bannerbannerbanner
полная версияДевочка и Дорифор

Георгий Тимофеевич Саликов
Девочка и Дорифор

Нелегко угадать истинную суть работы нашего художника Даля. Добывал ли он драгоценности где-то вовне или изготовлял трудом и талантом? И являлось ли то, проходящее через его руки, вообще драгоценностями, стоящими внимания хотя бы одной души на этом свете? Пока нам не дано определить цену плодов его. А жертвы? Уготовляет ли он их? Ему порой казалось, якобы происходит оно, жертвование. Так ему переживалось, но ничего конкретного из жертвенных вещей не представлялось. Подобные волнения приходили и раньше, всякий раз в момент окончания очередной работы. Пожалуй, целиком картины, эти странные изображения, – конечно, жертвами не являются, поскольку они у него дома в надёжной сохранности. Надо бы подумать. А думается так: жертвует он предметом, попутно содержащимся в изображении, несмотря на изначальное придание тому заглавной роли. Сначала чему-то отводится главная роль, а затем оно полностью исключается, то есть, приносится в жертву. Действительно, лишь попутными оказываются будущие жертвы, во всей красе предполагаемые главными, когда он приступает к работе над образом. Угадали? И в ясной очевидности своей они вскоре исчезают, оставаясь лишь чем-то подобным окну, чтоб можно было разглядеть образ иной, ранее непредполагаемый. Попробуем подвести итог. Жертвует он в картине тем, что туда нарочно вложено долгими усилиями за время работы. Возделано, и тщательно вложено. И жертвует ради чего-то большего, возникшего изнутри. Бывший главный предмет становится окном. Значит, и впрямь отдаёт художник на вкус Божий что-то достаточно ценное, заключающееся в работах своих. Он тяжкими трудами созидает дорогие плоды и сразу жертвует этими созданиями. Но жертвование-то происходит совершенно бессознательно… Бывают ли ещё подобные дела вообще в нашем подлунном мире? А если они случаются, иногда или повсеместно, то во имя чего свершается сей подвиг? И какими человеческими средствами делаются эти потуги? Внешне, вроде бы, незаметно… Однако если хорошенько подумать, глядя на весь мир Божий, то можно заметить совершенно потрясающее явление. Окажется, что вообще вся жизнь, – жертвенное состояние. Во всём проявлении жизнедеятельности присутствуют жертвы, и только жертвы. Жертва – суть жизни на земле…

На вопрос дочки, почему не продаются возделанные им полотна, мы помним, ответа не последовало. Не продаёт, и всё. Не для продажи они. Жертвование не продаётся.

Но до сих пор неясно: где художнику искать зримое, вещественное жертвоприношение, а не какое-то виртуальное, нами тут изысканное чисто в размышлениях? Это если оно ему необходимо. Если. А сами произведения искусства, то есть, явно исписанные красками холсты, – могут ли они быть жертвенными существами, если в них, как мы недавно рассудили, уже заключается жертвенность? Жечь их на костре? Не пробовал. Конечно же, чепуха.

Жертвовать не означает уничтожать.

В доме Даля, очищенная картошка уже погружена в кастрюльку с водой. На дне и на цилиндрической стене алюминиевой посуды образуются и множатся мелкие пузырьки. Воздушные шарики в воде поднимаются вверх и лопаются на поверхности. Они укрупняются и укрупняются. Ускоряют подъём и вот уже превращаются в единый восходящий поток… Нет, ни прямой, ни косвенной аналогии мы с предыдущими мудрствованиями не проводим. Просто наступила тишина ожидания. А в ожидании всегда есть некая трепетность. И стоит заметить, что мы почти всегда находимся в состоянии ожидания. Стало быть, и в трепете. Порой это проявляется сильно, порой слегка, а порой чем-то приглушается. Но никогда не проходит. Если что и свершается, то лишь на мгновенье, а затем снова начинается ожидание, а с ним и трепет.

А в доме, где живёт Дорифор, Фотиния Морганова, она же Фата Моргана определила альбом «изобразителя» Даля в серванте на видном месте. Затем сняла с себя украшения: пару золотых колечек, серебряный браслет. «Чтобы не мешали приготовлению ужина, – подумала она, – званого, хм». Заодно отцепила и жемчужное ожерелье.

– До кучи, – стряпуха проговорила вслух и положила пригоршню драгоценностей в сервант, рядом с альбомом на видном месте. Далее начались традиционные для человечества хлопоты по производству угощений. Быстро сбегала в ближайший магазин (благо, уже ключ от квартиры имеется), недолго повозилась на кухне, принесла приготовленную кулинарию во вновь обжитую комнату, достала с крыши серванта изящную посуду, частично из богемского стекла, и принялась за сервировку стола.

Глава 10. Награда

– Ты мне нужен. Знаешь, я будто бы на исповедь явился, – Луговинов побегал глазами вокруг, затем приостановил их на добротной изразцовой печке с раскрытой дверцей и отметил на ней бронзовую ручку, задранную вверх.

– Крыло синицы-ремеза, помнится мне с картинки из детства, – сказал он и призадумался.

– Точно? – переспросил приятель, до того не подозревая о частом обретении синицы в руках.

– Угу, точно, – известный учёный многократно покивал головой, – я в детстве мечтал стать орнитологом.

А крыло синицы-ремеза ему хотело сказать о чём-то ином, вовсе не относящемся к науке: то ли о тёпленькой прирученности, давно ставшей привычною, то ли об авантюрной готовности ко взлёту на волю-волюшку. Он оглядел собственную летучую мысль, недавно пойманную да несколько застопоренную, а потом отпустил её дальше, не ведая, куда она выведет, увлекая за собой и остальные не пойманные стаи.

– Хорошая у тебя печь, старинная. Может быть, до сей поры действующая? Дымоход работает? Или наглухо забит? Их же всюду забивают нарочно, когда делают капитальный ремонт. Например, в моём доме. Там и печки разбомбили.

– В этом доме пока никакого ремонта не было. Уже, считай, не один век. Печка действующая. И дымоход чистый. Но лето ведь, – седовласый герой уставился пытливым взглядом на гостя, ожидая от него построения слов пояснее, чем странный интерес к синицам и дыму.

– Не важно. Главное, была бы тяга.

– Сегодня не слишком жарко. Должна быть маломальская тяга. Я обычно мусор туда всякий запихиваю. И черновики. Плохие. Да поджигаю, когда набивается.

– А сейчас? набилась?

– Нет, пока чуть-чуть.

– Не накопил ещё?

– Думаю, до конца – не скоро. Хочешь поджечь?

– Нет, нет, нет. Оно твое, тебе и сжигать.

– Хорошо.

– Ну, да, хорошо. Извини, отвлёкся. Награда, понимаешь? Награда ведь волнует, неправда ли? Волнует, волнует. Ещё как волнует. А вот истинная причина волнения неизвестна. Волнение так просто не посетит. Оно тоже вроде бы награда, нежданный дар небес. Опять отвлёкся. Путаюсь я, понимаешь? Но дело моё мучительное и далеко не неоднозначное.

Антон Вельяминович попробовал обуздать бойкие летучие мысли и присел на краешек роскошного дорифорового кресла.

Глава 11. Исповедь Луговинова

Мой институт, конечно же, хорош. Продвинутый, говоря по-современному, известный миру. Специалисты разные. Опытные. Доверяют мне. Я тоже доверяю. Ещё пасётся у нас молодёжь. Аспиранты, в основном, соискатели. А среди них иные обладают маломальскими симпатичными мыслишками. Живинькие такие, не без парадоксальности. Кроме всего прочего, то есть успешного руководства институтом, выработался мной занятный метод научного отбора. Не слишком оригинальный, но верный. И я его использовал на все сто. Даже увлёкся. Действительно, я бескорыстно пас молодёжь, не отказывал им ни в чём. Подкидывал одни-другие давно заготовленные темки, оставшиеся от моего давнего учителя. По наследию, хе-хе. Уводил новых коллег, так сказать, на испытанные луга. Там они исправно насыщались, чисто проходили путь молодого учёного, отменно защищались, и – порядок. Их мыслишки я умело уводил в иную сторону. Ну, скажем откровенно, конечно, я их в копилочку складывал. Или в холодильную камеру определял для свежей сохранности. Для будущего употребления. Нет, не подумайте плохого, их мысли я не зажуливал, не пытался их выдать за собой рождённые, тем более, публиковать это в виде авторских статей. Не приведи Господи такого свинства. Берёг я это добро до поры до времени. А мыслителей тех – лишь увлекал другими делами. Без принуждения. Аспиранты меня в результате искренне благодарили за гладкий выход в финал. А я с каждого, за время прохождения практики в институте, состригал по задумке одной, другой, да складывал эту пряжу в погребе научной мысли. Они под конец работы уже забывали эти сырые идейки или просто не ценили, а то и считали абсурдом, благодаря опять же мне. Мало-помалу, образовался способ аккумуляции разнонаправленных чужих мыслей. Я ведь легко обрабатывал учёный народ, и со временем накопилось много чего. Куча добра не расфасованного. Полный погреб, не протиснуться. Уставишься на него, и сразу не придумаешь, во что употребить. Но смекаешь про себя: «ан, глядишь, да выйдет польза». И вышла. Как ни странно, получилось оно, в конце концов. Удалось его уловить из умственного небытия. Вроде бы наборчик чего-то разношерстного, компиляция чего-то несовместимого, а с другой стороны – завершённая комплектация всего необходимого для новой теории. Даже революционной. Эх, крутнётся ведь ось науки. И крутнулась. А скоро нате вам, и невероятно престижная мировая благодарность – почти в кармане. Я не испытываю ни сильных, ни слабых угрызений совести. Обыкновенный обмен. Мне оставляли одно, я подкидывал другое. Многие стали докторами. Думаю, что стали. Материалу для того предостаточно. И каждый признателен мне. Они должны быть благодарны. Я ведь пас их пригоже, выбирал хорошие, испытанные луга. А то умное, что каждый мне оставлял, никаким боком не вписывалось в тогдашнюю научную пирамиду. Зато вписывалось в мой порядок. Искомая человечеством и мной картина, наконец, отточилась и обнаружила себя.

Но проявила она эту необычайную стройность, прямо скажем, противоестественно.

И приключилось это невероятное происшествие на почти заброшенной дачке.

Были моменты, когда я горячо сожалел о не слишком уж праведной деятельности. О собирательстве, усиливающем жажду ещё большего собирательства. Искры сомнения кучковались и превращали себя в костёрчики. Но эти будто бы сигнальные огни мною не использовались для принятия пригодного решения. Сожалел да сожалел. Многократно. Но делал. Делал и сожалел одновременно. Сожалел, потому что не находил сходства этих мероприятий с обыкновенным, принятым в обществе обменом. Идейки подопечных моих я, по сути, воровал, а им подкидывал взамен тоже ворованные, но у другого человека, у давнего учителя. Вот оно, главное сомнение в поступках моих. Воровство, оно ведь проявляется в довольно неожиданных формах. И потом, оно вообще мне кажется повсеместным окружением нашего бытия. О чём ни вспомнишь, о занятиях своих, о служении чужих, – кругом натыкаешься на присутствие воровства. И когда начинаешь такое потихоньку осознавать да копить осознанное, умом подвинуться можно. Некуда спрятаться от вездесущего царства хищничества. Мысль, конечно же, не оригинальная. Ощущение от неё тоже не отдаёт особенным вкусом. Да, можно и не упоминать об этой увлекательной стороне нашей жизни. Эко, произвёл открытие мирового масштаба. Умный больно. Однако я всерьёз изучил природу похитительства. Даже взял, да сочинил отдельный опус, где раскрыл и увязал все механизмы данного феномена, применяя собственный опыт в первую очередь. Я понял, что именно присутствие этих механизмов с их круговыми зависимостями как раз и создают феномен воровства. Система. Нет систем, нет и хищничества. Там оно всё, там! В системах со своими механизмами. И, наконец, произвёлся переворот в сознании. Я, после завершения опуса, безжалостно осудил себя и твёрдо решил: никогда не участвовать в этом соблазнительном спектакле, поглотившем человечество. Сегодня будет ровно год тому знаменательному решению. Я тогда же и почти раскаялся в использовании надуманного метода. Почти? Да, не до конца. Потому что решение решением, а дела делами. Полного очищения не произошло. Не раскаялся до дна, а лишь разочаровался нараспашку. Ну, опомнился, вроде. Одним словом, во мне пробудилась небывалая решительность в небывалом поступке – для меня – фантастического качества. Но не без логики. Я понимал: никакого толку не производится от не слишком праведных накоплений. И не произведётся никогда. Незаконный капиталец не вкладывался ни в какие интеллектуальные банки: ни в местную черепушку, ни в соседние головушки. Не отмывался он. Лишь отравлял мою совесть. Не было перехода количества в качество, установленного законом диалектики.

 

При всём при том накопленное добро обратилось однажды для меня в настоящую критическую массу, подчиняясь иному закону. Случается известное обстоятельство. Это когда множество вещей вносится в дом, да складывается в нём, распихивается повсюду, а их жалко да больно выбрасывать, хотя до смешного знаешь об их бесполезности. Наверное, они символизируют какую-то память, лучше сказать, напоминание, а терять жалко. Но вдруг наступает час, когда, особо не задумываясь, вышвыриваешь вообще всё, желая полностью обновиться. Не надо никаких напоминаний! Оно, так уж необходимое, само найдёт путь, чтобы явить себя. И нет нужды в накоплении вещей, как говорится, на всякий случай. Да, именно тогда, на дачке, где тоже накоплено всякого хлама, но бытового, однозначно бесполезного, и тоже подлежащего уничтожению, я это принял как знак, взял да сжёг многолетние накопления чужих научных выдумок, истребил тучные плоды никчёмного метода. Развёл костёрчик уже не из искр сомнений, а настоящий, прямо из накопленных чужих рукописей, и сжёг дотла. И тут же забыл о них. Напрочь. И в мыслях выжег все кладовые да погреба. Да самих аспирантов и соискателей забыл. Будто не было ничего и никого никогда. Всё, всё, всё, всё, – положил на жертвенный алтарь. Чистеньким сделался и пустеньким. Даже слабенькой оценки тому поступку не возникло в уме моём. Сидел и не двигался ни телом, ни умом. А посетила ли радость? Ну, малая, тихая, тёплая? Согрела ли она моё сердце? Нет. Не припомню. И удовлетворения душевного не последовало. Может быть, сожаление попробовало просочиться? Тонкое, текучее. Оттуда, из недр осознания знаменательных поступков? Утрата ведь немалая, и в придачу – невосполнимая, безвозвратная. Нет, нет, не было ни жалости, ни сожаления, ни ощущения горечи. Или вдруг непритворное сострадание попыталось пронзить ум, сердце и душу? Сострадание кому? Себе, конечно. Ну да. Были же у меня сокровища, да изничтожились. Не знаю. А сомнение, в конце концов? Всплыло ли оно да обвело ли поступок мой прищуренным взором? Вовсе нет. Иное состояние проникло в меня. Иное. Никогда раньше не переживаемое. Ни тебе удовлетворения окончанием терзаний из-за долгого ожидания чего-то впереди маячащего, ни тебе сожаления по утрате тщательных накоплений. Я даже не приступал к осмыслению подведённою мной черты. Наоборот – воспрянуло побуждение к началу чего-то нового. Невиданного, неслыханного, никем не предполагаемого. Невероятный ощущался подъём всех сил интеллекта. Словно тяга в отлаженной печи. Я восхитился этим состоянием и просидел в нём всю ночь: сперва у костра, затем у пепелища. До утра высидел. До зари.

А с первым лучом солнца и случилось то, что случилось. Выстроилась картина, проявилась там, в отвергнутой куче, сожжённой на костре. Сгорел конгломерат, а на его месте родилась теория. Сожжена очевидная компиляция. Сборник. Антология. Не связанные ни чем мысли извёл я в огне. А когда я сжёг этот кладезь разобщения, добытый воровством, когда улёгся и уплотнился пепел от него, тогда же независимо предстала новая теория. Из того пепла. В истинно прямом смысле. Разобщение свелось единением. Чудный сложился свод. Ничего из уничтоженного, вопреки содеянному мной решительному поступку, не исчезло в прахе, более того, не только не повредилось, а срослось в литую цельность. Будто бы именно этой акции сожжения и не доставало для завершения моего многолетнего собирательского труда. Сгорела, оказывается, лишь упаковка, лишь метод познания мира, составленный из всевозможных механизмов и систем, где хозяйничает вездесущее разделение и хищничество. А под ней обнажился кристалл ясности. Ведь что главное в механизмах? Смертность. Всякая система обречена на смерть. И лишь только поэтому она не может посягать на модель бессмертного мира. Да и Бог, – не инженер какой-нибудь. Он Творец, Он сотворил само начало всего, что стало. Всюду, – начало. Им пронизан весь мир. И этот мир, подвигнутый началом, ни из чего не состоит. Он целый и неделимый, со множеством разнообразных мест в себе…

Но и тут меня снова осенило нечто иное. И развернуло в обратную сторону. Я вдруг успокоил себя по поводу терзания муками в размышлениях о воровстве. В смысле, хорошо оно или плохо. Но ведь не без его участия всё так чудненько завершилось. Хм. Да, может быть, утро вечера мудреней. Солнце поднималось над горизонтом, восстанавливая день, а во мне поднималось обновлённое чувство безошибочности моего образа жизни, так похожего на образ жизни окружающих меня людей, занимающихся скрытым и открытым воровством. Я и подумал в тот момент, что раскаивался зря, если, глядите, в конце концов, содеялось да возвелось неведомое никому здание. Цель достигнута. Значит, и вот что любопытно, верным был неправедный путь в главном, в основном курсе. Никто же из них, моих умниц по отдельности теории бы не изобрёл. Случилось положение, когда каждый из них, волей судьбы, обладал одним единственным из множества осколков таинственного и грандиозного ключа. И те осколки сошлись в единое существо точно во мгновение их тотального всесожжения. Разве не редчайшее в нашем мире происшествие? Не знаю, не знаю. Казалось бы, поначалу неправедный путь – оказался в конце благополучным. Значит, сам путь изначально был естественным. И поступь не подвела. А для финиша не хватало одного ничтожного акта – именно уничтожения. Только условие достижения финиша долго не открывалось мне. А ведь нужно было решительное и безжалостное обнуление накоплений в тот момент, когда уже достигнута их критическая масса. Истребление начистоту, как и положено, породило рождение совершенного новшества. Так решил я для себя заодно и простую задачку в области человеческой морали. Поступал я, оказывается, хорошо. Пусть оно и весьма неожиданно, однако хорошо. Для науки, для общества, для государства, в конце концов. Да, не обошлось без воровства. Признаю. Имели место, конечно, обмен и накопление с откровенным видом обмана, ограбления, хищничества и прочего порочного стяжания, сулящего постыдный конец. Но они лишь ожидали собственного уничтожения в миг переполнения этого всего в безразмерном пузыре, чтобы тот лопнул, а родилось бы радостное событие: новая теория. Воровство не всегда – поступок дурной. Воровство воровству рознь. Бывает полезным. И стало. Где здесь парадокс, а где необходимость, не знаю. Господь не покарал ведь меня за то, а наградил.

Но потом вдруг ещё неуютнее стало. Неуютно вообще, да к тому же возникло ощущение небывало концентрированного холода. Будто невидимый студень витал рядом со мной вплотную: в области груди, плеч и лица. Ну да, рассвет, самое холодное время суток. И костёр погас. Но странным был этот холод, нездешним. И это ощущение побудило в моём сознании и в моём сердце некое обобщённое переживание, которому и объяснения-то нет. Глубокое переживание чего-то пустого и безжизненного, далёкого и безвоздушного. Сомнение опять раскидало шершавые семена по сознанию моему. Оно коснулось и награды, будто бы Господней. А награда ли? И если награда, от Него ли она так запросто снизошла до меня? Дозволено ли вообще считать наградой полученную мной новую картину мира? Теория. А если уж награда, то где самоотверженные подвиги ради неё? Ведь если я каялся, то не перед Богом. Я отчаянно прощался с неправедным методом, расставался с ним, когда приносил, точно в жертву, сколоченный капитал за множество лет. Но опять не Богу. По существу я избавлялся лишь от накопленной тяжести. Истинно ли награду я возымел? Вот в чём вопрос. И холод какой-то неместный обволакивал грудь, лицо и оба плеча.

– Ты что-то хотел спросить? – проговорил живой слепок памятника античного искусства, заметив на лице приятеля возникшую вдруг растерянность.

– Да. Спросить. У тебя. Я с тем и шёл к тебе.

– И о чём ты спрашиваешь?

Антон Вельяминович понял: он вслух ничего не произносил. Рассказ не возымел слушателя. Оказывается, настолько далеко унесла его стая летучих мыслей, что предыдущая исповедь пронеслась исключительно вдалеке, на неведомых просторах. В уме. И при достижении конца мысленного повествования, из его взгляда вынырнул знак вопроса, замеченный Дорифором. Луговинов, когда открыл, что речь держал для собственного употребления, с силой стиснул веки, подержал их так почти минуту, а потом отворил покрасневшие глаза и сказал:

– Вопрос в том, что история моей карьеры привела меня к дилемме: сохраняется ли состояние праведности на пути к успеху и при достижении успеха? И является ли успех наградой за праведный труд? Совместны ли вообще праведность и успех?

– История?

– История.

– Ну, тут не дилемма, а трилемма: праведность, успех, награда.

– Пусть. Пусть. Я знаю, я слышал о главной разнице между всякого рода протестантами, с одной стороны, и православными вместе с католиками, с другой стороны. Протестанты не признают святых. А у православных, у нас, ну, я крещён, – святые и угодники, они-то как раз и являются людьми, которым не только молятся, но и которым стремятся подражать. Святость – цель жизни. А у протестантов целью в жизни является успех. Но ведь те и другие считают себя христианами. У тех и у других основой жизни является праведность. Выходит, что она одинаково хороша, как для достижения святости, так и для достижения успеха. Тех и других, в конце концов, ожидает награда. Кого тут, а кого там.

– Но ты говоришь об истории просто карьеры. Без принадлежности какой-либо из мировых конфессий. Можно было бы тебе и о буддистах вспомнить, они ведь тоже проповедует совершенство. А история достижения успеха, причём не где-то далеко, за концом жизни, а теперь и немедленно, в общем, по большей части тривиальная. Так все делают.

– Так? Как это так?

– Если беспокойство тебя мучает, значит, уже ты у нас не особо оригинально живёшь-поживаешь. – Дорифор собрался с мыслями. – Не знаю, догадываюсь: все мастерят производство вещей по отработанному шаблону. Нет, не все, конечно, а те, кто нарочно добивается успеха, чтобы чувствовать себя лучше, чем сами себя представляют среди почтенной публики. Себя-то они представляют, может быть, и совершенными, даже обязательно выдающимися, но хотелось бы ещё посовершеннее. Шаблон простенький и беспроигрышный. Например, хорошее чужое выдавать за своё, а своё плохое выдавать за чужое. Можно ещё до кучи скандальчики устраивать время от времени, да всякий раз выходить из них наиболее выигрышным образом и со счастливой физиономией. Проверенная веками и обычная практика человека, целью которого является успех непременно теперь, а не потом. А если вдобавок, и уже под конец жизни проявить акцию широчайшей щедрости – вообще произойдёт восхитительное произведение себя. Боюсь, успехами подобные представления трудно назвать. Есть и другие примеры. Бывает, успех приходит без его стяжательства, хоть сомнительного, хоть весьма благородного. Приходит сам, будто давно пожелал посетить этого человека. Может быть, даже чаще, чем в других случаях. Но то – уже иной расклад вещей, всякий раз бесподобный и неповторимый…

 

Дорифор одновременно взвешивал в уме и попытки что-то выстроить: «новое, новейшее». О том ведь он озаботился ещё в начале нашей повести, пытаясь найти помощь у приятелей. А теперь событие случилось как бы наизнанку. Предполагаемые помощники-то оказались ещё более беспомощными. Один вот уже пришёл за подсказкой к нему.

– Ты знал мою историю? – Луговинов густо сморщил лоб.

– Нет. – Дорифор старался быть невозмутимым. – Но раз ты чем-то смущён, значит, пользовался именно той практикой. Первой. Нарочно искал удачу.

– Значит, не награда.

– Если так ты решил, значит, не награда.

– И не успех? О праведности я помолчу.

– И сомнение, и решение – всё твоё.

– Испытание?

– Сейчас, похоже, ты испытываешь меня.

– Извини. Да. Тривиальная история. Ха-ха-ха! Банальнейшая тривиальность и тривиальнейшая банальность. Трюи-трюи-трю-ля-ля. И ведь снова я пошёл искать выхода не у личного ума, а на стороне. Значит, уже привычка. Зависимость. Я наркоман. Я давно сделал себя зависимым от чужого мнения. Тоже моя наработка. Себе ничего не доверяю. Но всё-таки! Ведь один раз взял, да решился на поступок. Знаешь, я же спалил накопленные чужие мысли. На бумаге. И даже в памяти. Сжёг ведь. Без принуждения. Но оказался дураком. Решил, якобы жертвую чем-то. Экий дурак, а! Где же тут жертва? Выращенного собой-то ничего не растратил. Только чужое, только состриженное у других… постой. А может быть, не состриженное, а убитое? Может быть, я убивал чужие мысли, когда подменял их другими, а убитые мысли забирал себе. Мертвечинку накапливал. А потом ими же, мертвецами пожертвовал. Убоиной. Я же из сам ничего не вырастил, ничего не родил. Я постоянно воровал кажущийся мне подходящий матерьяльчик. Ну, обменивал, разницы нет. И копил, и заваливал ими погреба, чердаки да амбары с овинами. Понабрал избытку. Нетушки, никакой жертвы не состоялось. Но, может быть, состоялось очищение? А? Очищение состоялось? Скажи.

– Очищение? Думаю, нет, – седой Дорифор вдохнул воздуху, чтобы чихнуть, но тут же ладонью круговыми движениями надавливал на нос, намеренно предупреждая возможный чих, и кругами водил взгляд по потолку. – Нет очищения, – сокрушился он приглушенно, – а если бы ты роздал накопления нищим…

– Чего нищим? Я не понял. Зачем нищим научные побрякушки? К тому же, мёртвые.

– Нищие бывают разными.

– А теперь понял. Нет, не совсем.

Луговинов тоже стал круговыми движениями надавливать на нос, но не ладонью, а кулаком. Чихать, видимо, не собирался, но помогал себе сосредоточиться. Веки опустились, прикрыли зрачки. А взгляд устремился, неизвестно куда.

– Знаешь, – он вдруг оживился, – а давай-ка, позовём твою соседку-подружку, а? Хотя, мы поторопились почти всё выпить. Кроме этого «пильснера».

– Но не мешает и к ней зайти. Она меня приглашала.

И тут же раздался стук в стенку.

– Слышал? – человек, будто явившийся из античных времён поддакнул кивком головы, – уже зовёт.

– Она же тебя одного приглашала.

– Не бойся. Одного, двоих, многих. Она большая.

– Но тебе разве неинтересно знать, что я понял про нищих? – спросил гость у хозяина.

– Вот ей ты и расскажешь. Она смекалистая. Знаешь, Даля-то сразу расколола под орех.

– Даля? Которого?

– Не знаешь?

– Не знаю. О ком из них ты говоришь? И кого понадобилось раскалывать под орехи. Они давно известны. Без разоблачения.

– Хорошо. Хорошо. Там Даля ты и узнаешь.

– В качестве призрака? Он у неё гостит? Или он её приятель?

– Увидишь.

В стену снова постучали.

Глава 12. Застолье

Оба приятеля вышли в коридорчик. Дверь в соседнюю комнату оказалась отворённой, благодаря чему дополнительных стуков не понадобилось. При входе внутрь Дорифор обнаружил, что новое для него помещение значительно крупнее того, в котором коротает он свободное от чего-то время, и сделал соответствующую мимическую сценку. Мелко, утвердительным знаком, покачал головой, округлив глаза, и образовал гармошку на лбу, заузив при этом рот до предела. Луговинов просто потупил взор и быстро моргал.

– Это явился к нам, а стало быть, и к вам, Луговинов, Антон Вельяминович, почти лауреат премии мирового класса, наивысочайшей пробы, первой из первых, если уместно в подобном случае применить единицы измерения ценностей. Прошу не выгонять сразу, – отрекомендовал его сосед после молчаливой оценки помещения.

Фотиния улыбнулась долгой улыбкой. У крупных и рослых людей такая улыбка получается сама собой. Сильна инерция.

– Хорошо, хорошо, – согласилась она почти скороговоркой, – не стану никого выгонять сразу. И вообще не буду выгонять никого. Каждый уйдёт, когда пожелает.

– Ах, вот о каком Дале ты говорил. О художнике. Этот Даль, что ли? – вопросил Луговинов, завидев острым взглядом лежащий одноимённый альбом на полочке серванта, – я вообще-то в живописи ничего не понимаю, вы меня простите, у меня только точные науки в голове, круглые сутки шалят.

– Зато можешь проверить алгеброй гармонию, – молвил Дорик, похохатывая и одновременно поддаваясь приглашению Фотинии сесть в раскладное кресло. Она медленным и долгим жестом руки предлагала ему лучшее место. И он сел, слегка подпрыгивая на нём.

– Осторожнее. И не пугайтесь. Кресло старое, в любой момент способно само разложиться.

Луговинов хмыкнул, по-видимому, оценил оба комментария, взял альбом в руки, повертел и положил обратно, не раскрыв. И не поинтересовался о возможном или предполагаемом родстве художника Даля с кем-нибудь из других известных ему Далей. Затем сел на ближайший из двух стульев, приставленных к серванту, и опустил голову.

– Давайте-ка, придвинем стол, чтобы кресло оказалось при нём, – предложила Фотиния, глядя на макушку Антона Вельяминовича, – и эти оба стула приладим.

– Угу, – Антон Вельяминович тут же встал, обхватил стол с обоих торцов и воздвиг там, где велела хозяйка. Дорофей оказался посередине длинной стороны стола. Затем представитель и, по совместительству, соделователь точных наук решительно приладил оба стула по обоим торцам стола.

– Гоже? – спросил он у хозяйки, не предполагая сомнения.

– Гоже, – ответила она, – теперь сидите, остальное уж я сама.

Луговинов уселся в торце стола, обратив спину в сторону двери.

– Странно, – сказала хозяйка, взглянув на Луговинова с заметным пристрастием.

– Странно чего? Странно, что я сюда явился? Могу уйти. Но не могу. Мне надо ещё поговорить. Я с тем и пришёл, поговорить пришёл. Уж больно важно для меня сей же час поговорить и понять.

– Нет, – Фотиния глядела на Луговинова и на дверь, – редко кто из мужчин садится спиной к двери, оно и странно.

– Да? Никогда не обращал внимания на расположение двери. И что? Мужчина, сидящий туда спиной, уже не мужчина? Вы намекаете на мою неполноценность? Или многие другие приметы для определения странности вы обнаружили в моей бедняцкой, если не сказать, нищенской персоне, о которых никто и не догадывается?

– Насчёт неполноценности – вы на себя клевещете. А невидимый предмет действительно присутствует. Вернее, подразумевается. Обыкновенно мужчина не садится спиной к двери из соображения внезапного нападения. Так исстари повелось, когда всюду проживали исключительно враги да супостаты всякие, и мужское племя передвигалось по планете с оружием. Врождённое приобретение. Мужчина защищает дом, оттого дверь, обозначая место внезапного появления врага, должна быть в поле обозрения. История так воспитала мужчину. Вот ему и в наши времена относительной безопасности неловко быть в положении, когда дверь за спиной.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru