bannerbannerbanner
полная версияДевочка и Дорифор

Георгий Тимофеевич Саликов
Девочка и Дорифор

– В язычестве главное – повторяемость. Язычество на том и стоит: в нём безраздельно властвует повтор. Оно держится на одном и том же. В нём нет вечности, в отличие в истинной религии, но в нём есть постоянный и непрерываемый ничем, непреложный долбёж. Повтор – главная пружина живучести. Повтор заменяет вечность.

– Что повторяется?

– Ну, скажем, боги языческие повторяют человеческую жизнь земную, пусть и несколько иначе и пусть они будто бессмертны. Они, по-видимому, и бессмертны-то, благодаря повтору временной жизни. И загробный мир язычника повторяет мир земной. А ещё затеивается повтор страстей, которые отдельные люди путают с любовью, а другие вообще запускают в её недра антинаучный психоанализ. Ибо страсть, вожделение – жаждет именно собственного воспроизводства. Вся биологическая природа насквозь языческая.

– Угу, – Фата Моргана медленно кивнула, поворачиваясь лицом к собеседнику, – я поняла. Истинная религия находится по ту сторону любых влечений и не терпит проявления повтора. Ей нет нужды воспроизводиться – она уже вечна. А любовь, если её не путать с жаждой страсти, эту вечность как раз и олицетворяет. Но не повтор. Не круговерть. Скорее, она олицетворяет возвращение, не так ли? Возвращение туда, откуда нас давным-давно изгнали за грехи наши. Угу? А повторяющееся из века в век продление рода человеческого, покуда ещё смертного, – потребно для поддержания того же язычества. Дабы чопорные обитатели Олимпа чувствовали себя уверенно в будто бы бессмертии. Оно, продление – необходимо для подтверждения всякой круговерти, всякого порядка. Да. Какое же оно, однако, всесильное и всепобеждающее.

– Я раньше в язычество не углублялся, – промолвил античный герой, – но вы меня убедили, и я должен принять ваши доводы. И тот, ваш таинственный неизвестный художник, возможно, главный язычник и есть. Он многолик, он всюду, но не вездесущ. Он лишь тиражирует себя единовременно в различных местах. Повторяется.

Фотиния пожала плечами и снова стала передом к окну.

– Не со мной вы согласились, а с вами же, – усмехнулась она, легонько теребя штору, – я только заметила ваше сходство с неким собирательным типом языческого героя. Есть даже известные скульптуры таких героев. Но вы нисколько не похожи на того художника. Тот ведь неизвестен. Причём вообще никому. Даже себе. Несмотря на многоликость.

– Сходство и есть повтор.

– Конечно же. Оно лишь сличие. И если даже похоже на вечность, то при взгляде на него с пристальным вниманием, таковым не является.

– Да, вы правы.

– Но я же опять у вас это списала. Вы о том сказали прежде меня.

– Снова повтор.

– Да, как и слова. И слово «сходство», а, по-вашему, «повтор», означают сии слова именно сближение. Потому оно и сходство. Всякое хотение… кстати, вы никогда не думали об этом?.. всякое хотение – уже уподобление желанному предмету, то есть опять же сближение. И от него не так уж далеко до полного слияния. Языческого.

Фотиния продолжала стоять спиной к Дорифору. Она легонько раскачивала портьеру.

Дольный и горний миры пересекаются далеко от нас. Излишне далеко. До их места пересечения никогда не дойти, и вообще не добраться ни на едином перевозном снаряде, выдуманном хитроумным человечеством.

Дольний и горний миры пересекаются внутри нас. В чрезвычайной мере недосягаемых глубинах нашего существа сходятся они, и никакой остроты и чуткости нашей мысли не хватит, дабы углядеть и постичь ту малую точку.

Но мы сами состоим из этих двух миров.

В нас живёт обитатель горнего мира – любовь, это ответственное знание особой силы восхождения в горний мир, в мир первозданного света, за порог добра и зла.

В нас живёт и насельник низменности – страсть, это чувство беспредельного растекания в мире дольнем, в жжении под солнцем и в полной забывчивости о существовании ответственности за поступки.

То и другое в нас неизменно слиты между собой без ощутимой грани пересечения.

Дорифор проглотил слюну. Ему показалось, будто его лёгкий и необдуманный поворот во флирт оборачивается событием не шутейным, и оно уже закручивается без авторского благословения. От него, сильного мужчины теперь зависит – попустить ли спонтанное увлечение игрой в затягивание экстатической пружины или приструнить её, как недавно Фотиния оборвала музыку из-за всегдашнего страха от ожидаемых звуков. «Не будем мучиться, – подумал он, – оставим инициативу непредсказуемости. А в ней легче пребывать женщине. Остановится, так пусть остановится сама. Из-за прибывшего из ей недр страха или по холодному разумению». Мужчину не заботило то обстоятельство, что здешняя женщина телом своим намного превосходила его внешние размеры и, по-видимому, физической силой тоже не ударила бы в грязь. Ничего не заботило «Копьеносца», и не возникало будто бы вполне разумеющегося смущения из-за сложившегося положения. И некому здесь подать даже крохотного намёка на появление хотя бы краешка замешательства с любой стороны. И его, и её. Спокойствие невидимой силы обволакивало всё здешнее пространство. Что ж, тогда пусть неожиданность и волит здесь безраздельно. Мы особо встревать не будем.

– Нет, – мужчина почему-то с отрицания произвёл продолжение диалога, предполагая таким манером подстегнуть зачин Светланы-Фотинии и Фаты Морганы в одном лице, – нет, желание, жажда или хотение, о котором вы говорите, имеет и другой смысл.

– Знаю, – женщина поддалась, но оборачиваться взглядом на Дорифора не стала, – за ним скрывается овладение. Или просто приобретение.

– Языческое?

– Что языческое? Приобретение? Да, языческое. Основанное на повторе. Вы же придумали сей мотив. Воспроизводимое приобретение. Ненасытное. Оно не даёт глаз оторвать от одного и того же. И рук от него не отвесть. Повторять и повторять. Ещё и ещё. Желание порождает повторяемость и ею подменяет вечность.

Дорифор помолчал, решив закруглить рассуждение о природе язычества. Довольно о нём. А потом задал вопрос, который застрял тогда, при входе в комнату Фаты Морганы.

– Да, я позабыл спросить. Как вы догадались, что я стоял тогда у вашей двери? Когда вы играли шубертовского «Лесного царя».

– Я не догадалась. Я вас увидела. Спиной. Вы никогда не замечали дополнительного зрения? Ну, да, оно больше присуще женщинам. Те ведь могут спокойно сидеть спиной к двери. Природное ощущение. Я и сейчас вижу вас.

– Это для вас немудрено, – проворковал мужчина.

– Могу раскрыть вам ещё один секрет. Вы, наверное, слышали о прорицателях всяких? Вы даже у меня о том спрашивали. Помните? Когда мы разговаривали об апофеозе.

– Угу. Кто же о них не слышал. Но вы, я думаю, предполагаете или утверждаете, что большинство из них – женщины. Вроде вас. И благодаря спинному зрению.

– Точно. Благодаря спинному зрению. – Фотиния нарочно продолжала стоять, к нему спиной. – Знаете, есть меж прорицателей учение. Ну, пусть объяснение возможности прорицать. Простое растолкование. Все мы движемся во времени, однако, будто вперёд спиной. Понимаете? Ну, вроде едем в трамвае и глядим в окно. Поэтому замечаем события уже случившиеся. Они пробегают перед глазами уже в прошлом, то есть, сзади, туда, куда обращён наш взор. А есть люди, способные видеть спиной, примечающие происходящее впереди, куда обращена спина, то есть, в будущем. В том будущем, которое непременно окажется потом в поле зрения людей в качестве уже прошедшего, иначе говоря, случившегося. Вот она, способность видеть спиной, до чего может довести.

– Трамвай может оказаться и ни при чём. Это если предположить, что, наоборот, время проходит сквозь нас. Сзади. Оно всегда сзади. В прошлом. Время вообще – мир прошлого. Мы не движемся в нём, подобно тому, как солнце не движется вокруг земли. И получается, что всё, кажущееся нам будущим, просто находится за нашей спиной и постоянно настигает нас. И ощущаем мы его как раз в момент соприкосновения его с нами. Осязаем. А осязание, как известно, возможно только при непосредственном соприкосновении.

– Возможно и так. Но вы нарочно не соглашаетесь, что отдельные люди способны это осязание сделать особым зрением или слухом, ну, осязанием на расстоянии. Вот и не видите ничего спиной. А другие видят. Особенно женщины.

– И что происходит у меня впереди вашей спины?

– Я думаю, вы догадываетесь.

– Угу, – Дорифор, сидя в кресле, максимально развернулся спиной к женщине, – попытаемся, вдруг и я получу вид пусть не будущего, а реально сиюминутного. Будем глядеть друг на друга спинами, – он тщился неизвестным ему ранее зрением разглядеть бело-черную Фотинию знатной величины. Так и этак, перегруппировывал мышцы спины, создавая на ней различные выпуклости и выемки, и продолжительно ею покачивая. Потом застыл и даже заслонил лицо руками, чтоб глаза не мешали. Разыгрывал как бы шутку. Но и всерьёз не ощутил напрочь отсутствующим спинным зрением никого. Ни того, что происходит сейчас, ни, тем более, будущего. А когда придал телу прежний вид и снял руки с лица, то и обычным глазам предстало свободное от женщины пространство.

Внезапное исчезновение подтвердило её предположительное подобие с призраком, выдуманным в иной литературе. Или, если особо приглядеться, в ней сидело отдалённое родство с обитателями параллельных пространств. Или она уже обретается в неведомом ему будущем, которое суть прошлое. Вышла из того трамвая времени. Однако её исчезновение из раскрытого для глаз помещения не сопровождалось ни улюлюканием, ни звоном цепей, ни холодящими вздохами, ни скрипом, и вообще ничем. Испарилась.

Он утвердительно и вместе с тем неуверенно покачал головой вверх-вниз. Несколько раз. После очередного кивка оставил её опущенной и о чём-то глубоко задумался. Внутри не слишком отточенных дум пульсировала одна и та же мысль о предмете, замещающем вечность.

Дорифор поразмыслил об актуальном и пришёл к выводу: не он её подстегнул на розыгрыш, а она его. По крайней мере, первопричина сидит в ней. Он лишь поддаётся импульсам её природной энергии. И в настоящий момент снова ему следует перенять очередной зачин и продолжить развитие. Никуда не деться. Фатальная женщина, да ещё прорицательница. Игра пошла. В конце концов, сам поддался положить начало тому, последствия чего не думал оценивать. Нет у него способности заглянуть в будущее. И вот, пока призрак отсутствует, необходимо решиться на определённый поступок. Дано ли время подумать?

 

Скорее, нет, подумать некогда: в тот же миг вообще случилась для него крайняя неожиданность, и она определённо подтверждает нашу догадку о немедленном развитии всего того, чему он поддался положить начало, не имея возможности повлиять на последствия.

Двойник языческого изваяния сидел, чувствуя себя некомфортно, и низко опустил голову, где зависла повторяющаяся одна и та же мысль о замещении вечности. Потому и не заметил яркого мига её нового появления в комнате. Единственно босые ступни ног, кстати, не такие уж крупные для её роста, действительно внезапно, как-то вдруг оказались в поле низко посаженного зрения. Они только что переступили сброшенное наземь одеяние женщины и призрака, белизну которого подчёркивала змейка чёрного пояса поверх него. Едва начав копить привычку к неожиданным выступлениям соседки, Дорифор в этот миг сразу до конца растерял жалкие накопления.

– Точно. Фатальная женщина, – прошептал он и стал медленно поднимать лицо с широко раскрытыми глазами на нём.

Крупным планом пришлось обозревать недавно скрытую белой одеждой обнажённость гладких, почти глянцевых голеней. Не просто ноги показались, нет. Он лицезрел именно их яркую, неотразимую обнажённость. Словно откровение природное явилось ему всей свежестью отточенной наготы, и будто в лучах солнца. Ведь именно солнечный свет способен до предела проявлять наготу любого рода. Порой, даже ослепительно. Что же делать? Можно заслонить глаза руками, поскольку мышцы окрест глаз поддались неотвратимому сигналу на полное раскрытие и не предполагают затянуть веки. Можно отвернуться. Или вообще выйти отсюда без оглядки, оставить тут вещи, как они лежали, и затвориться в бывшей единственной здесь обитаемой и законно ему принадлежащей комнате. По крайней мере, факт безоговорочного лишения иммунитета на неожиданность диктовал поступить подобно чему-нибудь, похожему на бегство. Но необязательно. Потеря способности сопротивляться неожиданностям повлияла и на естественную реакцию самосохранения. Дорифор покорно уставился туда прямым взглядом. Иначе уже и нельзя. Его взгляд остро фокусировался как раз на том, что ему представилось впереди под незначительным углом вниз. Руки его без движения покоились на коленях, не пытаясь приблизиться к лицу и укрыть глаза, утратившие навык смыкаться. Будто чей-то могущественный указ предписывал взгляду не уклоняться в сторону. Или ему запрещалось устремляться в перспективу до самой дальней бесконечности, когда ближние предметы воспринимаются мутно и прозрачно. Уже и думать о том поздно. И непонятно: выиграл вынужденный зритель или проиграл? А главное, – в чём? Всякого рода сомнения у него тем же указом аннулировались. Он, при истечении сил обороны, непрерывно и почти не мигая, глядел на само собой возникшее тут обнажённое представление в солнечном свете. Смотрел с изумлением и с охотой. Одновременно, по ту сторону взгляда перемешивалось множество оттенков мысли, отражающих стремительные и противоречивые раздумья о ходе собственного ежемгновенного поведения. Там что-то взвешивалось и оценивалось. Но взгляду ничего не мешало. Мысленные образы не заслоняли образа очевидного. Вот он прошёлся по бликам и отблескам на коленных чашечках. Вот непослушный приличию взор стал подниматься выше. Заскользил по таким же, как и голени, гладким бёдрам, где сквозь перламутровую кожу проступала едва заметная голубоватая сеточка кровеносных сообщений. А по мере подъёма головы создавалось и увеличение ширины видимой картины природного откровения, усиливалось выражение крутобокости форм не без изысканного характера их изгибов; оно-то и заставляло глаза проводить линию сжатой синусоиды с заметным отклонением от вертикальной оси. Взгляд не размывался и не спрыгивал с установленной бороздки максимально резкого фокусирования. И вот как раз точно по той вертикальной оси взгляд остановил на себе плавно выпуклый островок, на котором произрастало тончайшее роговое вещество, полупрозрачное и мелко завитое. Его нежданно-негаданно выразительный ржаной цвет в середине картины белого откровения природы заметно усилил всю остроту нагой свежести. Негустая растительность позволяла видеть и чистейшую белизну выпуклого поля. Чёткая, словно печать, единственная линия глубокой складки на гладкой поверхности, нарождающаяся из крохотной ямки, уходила из-под выпуклости островка в глубину вообще всей природы. И с такой же чёткостью она сфокусировалась и отпечаталась у копии античного героя на клетчатке глазных яблок, многократно повторяя сигналы изумления, словно пульс, загибающийся в мозг. Казалось, что здесь взгляд и останется навсегда, перерастая в ощущение осязания, останется пребывать в приневоленном общении с бесполезным клубком противоречивых мыслей, которые последовательно удалялись от дырявой ёмкости сосредоточения. И голова к этому моменту уже выпрямилась, то есть приняла естественное положение на шее, уставившись в эпицентр всяческих флуктуаций силового поля вообще наготы как таковой. Но именно голова как раз и не впала в солидарные отношения с намерениями взгляда, а соблюла чуждый жизни закон инерции, поддаваясь первичному импульсу движения вверх. Она уже из прямого положения начала задираться, и вскоре поднялась выше, совершенно самостоятельно, и подставила запаздывающим за ней глазам уже новые и новейшие поверхности картины. В середине широкого кратера, шероховатого, и местами с мелкими пупырышками, слегка вздымалась и опускалась твердоватая всхолмлённость. Матовая горошина, что венчает её по той же вертикальной оси, то скрывалась в тени тесного гнезда, то высвечивалась, выступая наружу. Бока кратера подчёркивали продолговатые остро выступающие подвздошные косточки таза под тонким слоем натянутой кожи, белой до синевы в этих местах. Нижняя часть кратера обозначилась известным плавным холмом с рожью, и взгляд, притянувшийся его гравитационным полем, обвёл яркую возвышенность падающей дугой, отскакивая оттуда опять кверху, подчиняясь некой гиперболической траектории. Но до самого верха колеблющейся впадины зрение пока не добралось, застыло, поджидая, когда голова поднимется повыше, и позволило себе небольшое отдохновение. Здесь, примерно у середины кратера общая картина довольно заметно и выразительно утонилась на уровне высоко посаженного перехвата между нижней и верхней частями обозреваемого тела. Обоюдно с ней сузился и абрис кратера. А взгляд, после короткой передышки, острым любопытством опережая ровное движение головы, уже самостоятельно пробрался-таки немного повыше. Показалось продолжение всхолмлённости средней части кратера. А вот и граница его из пары обтекаемых лесенок рёбер. Далее и ещё чуть повыше – между ними – хрящик солнечного сплетения, создающий округлую треугольную кнопку, подобно стрелке внезапно явленных весов, указывал на нерушимое равновесие их обеих полных чаш, выступающих над кратером. Взгляд устремился к ним, обвёл их донышки и замер. А, тем не менее, чаши весов уверенно охватывали пространство перед собой и матовым блеском отражали весь свет солнца, содержащийся в воздухе. Предельную их внутреннюю налитость выказывали сияющие будто собственным светом сочные набухшие ягодообразные заострения лилового цвета, вздёрнутые вверх и увенчанные маленькими шариками, подобными застывшим каплям росы. Зыбкое движение основания весов, где застрял утончённый взгляд исследователя, неукоснительно подтверждало присутствие в них состояния переполненности. Чаши, подрагивая, то заметно вздымались, раздвигаясь друг от дружки, то на миг замирали в неподвижности, то уверенно сходились вновь, образуя глубокое ущелье меж собой. И лиловые заострения чаш то ярко высвечивались невидимыми лучами, поблёскивая глянцем, то неизвестно чем притемнялись, обретая лёгкую рябь. Наконец, голова зрителя поднялась далее, чтобы предоставить удобство для ясного разглядывания всего, описанного только что. Непростой взгляд, словно опомнившись, чуть ли не судорожно охватил эти главные выпуклости наготы, однако ж не мог он задержаться ни на одной из чаш с их матовыми бликами и набухшими земляничными конусами, увенчанными шариками, подобными крупным каплям росы. Он вроде маятника перескакивал туда и обратно с кратким замиранием. Пульс повтора бился с щемящей остротой. Сигналы изумления от сетчатки глазных яблок предельно остро достигали центральной нервной системы, а оттуда расходились по внутренностям и поверхностям тела. Такой постоянный повтор уже уверенно претендовал на замещение абсолютной вечности. А стремительные и противоречивые размышления сжимались в комки и разбрызгивались по всем областям мысли, создавая автономную пульсацию из крайности в крайность по поводу оценки поведения взгляда. Но вот, спасительная голова, поддаваясь известному закону движения по инерции, продолжила подниматься и почти запрокинулась, предоставляя глазам возможность порелаксировать и полюбоваться изгибами глянцевых ключиц. Они начинались отточенными шариками от центральной ямки поверх груди и, подобно луку с незримой тетивой, упирались в основания мягких сферовидных плеч. Оттуда же, с обеих сторон, сначала полого, а затем активно круче и круче некими параболами поднимались очертания продолговатой гладкой шеи – основательного, но изящного сооружения. За плечами обширно ниспадали тучные колосья тонкой спелой ржи на длинных и мягких стеблях, привольно переплетёнными между собой. Их поддерживали на затылке чувствительные ладони с чутко шевелящимися пальцами. Вперёд выдавались острые блестящие оконечности локтей, что в такт с колебаниями чаш весов слегка сходились и расходились между собой. Натянутая до прозрачности кожа на них синела подобно коже на подвздошных косточках, ограничивающих известный нам кратер. Венчало весь вид откровения природы её погожее лицо, обрамлённое буйством спелых ржаных волн. Слегка округлый поблёскивающий лоб, подпёртый плавными бровями, составленными из стрелок ржаных колосьев, создал парочку коротеньких продольных морщин. В тени, под выступающими в меру утёсами бровных дуг, синело море, почти несдерживаемое гибкими очертаниями берегов. Перешеек прямого со слабой горбинкой носа не только не мог разделить море глаз на мыслимые и немыслимые части, но оттенял его и помогал разгадать его абсолютную бездонность. Слегка вогнутые щёки создавали гладкие плоскости подобия кулис для, может быть, чуть великоватого рта, очерченного бледными, почти прозрачными, но сочными долями губ того же цвета и фактуры, что и ягодообразные заострения с каплями росы на переполненных чашах дышащих весов.

Море без волнения смотрело мимо сидящего, с задранной вверх головой, сильного мужчины. Но лиловые губы живо шевелились, то расширяясь в короткой улыбке, то сужаясь в трубочку, то попеременно надвигаясь друг на дружку.

– Языческое представление. Для плотника, – тихо преподали губы и сомкнулись. Руки отпустили ржаные пряди и локтями скрестились на груди. Длинные тонкие пальцы с перламутровыми ногтями произвели ямки в сферах плеч. Голова покачалась из бока в бок, и рожь волнами прикрыла плечи и пол-лица.

Дорифор принялся, было, что-то изречь в ответ.

«Гея. Нет, Мать-Сыра-Земля, а что, если вообще Афродита. Кстати, похожа», – промелькнуло у него в высоко поднятой голове. Но вслух не прозвучало ничего, а только, наконец, он попытался подняться с кресла. Просто так хотел встать или возымел место внезапный порыв галантности; а то и мелькнула естественная мысль заглянуть на солнечное представление наготы с противоположной стороны и обозреть продолжение крутобоких не без тонкости изгибов на изысканной поверхности языческой богини, спрятанные пока от его взора по ту сторону главного фасада? Уже нет возможности угадать. Природное откровение упреждающе наклонилось над ним, удерживая его плечи сначала одной рукой, отпавшей от груди, затем другой. Обе чаши весов, в такт рукам также качнулись вблизи его лица, заставляя сигналы изумления ещё более стремительно исходить от сетчаток глаз и непосредственно растекаться по всем внутренним каналам Дорифора, минуя центральную нервную систему. Весы малое время продолжали раздельно и еле заметно подрагивать, давая возможность ему также настроить ум на вполне ясное раздумье. Согнутые руки обнажённой природы обняли спину смелого мужчины, забираясь под рубашку и поскользили по бокам вниз, преодолевая и разрушая тесноту жёсткого пояса мужской одежды.

Седой античный герой, не останавливая, в общем-то, языческих дум разноречивого свойства или, точнее заявить, вдруг напрочь позабыв о них, коснулся губами ягодоподобного заострения налитой чаши (оно само напрашивалось на такое решение) и защемил ими податливый полупрозрачный шарик отвердевшей росы. Под вторую чашу подставил шероховатую ладонь и слегка сжал пальцы, кончиками которых ощутил на её поверхности прохладу и упругость. Другая рука ладонью вперёд и кистью вниз – тянулась куда-то прямо, пока не уткнулась в мягкую тёплую, тонко пружинящую рожь на центральном холме откровения природы. И здесь он слегка сжал пальцы, и один из их кончиков слегка подзастрял в крохотной ямке, образующей начало глубины оврага под холмиком с рожью. В наглухо переплетённые думы сокрушительно ясно проникло понимание той непреодолимой тяги, что склоняет обе чаши весов перед его лицом. Мысли гладко расправились. Клубки распутались и полого улеглись. А их место уверенно занимала волна, составленная из тихого восхищения, перерастающего в безмолвный ужас, и затем беспрепятственно заменялась восторгом. Она удлинялась и поднималась, усиливая удаление между восхищением и ужасом, попутно увеличивая напряжение восторга. Этот, возникший из языческих глубин, вал и накрыл Дорифора целиком. А природное откровение чуткими пальцами полностью вытянутых рук под одеждой тут же подтвердило ясный итог раздумий человека, похожего на портрет язычника. Оно, будучи настоящим откровением, довольно робко, но ухватило в щепотку скрытую там крайнюю плоть в срединной области античного героя. По-видимому, предположила возникшее в ней право на сей предмет в качестве намёка на языческий повтор. Одновременно также робко возник и помаячил в дальних областях бытия неясный параллельный смысл жертвенной принадлежности той же крайней плоти с намёком на вечность. Ну, смысл этот фигурирует лишь в иудейско-мусульманском пространстве бытия, но не средь холмов Богемии. Хм. Есть ли у наших действующих лиц дальнейшая возможность поразмыслить о повторе и о вечности, погружающих в себя вообще всё земное человечество? Но пока мы задавали вопрос, произвёлся третий намёк со смыслом простым и ясным до самозабвения: в то же мгновенье кресло само, как о том немного раньше успела предупредить хозяйка, распласталось в горизонтальном положении; оно выровнялось, подобно мыслям копии античного изваяния и совершенно конкретно добавило удобопонятного объяснения в поданный собой сигнал. А восхищение, в противозаконном сговоре с ужасом, огненными волнами, по-хозяйски вздымались и проваливались.

 

«Милый ты мой, милый».

Свет за окном, выходящим во двор-колодец, и потому падающий прямо с неба, не позволил определить дневное время суток. Человек, похожий на Дорифора вошёл в давно привычное помещение, смутно предполагая начать неясный самому труд, но притом пребывал немного не в себе. Случайное и неведомое одно из многочисленных пространств, придуманных Фатой Морганой, по-хозяйски окружало его мысль какой-то гущиной. Чего начинать-то? Он решительно позабыл о стопке ослепительно белой бумаги без единого на ней слова. Поэтому взгляд не старался проникать под стол в поисках несостоявшейся рукописи. Без внимания осталась и случайно упавшая со стола нам неведомая, но ему необходимая вещица. Сел в кресло. Обещание исписать всю пачку перьевой авторучкой и мелким почерком, похоже, дано слишком опрометчиво. Он скромно, сдвинув колени, сидел в глубине кресла, ранее принадлежавшего киностудии, и в глубине переживаний, полученных только что за стеной, но себя почти не ощущал. Так, догадывался, что некое существование некого человека имеет место быть на земле. Но кто есть он, – определению не поддавалось. Ему виделось теперь собственное существо исключительно пустым в не менее опустошённом ранее ближнем окружении. «Похоже, перебрал. Хватил спиртного, потом хватил в неумных играх». – Он глянул на две пустые чашки, две пустые бутылки и одну полную. – «И с посудой надо что-то сделать», – мелькнуло у него в расшатанных мыслях. – «Да, сыграл, в общем. И, конечно же, до чего-то доигрался. Похоже, проиграл себя. Плотник. Вот вам и апофеоз», – Дорифор прерывисто вздохнул. Всё произошедшее в соседней комнате, оставляло в нём, в памяти, в воспоминаниях недавних ощущений примерно то же, что оставляет действительно призрак, без предупреждения появляющийся перед вами и скоро исчезающий. Волна, состоящая из восхищения и ужаса, очень скоро прекращает сковывающее воздействие на вас, оставляя после себя плоскую зыбь – от горизонта до горизонта, которая затем превращается в плотную и законченную пустоту, ничем не проницаемую, – ни светом, ни чувством, ни мыслью.

Как нам известно, это кресло обладает магической способностью. Человек, в нём сидящий, обязательно задремлет.

Пустота принялась переделываться сама в себе, и получала вроде бы видимые формы: неясные гладкие выпуклые поверхности неузнаваемых предметов: золотистых, серебристых, и немалой протяжённости. Затем она исчезла. Ненадолго возвратилась мысль о всеобщем разделении и о властителях, учиняющих это разделение для достижения сомнительных целей, вероятно, “апофеоза”. Мы знаем, подобную цель преследует язычество. Это ему впереди светит апофеоз – верхняя точка всякого повтора. А далее – крах, небытие.

«Свет. Да, да, да, свет. Что он такое? Он чист. А чист, поскольку всюду отделён от тьмы. Вот в чём истина. Ведь это первейшее намерение Бога, мгновенно Им же и воплотившееся. Из него, из этого же первозданного света и сотканы иные, значимые белые одежды, те, покрывающие избранных из нас в недостижимом пространстве вечного бытия. Те белые одежды не прячут под собой наготы. Они – сама поверхность обновлённого тела, преобразованная в чистейший свет. Преображённая. Но как это далеко отсюда! И – рядом, но не замечаемое»… – неизвестно отчего так подумал Дорифор, начиная уже иное, последовательное размышление. То, с чего он и письма тогдашние начинал, и потом ловил умом, поворачиваясь на пятках перед визитом Фаты Морганы, да растерял бесследно. И теперь снова ускользало оно. Прямо под плёнку сна. И почти сразу этот сон увёл его в призрачные кладовые.

Белизна облачений Фаты Морганы, белизна разоблачённого тела, белизна призрака, но и невообразимая белизна света фаворского, – вся белизна размышлений развеялась в каком-то ином, но уже знакомом пространстве сна. Однако ж, не разглядеть в нём брата, незаметно и облепиховое дерево, нет ни единой овцы. Странный и пока незнакомый человек приближался к тому, кто видит его во сне.

– И ты, конечно же, назовёшь меня Агасфером, – сказал приближающийся человек на ходу, ещё издалека, но уже на расстоянии, доступном для слуха. – Так всякий говорит, каждый, кто меня способен видеть. То – редкие люди, во все времена. Но и ты среди них. Хе-хе. Я к этому чужому имени давно привык. Пусть называют. Агасфер. Да, я тот человек, тот, проклятый повторяющейся жизнью. Не вечной, нет. Вечной жизнью не проклинают, ею награждают. А повторяющейся жизнью, ею уж точно проклинают. Бывает ли пытка, мучительнее повторения одного и того же. Страшный палач, имя которому Время, не отпускает меня ни на миг. Никто не видит этого изверга настолько, насколько вижу и ощущаю всем телом один лишь я. Время связало меня, и время же занесло надо мной секиру. Сознание давно превращено в ежесекундное ожидание смерти, никак не явленной. Едва я постарею до дряхлости, тут же вновь обретаю зрелый возраст. Жизнь моя возвращается в начало, возвращается точной копией. Она мне даётся лишь для того, чтобы ждать смерти, ждать, ждать и ждать, вместе с тем, дожить до дряхлости, но не умереть, а снова стать зрелым мужчиной. И опять одно и то же, и опять. Я проклят движением. Не вечным. Повторяющимся. Одним и тем же. Я иду одним и тем же путём, путём в желанную смерть, но, не доходя до неё, возвращаюсь вспять. Эта дорога утоптана мной и замощена. Я раб круговерти. А знаешь, почему? Потомок я. Понимаешь? Прямой потомок. Спросишь, чей? Первого человека земли потомок, вечный первенец я первой матери всех нас.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru