bannerbannerbanner
полная версияВызволение сути

Михаил Израилевич Армалинский
Вызволение сути

Это было самое плохое слово, которое я когда-либо услышал от мамы.

Угрозы наслаждению

Мне пять лет. Я с папой в огромном зале Ленинградского Главпочтамта, что на улице Союза Связи, где жила моя бабушка с моими тётей, дядей и двоюродной сестрой, к которым на денёк привозил меня папа.

Папа и я сидим за круглым столом, и папа заполняет какую-то бумагу. Напротив нас за столом сидят два бугая, мордоворота, и я слышу, что от них донеслось в направлении папы: “жидовская морда”. Я не вполне осознаю, что это такое, но безошибочно чувствую нечто угрожающее.

Папа молча встаёт, берёт меня за руку, и мы уходим.

Я помню своё удивление и даже разочарование в папе. Мне хотелось, чтобы папа избил этих дяденек. Я к тому времени уже видел фильмы, где добрый и праведный чекист расправляется со шпионами и другой контрой. Как мне тогда было понять, что папа прежде всего охранял меня. Да и затевать драку одному против двоих, да в общественном месте – это было неправильно, опасно, безрассудно. К тому же эти двое дяденек вполне могли оказаться теми же чекистами, которые видят в папе еврейского шпиона.

Но зато папа не боялся собак. Когда мы гуляли по дачному посёлку, где мы отдыхали летом, не раз из какого-нибудь двора с лаем выбегала собака и часто большая. Она подбегала, лая, к папе, заслонявшему меня. Я боялся пасти, наполненной зубами, а папа невозмутимо приседал на корточки перед собакой и ласково с ней заговаривал, трепля её по загривку, и всякий раз собака переставала лаять и убегала обратно, а иногда молча увязывалась за нами и, лишь пробежав квартал-два, поворачивала домой.

Я же всегда боялся собак и до сих пор не могу преодолеть страха, когда на меня бросается пёс. Я сразу хватаюсь за палку, за нож и готовлюсь ногой ударить собаку так, чтобы её отбросить.

На антисемитские выпады я тоже реагирую резче, чем папа, потому что у меня нет детей, и мне не надо опасаться за их благополучие.

Папа, рано оставшийся без отца, живший один, прошедший войну, государственный антисемитизм и многое другое, был смел, но осторожней меня в реакции на опасность и угрозу.

Я же, с момента своего зачатия проживший в горячей любви родителей и дедушки с бабушками, никогда не видевший грубости и оскорблений между родителями, я, тепличное растение любви, резко реагирую на её исчезновение и отсутствие и тем более на всяческую угрозу любви.

Вот наверное почему, секс для меня – это убежище, уход в яркую любовь абсолютного наслаждения. И поэтому всякое ограничение наслаждения воспринимается мною как угроза, как злонамеренный отъём от меня Великого богоданного – моего.

Бритьё

В детстве я был заворожён процессом папиного бритья. Я стоял с ним рядом и неотрывно смотрел как папа окунал помазок – пузатую кисточку – в горячую воду, налитую в стальной стаканчик, и как он потом водил туда-сюда помазок на куске мокрого мыла. Волоски помазка склеивались пеной, и папа намазывал её на лицо, причём так, что полностью укрывал белой мыльной пеной весь рот. Я с удивлением наблюдал исчезновение одной из важнейших черт лица – папа становился плохо узнаваемым – он напоминал мне Деда Мороза с белой бородой.

Но папа делал движение губами, как бы облизываясь, но не высовывая языка, и губы расталкивая пену, проступали на его лице.

Папа устанавливал лезвия в бритвенный станок. Были лезвия «Нева», в скучной упаковке и полностью серые. Но часто папа покупал коробку бритвенных лезвий «Матадор», на которой яркими красками был нарисован человек в, как мне казалось, военной форме и в необыкновенной позе с большой красной тряпицей в руке. Вот этой картинкой я восторгался.

Я наблюдал процесс вкладывания лезвия в станок, как оно точно садится на два штыря по бокам и один по центру, но именно точность попадания на боковые штыри поражала меня инженерным искусством, что я осознаю только теперь. Потом папа закручивал ручку, прижимая лезвие до состояния неподвижности.

Следующим этапом было систематическое и целенаправленное избавление от пенной бороды. Папа водил бритвой сначала сверху вниз, потом снизу вверх, надувая то одну щеку, то другую. Затем подбородок, шея, под носом, под нижней губой, для чего папе приходилось делать гримасу, чтобы натянуть кожу над выступающим подбородком. И вот папа снова – узнаваемый, посвежевший и весёлый.

Почерк и подпись

Папа учил меня красивостям своего почерка, например у буквы ж, писать среднюю палочку возвышающейся и с хвостиком. Поначалу я пытался подражать его витиеватой подписи, разрабатывая свою. Но чем дальше, тем меньше меня интересовали красивости, а потом и вовсе стали ненавистны. Я избавился от всех витиеватостей в письме, в том числе и в подписи, доведя её до предельной простоты. Хотя последняя закорючка подписи, стремящаяся вверх, осталась.

Но стремление вверх само по себе, красивостью не является.

“Москвич” и ленинградец

Я родился в 1947 году, и одно из моих первых воспоминаний – это гуляние вечером с папой вдоль Апраксина двора на Садовой, где находился первый и единственный магазин легковых автомобилей.

Ко времени наших вечерних гуляний, помимо “Москвича”, уже продавалась и “Победа”. Вечерами магазин был закрыт, но мы смотрели в витрину, за которой был виден большой зал с блестящими автомобилями.

Папа был с детства одержим автомобилями. Это усугублялось тем, что он был прекрасным инженером-механиком, и когда ему, наконец, удалось приобрести машину, то он её постоянно сам чинил или усовершенствовал.

Покупка машины произошла в 1950 году. “Победа” была не по карману, да и “Москвич” был неподъёмен для папы и мамы-учительницы. Помог в покупке мой дедушка по маме, Яков Михайлович Прутковский, который с бабушкой, Гитой Самуиловной (Баевской), жил вместе с нами в квартире на Сенной.

Дедушка мой, бывший нэпман, и ему в 20-е годы принадлежал весь этаж в этом доме. Потом стали уплотнять, и у нашей семьи осталось три комнаты в конце огромного коридора. Дедушка считался состоятельным человеком до девальвации 1947 года, которая отняла у него большую часть денег. Но какие-то деньги ещё оставались, и он снабдил ими моего папу для покупки серенького “Москвича”.

Папа мой в отрочестве вёл дневник, где он рисовал разные модели автомобилей, записывал их технические характеристики и преимущества одного перед другим. Разумеется, вести такой дневник было возможным только потому, что в те годы папа жил во Франции, где перед его глазами шмыгали заветные автомобили.

Я помню до сих пор номер на нашем первом “Москвиче”: ЛИ 20-44.

Среди владельцев машин существовали потаённые мечты получить такой номер, который бы не был легко запоминающимся. Кем? Милиционерами, которые уже тогда штрафовали за нарушения. А наш номер был относительно легко запоминаемым, раз его даже я, с плохой памятью, запомнил.

Предполагалось, что если ты пронесёшься на большой скорости мимо не замеченного тобою милиционера, то он не сможет запомнить твой номер, коль он сложный. Владельцы автомобилей ещё в те времена были не высокого мнения о мыслительных способностях милиционеров.

“Москвичи” не имели сигналов поворота, и это было первым усовершенствованием, которое сделал папа: он установил тумблер, который включал левую или правую установленную лампочку, и, чтобы достичь мигания, требовалось вручную включать и выключать тумблер, чтобы привлечь внимание автомобилиста позади. Разумеется, папе пришлось побороться за узаконивание этого усовершенствования с милицией и прочей бюрократией, которая возмущалась “неположенным”. Но папа их убедил, что сигналы поворота способствуют безопасности движения.

Следующим усовершенствованием была печка, она была добыта из какой-то старой немецкой машины и устанавливалась справа у переднего сидения в ногах пассажира. Она работала на горячей воде, идущей из охлаждающей системы двигателя.

Мои дяди, которых папа возил по делам, несколько раз ногами курочили печку, не заметив её или забыв о ней. Вода начинала течь в машину, но папа предусмотрительно установил краник на этот случай и быстро перекрывал струю горячей воды. Ну и потом папа возился вечерами после работы или в выходные, чтобы починить сломанную печку.

Ещё одно усовершенствование к “Москвичу”, сделанное папой – это нагреватель на ветровое стекло, чтобы зимой оно не заледеневало. Этот нагреватель был не на всё стекло, а на маленький его участок, сантиметров 20 на 15. Но всё-таки в эту щель можно было рассмотреть тёмные зимние улицы Ленинграда.

Покупка “Москвича” вызвала претензии у жён моих двух дядей – они настроили своих супругов в режим зависти: как это дедушка купил машину моему папе и маме, а им не купил? То, что дедушка и бабушка жили с нами, и мы заботились о них, и что дяди навещали их лишь раз в месяц, в расчёт не принималось. А также и то, что папа всегда безотказно возил моих дядей с их семьями по разным им нужным делам, было для них тоже недостаточно.

А ведь будь у них машина, они бы не знали, что с ней делать, так как водить они не умели и в машинах ничего не понимали. Да, они тоже были бедны, и дедушка им помогал, как мог, за исключением покупки машин.

Так “Москвич” внёс раздор в наши семьи.

Дефицит автомобилей и многолетние очереди на них создавали ситуацию, когда старый “Москвич”, покупаемый без многолетних ожиданий, стоил существенно дороже нового “Москвича”. Поэтому папа, купив свой первый “Москвич”, сразу записался в очередь за новым, и когда через два года подошла его очередь, он продал свой первый “Москвич” и купил на вырученные деньги новый.

Номер на новом “Москвиче” был сложнее для запоминания: ЛЕ 85-74

Папа был счастлив новой машиной и новым номером, и мы все – тоже.

Но теперь я вижу, что если от первых двух цифр нового номера отнять по единице, то получатся вторые две цифры. Так что запомнить милиционерам нужно было только две цифры, что проще, а потом сделать операцию вычитания для получения остальных двух цифр.

 

Но милиционеры явно плохо соображали, потому что папу ни разу не оштрафовали на этом втором “Москвиче”.

Купив очередной "Москвич", папа каждые два-три года продавал его за деньги, превышающие цену на новый “Москвич”, Так он сделал с тремя “Москвичами”.

И вот подошло время покупать прекрасную, но недоступную “Волгу”, в очередь на которую папа предусмотрительно записался. Но папа мечтал о “Победе”, купить которую было тоже не по карману.

“Волга” была советским Кадиллаком, она стоила неимоверные 40 тысяч рублей, и считалась верхом автомобильной роскоши. Дедушка к тому времени совершенно обеднел и вскоре умер, денег у нас не было, хотя папа уже занимал пост заместителя начальника большого конструкторского отдела. А когда его начальник ушёл, то папе дали звание исполняющего обязанности начальника отдела, и в этой должности его промурыжили лет пять, не желая назначать еврея на такое ответственное положение. Но в конце концов, всё-таки коммунисты были вынуждены сделать папу начальником, так как заменить его было трудно.

Папа был изобретателем, станки по его авторским свидетельствам работали по всей электронной промышленности не только в СССР, но и в Венгрии и Чехословакии, несколько раз он ездил в Москву получать в министерстве вознаграждения за использование его изобретений, и всё равно денег на жизнь не хватало. Нередко мама просила соседку по площадке одолжить пять рублей до получки. А я не раз ездил перезакладывать в ломбард единственную мамину драгоценность – огромную роскошную черно-бурую лису.

Так что о “Волге” не могло быть и речи. Но когда подошла очередь её покупать, включился папин стратегический план по добыче “Победы”. Папа продал свой “Москвич” и занял денег у своих друзей, чтобы выкупить “Волгу”. Эта машина казалась нам дворцом на колёсах, и пару раз папа осмеливался выезжать на ней всей семьёй на побережье Финского залива.

В то время в целях борьбы со спекуляцией было запрещено перепродавать новые, только что купленные машины, и поэтому папа решил обменяться машинами: найти человека, который имеет “Победу”, но хочет “Волгу”. Тогда можно будет рассчитаться по договорённой цене и обменяться доверенностями на вождение автомобилей. То есть “Волга» формально продолжала принадлежать папе, а “Победа” – её владельцу, но, в то же время, каждый мог ездить на машине, которую он хотел. Оставалось только найти такого владельца вожделенной “Победы”.

Папа написал большими буквами “Меняю Волгу на Победу” на множестве прямоугольных бумажек, в низу которых болталась "бахрома" с номером нашего телефона. И потом мы с папой, как два подпольных революционера, которые расклеивают листовки, ходили вечерами по окрестностям автомобильного магазина и прикрепляли к столбам кнопками эти объявления.

В итоге, нам позвонил генерал в отставке, у которого была “Победа” в прекрасном состоянии, и он, благодаря своим связям, ускорил процесс оформления доверенностей. Узнав, что папа – бывший фронтовик-танкист, генерал даже смягчился в цене. Папа с ним подружился, и они ещё несколько лет оказывали друг другу какие-то услуги. В итоге, папе и генералу удалось переоформить машины на продажу и избавиться от доверенностей, получив в законное владение любимые машины.

“Победа” стояла в гараже, на заднем дворе нашего дома на Кировском проспекте 55. Папа построил гараж из шлакобетона – единственный среди бесконечных деревянных и металлических гаражей, в которых по вечерам и целыми днями по выходным шла бурная пьяная жизнь автомобилистов, в которой мой папа, разумеется, не участвовал. Но всевозможные ремонты папа там делал с помощью соседей пьяниц-автомобилистов, и сам помогал им инженерными советами.

На работе все привыкли к папиному еврейскому имени-отчеству и кричали ему через большие залы и коридоры: Израиль Давыдович! Но в гаражном обществе произносить громко имя страны-агрессора было работягам не с руки. Во всяком случае, папа и мама так полагали.

Когда-то родители узнали о древнерусском имени Изяслав. Папу всегда друзья и знакомые звали Изя. Но тут проступила вторая половина: “слав». Не помню этапов развития этого процесса, но в итоге все гаражники звали папу Славой. Так был найден межнациональный компромисс.

Одним из усовершенствований, что папа сделал в “Победе” было раскладывающиеся передние сидения для того, чтобы во время наших путешествий по Прибалтике и в папин родной Киев можно было бы поспать в машине. Но передние сидения не уходили вперёд, чтобы дать спинке опуститься впритык к заднему сидению. И поэтому спинка переднего сидения возвышалась на заднем сидении, и лежать на такой горбатой поверхности было весьма неудобно. Но это не мешало мне водить в гараж своих первых девушек и устраиваться на разложенном сидении, пусть в неудобной, но в весьма приятной позе.

* * *

Когда мне было лет пять, папа соорудил для меня электрическую железную дорогу, сам сделал поезд и рельсы. В конце декабря папа вывешивал над ёлкой самодельную надпись "С Новым годом!", в которой буквы зажигались одна за другой, потом тухли и снова начинали оживать, стоя в очереди за общим смыслом праздничной фразы. Так что детство у меня было из рук вон счастливое.

Соседи нас донимали своим соседством, но получить отдельную квартиру тогда было невозможно, разве что выменять. Родители и дедушка с бабушкой решили сделать ход конём – разменять большие три комнаты и разъехаться. Так, дедушка и бабушка оказались в коммунальной квартире на ул. Ленина на Петроградской стороне, а родители и я переехали в две комнаты в коммунальной квартире на Фонтанке. Второй ход конём состоял из съезжания в отдельную квартиру путём опять-таки обмена. Папа и дедушка нашли семью, которая жила на Кировском 55 и жаждала разбежаться друг от друга в стороны, по причине взаимной ненависти. Итого, все оказались счастливы: нам досталась отдельная квартира, а тем людям – свобода друг от друга, но зато обильные соседи.

После долгого житья в коммуналке, жизнь в отдельной квартире была великим счастьем. Я запомнил даже метраж наших трёх изолированных комнат: 16 метров родительская спальня, а потом и моей сестры, 18 метров спальня дедушки и бабушки, которая была и моей спальней, и гостиная 22 метра. Папе как изобретателю полагался дополнительный метраж и потому государство нас не теснило. Но чуть я с сестрой улетели в Америку, у родителей сразу отняли одну комнату и вселили чужаков. К счастью, это коммунальное житие продлилось недолго – родители улетели к нам в Америку.

Первые профессии

В четыре года я выбрал себе первую профессию, которой я хотел заполнить свою жизнь – я возмечтал стать пожарником.

Мой папа, придя с работы, брал меня погулять. Мы выходили из нашего дома на Сенной и шли по Садовой. Там где-то в Апраксином дворе была подворотня с арочным входом. Я тащил папу туда, а там на стенах висели цветные плакаты про пожарную безопасность. Они влекли меня нарисованным огнём и героями-пожарниками, вытаскивающими детей из пылающих домов. К плакатам были сделаны многозначительные подписи, и на них папа учил меня читать. Так что впечатление от плакатов усиливалось возникающим пониманием противопожарного смысла букв и пожарного смысла слов.

Папа и мама не возражали против мой огнеопасной карьеры, а лишь хвалили мою решительность. Так и впредь, они всегда поддерживали меня, если они не соглашались с моим выбором. Выбором, от которого я сам вскоре отказывался. Так вскоре я захотел стать дворником – он всегда гулял, а затем – астрономом – он всегда смотрел в небо.

Из маминых рассказов о войне

В 1941 году в Ленинграде во время бомбёжки погибла молодая жена и девятимесячная дочка моего дяди Миши, маминого брата, который вернулся с фронта, чтобы их похоронить.

Моя 20-летняя мама с моей бабушкой пришли в морг проститься с ними. При входе в комнату морга на полу лежала женская голова. Женское тело лежало на спине и прижимало руками к своей груди мёртвую девочку.

Дядя Миша настоял, чтобы бабушка и мама не смотрели и ушли. Они направились на стоянку трамвая – это было кольцо у самого морга, а впритирку с моргом было кладбище. Мама и бабушка долго ждали трамвая, а когда сели в него, увидели, как из морга мужчина вёз на санках два гроба – большой и на нём маленький, и рядом шёл дядя Миша, придерживая рукой маленький гроб, чтобы он не соскользнул с большого.

Дядя Миша, который договорился с лётчиком маленького самолёта вывезти своих из Ленинграда, решил присоединить сестру погибшей жены с её сыном. Моему прадедушке, приехавшему из Могилёва в гости к бабушке и застрявшему в блокадном Ленинграде, места в самолёте не хватало. Дядя Миша оставил его одного в квартире, намереваясь забрать его позже, но это не удалось, и мой прадедушка умер от голода.

У погибшей сестры был дядя в Самарканде, и все решили податься туда. Американский Дуглас (я обязан своей жизни американской помощи СССР) перелетел через линию фронта, и все жили четыре дня в деревушке, поджидая поезда. Спали на одной кровати поперёк, так как вдоль всем бы не хватило места.

В Самарканд ехали в теплушке, в вагоне, предназначенном для перевозки скота. На остановке мужчины и женщины выходили и тут же, без всякого стыда вместе оправлялись. Мама и ещё одна женщина отбегали подальше от всех с риском опоздать на поезд.

Мальчик заболел в пути, и мать сошла с ним с поезда в каком-то городке и легла с ним в больницу. Бабушка, дедушка и мама доехали до Самарканда. Позже туда приехала сестра и рассказала, что её сын умер.

Подруга предлагала маме поступить в медицинский институт (института иностранных языков, в котором мама в Ленинграде изучала английский, в Самарканде не было). Мама сказала, что не сможет быть врачом, потому что будет слишком сильно переживать за больных. Оставался исторический и филологический факультет университета. Мама поступила на исторический.

В неё влюбился профессор и написал:

Когда меня пленит младой еврейки вид,

я, русский, говорю: Их бин аид.

Это двустишие ходило по всему университету.

Когда в 45м мама с дедушкой и бабушкой вернулись в Ленинград, её самое яркое воспоминание было о солнечном дне: она идёт по Невскому с ощущением всемерного счастья – война кончилась и вся жизнь впереди.

Вневременное

Декабрь 1952 года. Мне пять лет, и папа берёт меня с собой на рынок покупать новогоднюю ёлку.

Лохматый мужик торгует одной ёлкой с редкими ветками, часть из которых поломана. Папа спрашивает сколько стоит и тот называет цену – 40 рублей. Я зачарованно смотрю – первый раз я участвую в покупке ёлки.

Папа с негодованием восклицает: – Ты что с ума сошёл?! – и тянет меня за руку, мы уходим дальше.

Какую-то ёлку мы тогда всё-таки купили, но я ничего из этого посещения рынка больше не запомнил – только папино восклицание, которое меня поразило. В семье у нас никогда не ругались, не кричали друг на друга, не оскорбляли. Спорили, бывало, конечно. Но без грубостей. А выражение “ты что, с ума сошёл?” прозвучало для меня исключительно грубо не столько по смыслу, который я понимал весьма смутно, сколько по интонации папиного голоса.

В декабре папа с мамой брали меня с собой в магазин покупать, вернее, докупать ёлочные игрушки к тем, что у нас уже были и хранились весь год в коробке, завёрнутые в вату.

Какая радость для меня была развешивать эти игрушки и особенно новые. Я всё норовил повесить за маленькую металлическую петельку какой-нибудь шар с Дедморозом на санях, влекомых оленем. Но папа, не позволял и сначала привязывал большое колечко из нитки к этой петельке, и тогда это колечко легко и далеко одевалось на ветку без опасности для шара соскользнуть и разбиться об пол.

Когда мне исполнилось лет десять, интерес к новогодней ёлке у меня пропал, и родители больше ёлок не покупали и отдали кому-то ёлочные игрушки.

Недавно в The Museum of Russian Art в Миннеаполисе проходила выставка советских ёлочных игрушек из частной коллекции как раз из периода моего детства. И среди них я увидел немало игрушек, которые мне купили родители. Там сиял синий шар с Дед Морозом в санях и оленем, и висел он на ёлке, которая была густая и очаровательно пахла хвоей.

Я раньше привозил родителей в этот музей на разные выставки, а на эту мне захотелось привести их особенно сильно – сколько бы мы вместе навспоминали…

Но это уже было невозможно.

* * *

Папа научил меня ездить на двухколёсном велосипеде, когда мне было лет шесть. Велосипед был чужой, одного из дачников. Мы вышли на прямую асфальтированную пустынную дорогу. Папа посадил меня на велосипед и сказал, чтобы я крутил педали как можно быстрее, а он будет бежать рядом и держать велосипед за седло, чтобы я не упал. Папа действительно держал за седло, пока я усаживался и бежал рядом, когда я начал ехать. Я стал крутить педали изо всех сил и в какой-то момент заметил, что папы больше нет рядом, никто не поддерживает велосипед, а я сам несусь по дороге. Сначала меня охватило чувство обиды – папа меня обманул. Но в то же время я понял, что зато я сразу научился кататься на велосипеде, и обида исчезла. Когда я наконец остановился и оглянулся назад, я увидел папу вдали, машущего мне рукой, я развернулся и уже сам доехал обратно.

 

Наконец, родители накопили деньги на покупку мне велосипеда "Орлёнок". Я счастливый, так разогнался на нём во дворе, что не успел повернуть и на всей скорости врезался под прямым углом в стену. Мне удалось удержаться в седле, но зато рама прогнулась от удара и краска на ней стала шелушиться ("Советское – значит отличное").

Всякий раз, собираясь кататься на велосипеде, приходилось зажимать бельевой защипкой правую брючину или просто заворачивать её к колену, чтобы она не попала в цепь. Велосипедные цепи того времени были исключительно хищными и питались не только тканью брюк и юбок, но и даже плотью под тканью.

Однажды на даче мы с папой шли домой из магазина и увидели парня, лежащего на земле с велосипедом на нём. Нога парня была в крови, и разорванная штанина застряла между цепью и шестерёнкой. Велосипед спал насытившимся зверем. Папа наклонился и изо всех сил провернул педалью заклинившую цепную передачу, и кусок окровавленной материи выпал из зубов шестерёнки. Мы помогли парню подняться и довели его до дома.

“Какой у меня сильный и хороший папа”, – думал я с удовлетворением и гордостью.

Признание неправоты

На всю жизнь запомнилось – когда мне было лет пять, папа в какой-то момент почувствовал свою неправоту передо мной (не помню, в чём) и сказал: "Извини, сынок, я был неправ".

Меня это несказанно поразило, и тогда я не мог осознать и выразить почему, но я ещё больше зауважал своего папу. То, что мой отец – тогда воплощение полного авторитета во всём – может оказаться в чём-то неправым, признать это, и попросить у меня, маленького, прощения ощутилось огромной победой, но не над отцом, а это было нашей общей победой двух друзей над чем-то, что могло бы омрачить их дружбу.

С тех пор я без усилий мог признать себя неправым (если тому появлялись доказательства в виде фактов или чувств) и извиниться. Поэтому когда я услышал песню Элтона Джона "Sorry Seems to Be the Hardest Word" я был предельно удивлён, что у кого-либо самым трудным в жизни может стать признание собственной неправоты.

Большинство людей считает, что извиниться – это значит унизиться, показать свою слабость, свою уязвимость. Но отрицать и не признавать свою ошибку – это значит обрекать себя на её повторение снова и снова, что тогда действительно станет унизительным подтверждением твоей слабости.

Кроме того, в осознании своей вины, в признании своей неправоты и прошении прощения есть элементарная честность по отношению к себе и другим. Прятаться от своей неправоты или испытывать уверенность в непоколебимости и вечности своей правоты является самоубийственным не только для тела, но и для души. Впрочем душу "не задушишь, не убьёшь", и потому она вырождается в злобный дух, витающий над миром людей, ибо большинство из них почему-то уверено в своей нескончаемой правоте.

Совет папы

Когда мне исполнилось 16 лет и настала пора решать, в какой ВУЗ поступать, я должен был выбрать, идти ли мне в гуманитарный, куда влекло сердце, или в технический, в который направлял разум.

И тут папа, который ратовал за инженерство, произнёс неотразимый для меня аргумент:

– Лучше быть плохим инженером, чем плохим поэтом.

И я поступил в ЛЭТИ (Ленинградский электротехнический институт).

В итоге, я стал неплохим поэтом и неплохим инженером.

А это – уже хорошо.

Музыкальные иллюзии

Когда я рассказал маме, что у нас в институте объявлен набор в студенческий эстрадный оркестр, мама стала меня убеждать, попытаться попасть туда пианистом. Так выражалась слепая материнская любовь – в полном пренебрежении реальностью во имя веры в своего ребёнка. Я ведь учился семь лет в школьном кружке игры на фортепьяно по полчаса два раза в неделю.

Мама считала, что я при плохом слухе, тем не менее, могу играть в оркестре по нотам. Я, конечно же, и не думал близко подходить к оркестру, поскольку прекрасно понимал свою музыкальную обречённость. Но мама продолжала верить в меня.

Кошмарные сны

Во время кошмарных снов мама знала, что надо прыгнуть в окно, с крыши, со скалы – и тогда сразу проснёшься. Но тут же появляется страх – а что если это не сон, и, прыгнув, не проснёшься, а разобьёшься? Но мама всякий раз преодолевала этот страх и прыгала – и просыпалась, избавляясь от кошмарного сна. Вот она, убеждённость в спасительной реальности.

Увы, в моих кошмарных снах я не могу найти никакого способа их прекратить. Наверное, они у меня ещё недостаточно кошмарные.

Спасение от армии

Родители позвонили их приятелю Исааку, который был врачом и членом врачебной комиссии по обследованию новобранцев. Исаак приехал к нам в гости – это был настоящий биндюжник: огромного роста еврейский мужик, говорящий чрезвычайно медленно и с картавым акцентом.

Исаак был хороший врач, ибо вымуштровал меня по симптомам нужной болезни с военной точностью. Он дал мне детальные инструкции, что и как делать, чтобы меня комиссовали и признали негодным к военной службе.

Так я избежал долгих и бездарных занятий на военной кафедре в институте и не был призван по окончании института в армию. А следовательно, когда я решил свалить за кордон, КГБ не имело лишний предлог для отказа в отъезде.

Родительская забота видит вперёд на всю жизнь.

Аргумент для отъезда

Я не хотел уезжать из СССР, веря в необходимость для поэта пребывать в русском языке. Начался 1976 год, мне было 28 лет, и мой папа стал меня убеждать, что пора уезжать, что жизнь в СССР тупиковая. Обыкновенно в то время инициаторами отъезда были дети, которым приходилось уговаривать родителей. Но тут сопротивлявшимся был я, хватающийся за надежду своих литературных свершений.

Но мой мудрый папа не хотел рушить мою писательскую мечту, и решил втайне от меня послушать мнение двух поэтов, членов Союза Писателей, людей известных и уважаемых, с которыми я тогда поддерживал пусть не тесные, но всё-таки отношения. (см. выше)

Он раздобыл их адреса и явился сначала к одному, а потом – к другой. Как я узнал позже, папа задал им один и тот же вопрос: Следует ли Мише уезжать в США или нет?

Оба поэта, не сговариваясь, но в один голос сказали, что уезжать надо и чем скорей, тем лучше.

Обзаведясь авторитетными мнениями, мой папа, при полном содействии мамы, со спокойной родительской совестью насел на меня всей силой аргументов и фактов, и я, будучи человеком всё-таки разумным, согласился с родителями, а приняв решение, я уже не оборачиваюсь назад, а устремляюсь к выбранной цели.

* * *

С приездом в США из Италии у родителей произошла задержка месяца на три. Америка отказала папе в визе, потому что он был коммунистом, о чём он честно написал в анкете.

Еврейская община, связала меня с адвокатом, специалистом по эмиграции, и он объяснил, что нужно делать, чтобы добиться отмены отказа. Папа вступил в партию на фронте, где он был танкистом, он всегда был рядовым членом партии и не лез в партийные боссы. Всё это, по моей просьбе, подтвердили в специальных заявлениях папины ленинградские знакомые по войне, которые уже жили в США. Также я заручился письмами миннесотского сенатора и ещё каких-то важных лиц. Когда эти документы дошли до людей, решавших впускать или не впускать, они пересмотрели своё решение, и в октябре 1977 года мы, переполняемые радостью, вновь стали неразлучны.

За пару дней до прилёта моих родителей в Миннеаполис я связался с самой большой газетой города и рассказал о близящемся событии. Редактор заинтересовался и прислал репортёров в аэропорт, которые сделали фото, проинтервьюировали нас, и в газете появилась статья с нашими фотографиями встречи.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47 
Рейтинг@Mail.ru