоже и представить его в весьма невыгодном свете как честного, порядочного человека. А кто ее знает, как она, эта страшная, прихотливая молва, отнесется к его милому поступку?
Часа два спустя после рождения девочки княжна позвала к себе Наташу.
– Ты поезжай теперь к нам домой, – тихо сказала она. – Я не хочу, чтоб они знали, что ты помогала мне… Тебе и без того много достанется… Я сказала, что ты нынче отпросилась у меня… Впрочем, – прибавила она после раздумья, – делай как знаешь… Там уж сама увидишь по обстоятельствам, можно ли сказать, где я… или ничего не говорить. Узнай, как и что делается… Завтра утром я жду тебя…
И Наташа простилась с княжною. Она вернулась домой в самый разгар истории, когда старая княгиня, допытывая, где ее дочь, получила с городской почты письмо. Ухаживая и суетясь вместе с прочею прислугою около бесчувственной старухи, Наташа случайно вошла в гостиную и увидела на ковре записку, брошенную одною из трех уехавших граций. Она поняла, что это было письмо княжны Анны, и поспешно припрятала его в свой карман.
Судьба этой девушки была не совсем-то обыкновенна.
В одной из поволжских губерний жил в деревне барин, и жил в свое удовольствие: ездил на тоню ловить рыбу, травил с компанией зайцев, угощал соседей обедами и ужинами и на выборах клал всем белые шары – потому, значит, был благодушный человек. Барин этот доводился княгине Чечевинской родным братцем, и, по родственным чувствам, они искренне ненавидели друг друга еще от юности своея и никогда почти друг с другом не видались. У барина была экономка из его крепостных, которая, несмотря на приближенное свое звание, по беспечности барина так и оставалась крепостною. А у экономки была дочка, которую барин очень любил, очень деликатно воспитывал, баловал, рядил в шелк и бархат, выписывал для нее старушку гувернантку французского происхождения, учил танцевать и играть на фортепиано – словом, что называется, «давал образование». Эта-то экономкина дочка и была Наташа. Она с детства еще отличалась капризным, своенравным и настойчивым характером, вертела, как хотела, и барином, и дворней – и барин исполнял все ее прихоти, а дворня подобострастно целовала у нее ручки и звала «барышней».
Между тем в один прекрасный день барин накушался свиного сычуга и приказал долго жить, по беспечности своей не отпустив на волю экономку и не сделав никаких распоряжений насчет «молодой барышни». А барин был холост, и потому все имение его перешло немедленно к прямой наследнице – сестрице, княгине Чечевинской, которая и приехала туда вводиться во владение.
Наушничества и сплетни дворни сделали то, что сестрица, ненавидевшая братца, возненавидела и экономку, которую сослала на скотный двор, а дочку ее, в виде особенной милости, оставила при своей особе в горничных и увезла в Петербург.
Когда Наташа пришла прощаться к матери в ее светелку на скотном дворе, та с истерическим воем грохнулась на пол и долго не могла очувствоваться.
– Вот они что, ироды, наколдовали! – всхлипывала она, обнимая дочку, которая с молчаливым, озлобленным чувством глядела на горе матери. – Чем мы были и что стали! Всякая посконница – судомойка последняя – и та над тобой нынче кочевряжится, как чумичкой какой помыкает!.. А тебя, краля ты моя распрекрасная, забымши то, как руки допрежь сего целовали, теперича за ровню свою почитают да наругаются!.. Ироды лютые!..
Наташа слушала и мрачно кусала ногти от бессильной злобы.
– Хорошо! – нервически проговорила она. – Мое нигде не пропадет! Будет и на моей улице праздник, буду и я опять в бархате ходить! А уж только и ей, старой ведьме, не пройдет это даром, как она меня унизила! Умирать буду, а не прощу ей этого.
Мать пытливо посмотрела на нее при этой многозначительной угрозе.
– Что же это ты такое задумала, мое дитятко?
– А уж что задумала – это мое дело… Слушай, матушка! – раздраженно прибавила она с сверкающими глазами и необыкновенно одушевленным лицом. – Слушай, что я тебе стану теперь говорить: прокляни ты меня на месте, если я не отомщу старой ведьме и всему ее роду за оскорбление! Прокляни ты меня тогда! Вот тебе мое слово! Уж так их всех ненавидеть, как я, кажется, и нельзя уж больше! До тех пор не успокоюсь, пока не вымещу всего им!..
И прямо из светелки Наташа отправилась к старой княгине.
– Ваше сиятельство, – проговорила она кротким голосом и скромно опустив глаза (она умела хорошо притворяться и владеть собою), – я счастлива и благодарна вам, что вы пожелали приблизить меня к себе… Я очень хорошо понимаю, что я такое… Я умею чувствовать ваше расположение и никогда не позволю себе забыться, зная свое место… Я вам буду верной и преданной слугою… Только позвольте попросить у вас за свою мать.
У Наташи во время ее монолога навернулись даже слезы, которыми она думала тронуть княгиню.
Но тронуть ее вообще было не так-то легко.
– Моя милая, – отвечала ей старая барыня, – на вас и то уж все очень жалуются, что вы при покойнике притесняли всю дворню… Я для матери твоей ничего больше не могу сделать, а тебя, если будешь покорна и услужлива, стану хвалить и поощрять…
После этого решения Наташа, проговорив, что она всеми силами будет стараться, поцеловала руку княгини и вступила в новую свою должность. Много пришлось вынести ей нравственных страданий и всяческих унижений – ей, которая с детства привыкла повелевать и считать себя полной госпожой, «барышней», – ей, которая и образом жизни, и понятиями, и воспитанием – этим лоском, и бойкой французской болтовней была уже сама по себе истая барышня! Переход был слишком крут и потому ужасен. Но, как девушка положительно умная и с сильным характером, она, поняв всю безвыходность своего положения, сумела сразу переломить себя и только в душе затаила непримиримую ненависть к княгине, с убеждением рано или поздно отомстить ей.
Она была очень хороша собою. Высокий, статный рост и роскошно развитые формы, при белом, как кровь с молоком, цвете лица, умные и проницательные серые глаза под сросшимися широкими бровями, каштановая густая коса и надменное, гордое выражение губ делали из нее почти красавицу и придавали ей характер силы, коварства и решимости. На первый же взгляд казалось, что если эта женщина поставит себе какую-нибудь цель, то, какими бы то ни было путями, она достигнет ее непременно. Физиономист определил бы ее так: королева либо преступница.
В описываемую эпоху ей было восемнадцать лет.
Когда после смерти князя Якова молодую княжну перевезли в Петербург, Наташе приказано отныне быть ее горничной, и в самое короткое время она своею вкрадчивостью успела приобрести ее полное доверие, сделаться наперсницей и почти подругой княжны Анны, конечно втайне от ее матери, а для этой последней – даже составляла предмет некоторой гордости. Известно, что большие барыни любят выписывать себе камеристок из-за границы, преимущественно француженок. Когда старую княгиню спрашивали при случае, откуда она добыла себе такую горничную, старая княгиня не без самодовольства отвечала:
– Своя собственная… из крепостных, из деревни привезена… Зачем отыскивать людей за границей, когда и своих, православных, можно хорошо приготовить?
И вслед за этим не без некоторой патриотической гордости прибавляла с улыбкой:
– О, из русского человека можно все сделать! Русский человек на все способен и на все годится!
Таким образом, Наташа, никогда отнюдь не выходившая из строгой почтительности и покорства, сумела приобрести даже некоторое расположение самой княгини.
А злоба и ненависть между тем все глубже и крепче залегали в ее оскорбленном сердце.