bannerbannerbanner
полная версияДевочка и Дорифор

Георгий Тимофеевич Саликов
Девочка и Дорифор

– Уф. Насколько мне помнится, он никогда ни у кого ничего не просил. Даже у меня.

– Значит, время не поспело. А когда взойдёт оно, время, тогда и случится должное.

– Да, отец прав. Мудрёно ты выражаешься.

Девочка выразительно промолчала и уселась на подоконнике, лицом в упор к стеклу одного из уникальных и замечательных окон.

– Ладно. Прощай, – сказала мама, подойдя к дочери и целуя её в макушку со стороны затылка, – прощай.

– Ладно, – подтвердила девочка, – папино любимое слово.

– Ты думаешь, мне легко уезжать, – мама погладила голову дочери и быстро заложила руки за спину, заострив плечи. Теперь от наигранности ничего не осталось. Её голос не скрывал светлой печали.

– Я ничего не думаю. Помню я твоё откровение. И ещё я видела тебя с папой в день твоего приезда, вернее, вечер. Будто вы только что свиделись вообще, и влюбились с одного взгляда. На необитаемом острове.

– Ты знаешь о необитаемом острове?

– Папа рассказал. А мне это очень даже понравилось.

Мама улыбнулась эдакой тающей улыбкой, и, чтобы тут же не расплакаться, второпях, ушла.

– Ключ я оставила в дверях, – сказала теперь уже навсегда бывшая жена художника Даля, закрывая за собой ту самую дверь.

Девочка улеглась на подоконнике, ощущая уютную тесноту. Похоже, что и волны ужасти из-за тайны тоже улеглись в ней. Она, довольно улыбаясь, глядела на маковку кроны грейпфрутового дерева. Та еле заметно покачивалась, выражая лиственное сочувствие человеку. «Забыла сказать маме, что остаюсь я тут с тобой», – в мыслях проговорила она. А вслед за тем, в силу неизвестных превращений, мгновеньем назад мелькавшая тут чёрная тайна обернулась грустью и возлегла на неё снаружи. Сначала коснулась её тела так, легко, подобно пёрышку, может быть, какого-нибудь грача, а потом становилась заметно тяжелее и тяжелее, накапливая металлическую плотность и превращаясь в ненужные какие-то воинские доспехи. Осязательная масса чёрного металла готова была принять бескрайние величины и полностью раздавить под собой всё, что имеет дыхание…

Вдруг, нежданно-негаданно крона комнатного дерева качнулась, а затем растение целиком резко накренилось, даже катастрофически резко, угрожая самому себе опрокинуться. Девочка кинулась его спасать и схватилась за игольчатый ствол. Дерево устояло, а тяжесть чёрного металла, прежде обнимавшая её, мигом отпрянула, освободив дыхание. Но не исчезла, а только застыла подле.

– Правильно, – услышала она слово за спиной и обернулась.

Слово то произнёс вошедший человек, похожий на древнегреческую статую Дорифора. Он держал обеими руками обширную кадку со вставленными в неё рулонами: то ли бумаги, то ли тонкого холста.

– А, – сказала девочка, – опять вы. И снова устроили сквозняк. И дерево чуть не упало. – Грусть, что в виде чугунного панциря отпрянула от неё и застыла поодаль, при этом вновь превратилась в лёгкое грачиное пёрышко. Оно тут же улетело в открытое окно.

– Угу, – согласился Дорифор.

– Вы, наверное, к папе? – спросила она, – он пока отсутствует. Будете ждать?

– Ждать? – переспросил Дорифор. – Угу.

– Тогда я дверь закрою. А вы дерево подержите.

– Угу, – Дорифор освободился от кадки и придержал цитрусовое дерево, пока девочка сбегала до двери.

Девочка вбежала в прихожую, притом ей пришлось показать себе отличную реакцию, потому что, мгновенно заметив огромный контрабас, пересекавший её путь, она скакнула через него, ничуть не споткнувшись. Затем скоренько заперла дверь на ключ, повернув два раза, и, словно повторив такое же движение в голове, вспомнила слова отца об основном свойстве этого музыкального инструмента: ритм и гармония. «Хм, и в обычной жизни такое не помешает», – проговорила она про себя и оглядела помещение. В прихожей, кроме контрабаса на полу лежал небольшой мешок. Но та вещь осталась почти без внимания, то есть, любопытства не задела. Через контрабас девочка снова легко скакнула, с неким смыслом, а мешок, тот и вовсе не помешал ей. А ещё, к вакантному пространству подле одной из стен, будто для чего-то подготовленному, могло быть приставлено кой-какое дополнительное имущество. И тоже с каким-нибудь особым смыслом. У девочки мелькнуло это соображение, но пока что без настроя на изобретательность и, соответственно, без намерения претворять её в жизнь. «Потом», – снова проговорила она про себя.

Тем не менее, действительно таковое предполагалось. Дорифором предполагалось. А именно – два небольших пакета. Где? Один прямоугольный (по-видимому, содержащий пачку бумаги), другой – несколько яйцеобразный (попробуем догадаться и предположим, что в нём вполне мог бы находиться тот самый предмет, упавший однажды со стола по сущей случайности, но служивший крайней необходимостью для его обладателя). Эти вещи вполне законно могли бы тут оказаться. Ведь во время сборов, Дорифор в своей комнате содеял внутренний порыв намерений и присел на корточки возле стола, чтобы эти вещи прихватить с собой. Но решение быстро изменилось. Он лишь прищурился и встал с лёгким стоном. “Обождут”, – возможно, именно эта краткая мысль пронеслась у него. Вероятно, уже перестал тяготиться той другой мыслью, мыслью о ещё не начатом сочинении: вроде поэтическом и вроде научном. Тогда же в голове легко мелькнули не слишком отчётливые виды переживаний по поводу тоже не начатого, но необычайно и животрепещуще необходимого труда. Так легко, что даже хихикнул вслух. Не взял, да не взял. Может быть, и не надо затевать задуманного изначального построения: ни нового, ни новейшего. И ничьей сторонней, даже пусть и дружественной помощи в том не потребуется.

А девочка, здесь, в пространстве прихожей, повторно метнула взгляд на пустое место у стены, будто бы туда на самом деле что-то уже приставлено, и находится оно в ожидании собственного разоблачения. И вошла в комнату.

– Вместе будем ждать, – сказала она.

– Будем, – Дорифор не возражал.

– Сколько бы ни выпало времени?

– Сколько бы ни выпало. А прежде кое-что наладим.

Он вытащил рулоны из кадки и аккуратно сложил их на диване. Потом установил кадку на подоконнике.

– У меня есть мешок с землёй. В прихожей, – он указал рукой в сторону оставленного мешка и сходил за ним. Там он между делом придал контрабасу вертикальное положение, прислонив к пустому углу. «Прямо стоящим инструментам, как и деревьям, не подобает валяться. А до вещей иных тоже время поспеет когда-нибудь. Вот вернёмся домой, и доделаем», – подумал он. А вслух произнёс:

– Теперь давай пересаживать дерево.

Девочка пришла в восторг, правда, немного с опозданием. Дорифор тоже посмеялся. И они дружно устроили одно из главных дел. По окончании благотворительного деяния, грейпфрут молчаливо разделил их счастье и довольство – почти незаметными колебаниями всего древесного тела. При этом он без усилий и привольно пускал корни в глубины новой земли, заключённой в просторном помещении кадки.

– Так, – Дорифор положительно оценил проделанную работу, – но у нас ещё предвидятся важные и трудные дела. – Он отвернул один из подрамников от стены. – Так.

Девочка вновь увидела черноту. И вновь жгучая тайна загорелась между бывших картин чёрным пламенем. Она вопросительно взглянула на Дорифора. Тот не менее таинственно улыбнулся и приставил палец к губам. Затем, подойдя к дивану, аккуратно разворачивал один рулон за другим и складывал разглаженные листы выпуклостью вверх, дополнительно придавливая их, чтобы те не скрутились вновь. Уже скоро выдалась толстая кипа разноформатных листов. То были увеличенные отпечатки картин Даля снятых для известного нам альбома.

– Хорошо, что составители альбома потрудились подписать под каждой из репродукций точные размеры картины. И хорошо, что редактор в издательстве оказался знакомым и любезно предоставил негативы. С них-то и получены фотографии. В точном соответствии с подлинниками.

– Здорово! – девочка подпрыгнула, – здорово! – и захлопала в ладоши.

– Угу, – Дорифор тоже был доволен.

– Рамы снимем?

– Рамы? Даль говорил, будто они собой ставят крест на изображении. Да, они завершают, заканчивают. Но задача у нас другая.

Довелось немало затратить пыла: рамы отнять, создать из них несколько вязанок, найти им временное пристанище и измыслить дальнейшее применение (обладатель роскошной печки с изразцами на тему флоры южных широт и с дверцей, где в качестве ручки красуется точная копия крыла синицы-ремеза в натуральную величину, оценочно сощурил один глаз). А главное – подобрать надобную копию к нужному подрамнику, в полном их взаимном соответствии, и аккуратненько соединить плоскости при помощи специально подобранного клея, который не создаст проблем будущим реставраторам картин. Руки у Дорифора, мы знаем, золотые. Он этими руками и до того много разных вещей сотворил в своей комнате. Мебель, например, и прочие деревянные конструкции. Значит, в какой-то степени мог зваться даже настоящим столяром и плотником, а не только застольником, памятуя давным-давнишний их разговор с соседкой. А тут неожиданно сыскалось хорошее подспорье: и у девочки руки оказались ладными. А о смекалке её мы уже знаем.

Каждая репродуцированная копия, белой изнанкой плотно прикасалась к подлиннику, в свою очередь покрытому известным нам чёрным слоем пустоты. В итоге выходил эффект будто настоящего просвечивания подлинного изображения сквозь слой черноты. Возникало даже будто всамомделешнее прорастание сквозь асфальт ранее изображённых на холстах предметов и всего того, что через них производит оригинал, – той самой образотворности.

Девочка и Дорифор не складывали готовые предметы художественного возрождения у стен. Они их сразу вешали на прежние места. Дорифор вешал, а девочка подсказывала. Ведь всю жизнь видела их и знала точное местонахождение. И полосы на стене, образованные потемнением обоев являлись подтверждением правильного решения.

– Что же получается? – говорила девочка, не прерывая работы (а работа шла и вправду не останавливаясь, на одном дыхании), – мы вроде создаём временное будто бы замещение настоящей подлинности картин? Мы таким способом показываем её? Представляем настоящую подлинность этим вот качественным типографским изображением? Да? Ведь копия не заменяет подлинника. И, тем более, не оживляет. Она его изображает. А? Изображает?

 

– Ну, – заявлял Дорифор (тоже трудясь на одном дыхании, забыв о давно уже немолодом возрасте; он соскакивал со стремянки вниз, чтобы подобрать нужный лист бумаги к подрамнику и влезал вновь, чтобы принять из рук девочки готовое изделие), – то, что оно временное, конечно, да, временное. Потерпим. Но не замещение. Изображение, говоришь? Похоже на то. Скорее, напоминание. Да. Напоминание.

– Кому напоминание?

– Нам с тобой. Кому же ещё?

– Угу. И тем, кто будет приходить к нам в гости.

– Им тоже.

– Интересно, а много тех альбомов издано?

– Тех альбомов. Нет, совсем чуть-чуть. Подобные книги имеют маленькие тиражи.

– А в магазинах они есть?

– Не знаю. Скорее, нет. Разобрали знакомые, вроде меня.

– И они хранятся в каждом доме, будто большая ценность.

– Наверное. По крайней мере, я храню именно так.

Некоторое время вдохновенное дело продолжалось молча. Девочка разглаживала руками следующую, да следующую бумажную копию, наносила на её тыльную сторону клейстер, затем точно прилаживала её к холсту на подрамнике с утаённым на нём подлинником, придавливала губкой плоскость и торцы. Она будто уже стала профессиональной наклейщицей. И всякий раз кротко вглядывалась в детали изображения картины, насколько позволяло, в общем-то, неплохое качество типографского изделия. «Изображение изображения», – подумала она.

– Напоминание, значит, ожидание. Правда? – пытала девочка. – Ожидание. Иначе, зачем напоминать?

– Правда. Только встреча не обеспечена, – Дорифор подхватил очередной подрамник, оглядел качество наклеивания, кивнул головой, поднял большой палец вверх. – Сюда?

– Нет, немного левее. А у нас? Есть гарантия?

– У нас. Красиво ты говоришь.

– Конечно, у нас. Если мы вместе. Когда люди ждут одного и того же, значит, они вместе.

– Будем надеяться, что дождёмся.

– А после?

– После чего?

– А когда, наконец, дождёмся. Будем вместе и после того, когда увидим и встретим его?

Дорифор слегка застыл, стоя на стремянке. «Спасайся, кто может», – почему-то припомнил он слова из отдалённого теперь диалога, в помещении другой особы женского пола, и отвлёкся от философского вопроса девочки. Возникла в уме у него мысленная параллель. Говорили тогда о тесной компании людей, которые будто бы находятся вместе. Но в случае крайней беды, каждый непременно спасается поодиночке, забывая о тесноте общения. Разделение всегда побеждает. Это они тогда оба подчеркнули и согласились, хотя и скрепя сердце. Он вспомнил прочие сценки того дня: и языческие разговоры, и языческое представление, и ощущение пустоты, обретающей гладкие выпуклые формы. Мысли мелькали не последовательно одна за другой, а параллельно. Поэтому, подобно лампочкам в электрической сети, каждая вспыхивала ярко. Взошло и вспоминание начала размышлений о разделении другого рода, побеждающее. Лучше сказать, отделении. А именно – об отделении света от тьмы. Он тогда лишь принялся за эти непростые размышления, да с ними и заснул. Теперь они всплыли в спокойном сознании, отодвигая предыдущие параллели, и стали подталкивать мыслителя на определённое развитие себя и полноценное завершение.

«Всюду свет отделён от тьмы, вот уж истина, так истина, – он поддался натиску обновлённого размышления. – Во всех вещах. Потому что всякая вещь имеет в себе и свет, и тьму. И в картинах Даля свет отделён от тьмы, что и когда с ними бы ни случилось. Это главное. Не проглотила тьма того света, что содержится в картинах, нет. Затмила чёрная краска вроде бы саму картину, да, саму и да, именно затмила. Но свет-то её остался. Потому что отделён от тьмы, не смешивается с ней, не касается её. Единожды отделённый свет и теперь обитает неподалёку, рядышком, но невидимо. И он ещё воссияет в полную силу! Воссияет, когда настанет время возвращения автора этих картин. Когда взойдёт это время. Время возвращения. – Дорифор сделал паузу в размышлениях, и лицо его слегка озарилось, но осталось в неподвижности. – Впрочем, – продолжил он ясную мысль, – подобное отделение света от тьмы относится и к автору картин. Конечно. К любому и каждому человеку оно относится. Обязательно. Ведь иначе не прожить. В каждом человеке: во мне, в тебе, тебе и тебе – свет отделён от тьмы и ничем не замаран. Отделённый от тьмы первозданный свет, сияющий в человеке, ничто не может запачкать. Ни человеческая, ни любая демоническая сила на то неспособна. Никому не дозволено изменять Божье решение. Отделено, значит, отделено, и баста. Да, а тьма, та, которая пребывает в отдельности от света, – что она такое? Она живёт… хе, «живёт», нетушки, мертвит она, мертвит сама по себе. Тьма – стихия морока. Она заморочивает человека. Успешно. Ею человек-то как раз и замаран. Заморочен. А более всего замазюкан – так называемой информацией о нём, во тьме она и живёт, хе, мы хотим сказать, мертвит. Информация и есть настоящий морок. Заморочки. Человек – и к месту, и не к месту, охотно подставляет её так и этак, заменяя ею подлинник. Замарывая. Подставляет по воле своей и по воле внешней. И всякие эти заморочки выдаёт за истину, да швыряется ими налево и направо. А, ведь если подумать, – любая информация о человеке (микрокосме, понимаете ли) состоит из ничтожных, случайных и разрозненных частей, к тому же, внешнего облика, вкупе с отдельно происходящими поступками, тоже ни к чему не прикреплёнными. То и другое, так или иначе, замечается или пропускается теми или иными тоже разрозненными зрителями, каждым из них со врождёнными и приобретёнными заморочками. И всё это подвергается дотошному анализу политологов с историками, социологов с педагогами, психологов с искусствоведами, невропатологов с сексологами да прочих фрейдистов. Не без взгляда на себя, конечно. Внутреннему и внешнему. Больше внешнему. Наука тут. Ведь любое научное исследование – по большей части наблюдательное, имеет взгляд со стороны. Дотошная мысль учёного не погружается в постоянно изменчивую среду мысли исследуемого объекта, не становится на его место. Для неё объект всегда объект. И Антон как выдающийся учёный и виртуоз аналитик, не мог иначе объяснить искусство Даля. Он изрёк: «способ передачи информации». О! Для него – мировое окружение является носителем информации, эдаким вьючным животным. Видение у него. Привычка. Но информация не составляет образа картины, образ вообще ни из ничего не составляется, потому что он цел и неделим, тем более, образ человека. Информация всегда отрывочна. Отрывочна и составлена из отрывков. Составлена из того, от чего отделён свет. Её лоскуты не проявляют образ, а затмевают его, особенно человеческий. Её состав – из кристально чистого антрацита морока, не имеющего ни единого лучика света, но способного поблескивать. И чем её накопленные сведения объёмнее и насыщеннее, тем они страшнее и ужаснее, как любая тьма с таинственными проблесками. И выходит, что стремление к полноте информации, – это стремление к полноте ужаса. Ох, уж и соблазнителен этот ужас. Наверное, большего соблазна нет в арсеналах человека. В тот момент, когда вдруг произойдёт всечеловеческое ощущение совершенной информационной полноты чего бы то ни было, в том числе и насквозь каждого из нас, когда настанет час окончательного закутывания живого образа – пустой информацией о нём, когда произведётся это закутывание, не оставляя ни единой щёлочки, из которой мог бы протиснуться маломальский штришок истинного образа человека, – тогда и предстанет образ иной, образ абсолютного ужаса. Человек целиком будет им покрыт до неузнаваемости собой же. Эти чёрные одежды, сотканные из тьмы небытия, не сможет пронзить даже солнечный свет, который, как мы знаем, способен с наибольшею выразительностью проявлять наготу любого рода, то есть откровения природного. Тьма ничем другим и быть не бывает. Трудно поспорить с этой предпринятой нами подачи представления о тьме. А свет человека и свет всего, что его окружает (конечно же, и картин Даля), остаётся в совершенной ясности и неприкосновенности. Всегда. Он отделён от тьмы, несмотря на то, что закутан ею. Он непричастен кокону заморочек ни внутри него, ни снаружи. Он целёхонек. Он подобен белым одеждам праведников, поселённых в иные миры. Он подобен свету Фаворскому на Спасителе нашем. Однако мы плохо замечаем свечение. Особенно в себе. Нет, чаще в других людях. Там вообще тьма кромешная. Кхе. И более всего отделение света от тьмы – касается женской части человечества. Эко вдруг. Почему? Не странно ли? Что за привилегия у них, у женщин? Сразу не сказать. Но попробуем. Доподлинно ясно, что в ней разделение выглядит наиболее значимым, а то и поистине знаковым. Да, знаковым. В ней суть отделения света от тьмы проявлена самым наилучшим видом. В женщине неподдельно очевидно свет отделён от тьмы, сколь обязательно, столь и чётко. Причём бывает, ох, на большое расстояние он отделён. Разведён, можно сказать. Именно поэтому есть среди них женщины, слишком рьяно жаждущие себе украшений из бриллиантов и золота, прочего чего-нибудь блестящего. Может быть, в том есть поиск своеобразной компенсации потерянного их собственного женского света, который отделился от них и отбежал так надёжно, что не достать до него. Он отделён расстоянием весьма дальним. И тут-то блестящие предметы как бы становятся его заместителями. Они будто притягивают свет обратно. Им свет нужен без объяснений. Он создаёт необходимую им красоту. Да, красоту. Он таинственен и непонятен. А всё, что таинственно и непонятно, бывает либо ужасным, либо красивым. Лучше – красивым. Да, да, не сомневайтесь. Мы уже давно в этом не сомневаемся. Отделён свет от тьмы в каждом, каждом человеке. Во мне, в тебе, тебе и тебе. Только мы, из-за нашего невежества, и к нашему горькому сожалению, редко замечаем то первозданное отделение света от тьмы, вопреки невозмутимо отчётливой очевидности, и без нашего внимания»…

Дорифор взглянул в лицо девочки, и размышление само собой завершилось. В тот же час от её лица будто изошла в невероятной степени ясного рода таинственность и непонятного рода ясность, оставляя где-то за пределами внимания всю остальную сущность мироздания вкупе со всеми мыслимыми и немыслимыми потоками информационного морока.

«Заметили, заметили мы это свечение, чистое само по себе, отдельное от всего. Вот оно, перед нами. Господи, это явь или это плод моего воображения?.. или это именно то начало, самое, самое начало, мучительно мной искомое для построения дальнейшего произведения жизни, то, за которое чаял я зацепиться мыслью, чтобы высказать просьбу о помощи у приятелей?.. или»…

– Будем? – усилила вопрос девочка сквозь таинственный женский свет, отделённый от её потёмок, подавая Дорифору очередной подрамник с картиной-репродукцией, где сочетается множество весьма сложных отношений света и тьмы.

Тот, мы знаем, стоял на стремянке, несколько в застывшем виде, пока мелькала у него в голове мысль, нами рассказываемая слишком долго и тяжеловесно. У него же она промелькнула почти мгновенно, и выражение лица, временно онемелое, не успело девочку ни испугать, ни удивить. Он ловко принял поданный совершенно явный предмет как, впрочем, и перед тем промелькнувшую мысль, уже охотно утвердившуюся в нём в качестве достоверной и не терпящей сомнения. «Иных “или” нам не надо», – подумал он. А вслух сказал:

– Если выберем одну дорогу, – он ответил будто в сторону, особо не вникая в смысл сказанного, и ловко ухватился за подрамник. Он и про себя, в мыслях, выразил недоумение по поводу одной дороги, потому что не мог предположить, о какого рода путей может идти речь в состоянии полного отделения света от тьмы.

– Неправильно, – девочка отпустила принятый им подрамник. – После встречи дорог не бывает.

Наверху, держа подрамник, бывший язычник, находясь в состоянии пытливости ума, несколько раз вымолвил про себя слова девочки: «после встречи дорог не бывает»; потом ловко воздел картину на её законное место, широко улыбнулся полураскрытым ртом и густо сморщил гармошкой верхушку лба. И в этот же миг он припомнил уже неоднократно посещавшую его мысль, самую нужную и почти отлаженную для не начатого, но необычайно и животрепещуще необходимого труда, ту мысль, которая так или иначе непременно затеривалась. То сбивалась она грубыми внешними причинами, то просто выветривалась подобно сновидению, то, даже робко записанная на листе бумаги, как-то пребывала там, по сути, в закрытом виде, да к тому же заваливалась куда-то под стол. «Ожидание встречи. Это и есть главное состояние человека. Не только человека, но и всей Вселенной. Состояние трепета. Ожидание всегда сопряжено с трепетом. Вот и в церемониальной лекции Луговинова говорилось почти о том же. Только там не говорилось об ожидании, не говорилось о встрече. А ведь оно и есть главное во всеобщем взаимодействии Вселенной. Это оно создаёт тот не выявленный наукой трепет, проявляющий все действия и формы. Всё находится в ожидании-трепете. В ожидании встречи. Главной встречи. И все дороги на ней обрываются за ненадобностью».

 

– Отец твой был прав, когда говорил о мудрости своей дочки. Вот, когда вернётся, обязательно доложу, – сказал он, сноровисто спрыгивая со стремянки.

– Уф, уф, уф, – так же дружно, как и работали, повздыхали они оба, когда последняя картина была вставлена в прежде обжитую нишу, и сели на пустой угловой диван с обивкой сдержанных тонов.

Но девочка, вместо того, чтобы начать тоже законно долго любоваться успехом общего дела, вдруг внимательно посмотрела на лицо Дорифора, словно впервые увидела его, и глаза юной художницы округлились. Потом встала и нашла свой рисунок с головы гипсового Дорифора. Взяла и поднесла к живому двойнику. Выставила рядом.

– Потрясающе, – сказала она.

– Что?

– Мы давно вместе, – девочка развернула рисунок ожившего гипса лицом к лицу наяву живого Дорифора.

Он тоже узнал в нём себя и тоже сказал:

– Потрясающе.

– Только ему надо показаться окулисту, – проговорила девочка и рассмеялась, – папа так постановил, потому что зрачков нет.

– Угу, – оригинал рисунка вздохнул глубоко-глубоко, будто готовился куда-то нырнуть.

Деревня Коломяги. Лето 2000-го, зима 2016-го.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru