bannerbannerbanner
полная версияДевочка и Дорифор

Георгий Тимофеевич Саликов
Девочка и Дорифор

Жена ушла с тем, с чем пришла. Оставила мир Касьяна при нём. Старания Даля не только не коснулись её, они пролетели мимо вдалеке. Востребованным не оказалось ни одно из многочисленных усилий супруга. Внутренних и внешних. Здесь, по-видимому, и кроется ответ на кажущееся недоразумение. Мы же знаем, даже привыкли к заранее определённой стезе Даля. Невостребованность вообще. Более того, ни в коем случае не оказывать никакого влияния на людей, которыми он особо дорожит. Казалось бы, ясно, и говорить больше не о чём.

Но нет. Касьян Иннокентьевич Даль немедленно делает небольшое но важное открытие, и, очевидно, неожиданное не только для нас, но и для себя. Оно сразу произносится вслух, минуя аналитическое мышление.

– А вдруг, и даже не вдруг, а наверняка, с точки зрения жены, отделённой от меня, этот мой вроде бы сакральный мир – ущербный? И незачем такое примерять на себя, тем более, считать вообще присущей себе эту ущербность. Зачем ей это? И у того постороннего мне, но почему-то дорогого человека (помните?) ущербность была главным движителем всех отношений с той женщиной. И разрыв произвёлся по причине ущербности. Нельзя отместь похожий случай. Конечно. Прекрасно. Себя мы не видим.

И с этим спорить неохота. Теперь всё сходится. С обеих сторон. Значит, вездесущая и всюду проявляющаяся Она – отгорожена от бумеранга художника, обычно вылетающего ни откуда-нибудь, а из ущербного пространства. Вот причина и пресловутой невостребованности. Кому, действительно, это надо? И, по-видимому, ограждение сие обустроено с должной надёжностью.

Отвлечёмся от горестей. Например: почему, по словам Даля, жена была, оставалась раньше и теперь есть? Таковым уже был наш недоумённый вопрос перед рассказом о жене художника и изобразителя. Хорошо. И сами ответим. Мы такое делали не раз, мы сами себе отвечали на вопросы, ответим и теперь. Проще простого: жена постоянно была в отдельности от него. Поэтому есть и теперь. Но то – сугубо наше предположение.

– А дочка? – нам показалось, будто художник выговорился не слишком исчерпывающе. Видимо, скрывает.

– Дочка? Дочка – чудо. Чудо, и более ничего. То, чего не бывает. Чего не бывает со мной, – сказал Касьян. – Или нигде и никогда. Вам о том лучше знать. Дочка и появилась далеко не сразу после женитьбы. Постоянно что-то не позволяло тому произойти. Обстоятельства мешали. Обставляли. Обычное дело. Специально откуда-то подворачивались и обставляли, плотненько обставляли, чтоб не довелось рождению совершиться. Даже придумали никому до того неизвестное правовое кредо – презумпцию отдельности. Но, видать, проглядели, просчитались. Тут вам и произвелось самое, что ни на есть достоверное доказательство существования чудес в нашем мире. Самые из самых, невиданных и высокоорганизованных мероприятий, нацеленных на ревностное недопущение всего и вся, ничуть не повредили хрупкой возможности рождения. Моему сердцу, конечно же, радости подвалило безмерно: явилось лучшее создание из всего творчества, произведённого человеком. И пополнила бы меня радость, если б и второе, третье дитя появились. Но это ли не нахальство? Нахальство. Требовать стольких чудес за одну единственную жизнь.

«Помилуйте, – мы поражаемся мыслью об изобилии чувств, таящихся в сердце Касьяна Иннокентьевича, – наверное, и несуществующие дети частенько радуют его в сновидениях на правах бумеранга».

Но ещё один вопросик у нас. Сам лезет, не сдержать. Вы уж не сочтите за излишнюю назойливость. Заодно уж, одним махом.

– Кх, кх. Говорят, вы не умеете отказывать. Велика ли практика вашего служения на поприще великодушия? И что, много ли помощи вы оказали ближним своим, и дальним, и вовсе незнакомым? А то и вообще врагам?

Касьян Иннокентьевич помотал головой и похихикал в нос.

– Помощь? Это когда отдаёшь то, что просят? Или когда сам навязываешься на услуги? Оказывал. То и другое. Охотно, с радостью. Ближним, отдалённым, серединным. Но никто из них ни разу ею не воспользовался. Никто, в том числе и, как ни странно, одно, единственное, известное вам чудо. Но, по правде сказать, чудо в том и состоит, что не находит нужды в помощи.

Даль произнёс последние тут слова с особой внятностью, предлагая нам самим догадаться, что пресс-конференция уже давно окончена.

Мы, обладая крайней степенью понятливости, конечно же, деликатно оставляем рассказчика среди пустынных пространств, и более не досаждаем вопросами.

А инерция силу имеет немереную. Похоже, нам не остановиться. Мы оставили Даля, более не пристаём к нему, но сами не можем отказаться от догадок. Мы догадывались, мы давно знали, в каких областях жизнедеятельности он оказывается человеком невостребованным. Даже намерение таилось – припомнить ему о том. Ещё в самом начале нашей повести жгло это намерение, а осуществить не удалось. Нам, пожалуй, мешала та самая деликатность. Не хотелось прибегать к наглости, для того чтобы встрять в течение жизни и мыслей нашего повествователя. А теперь, когда столько наговорено, задуманное припоминание, похоже, вовсе неуместно. Мы изначально собирались предоставить пару почти невесомых пустяков, пусть и мало приятных для него. Ну, не совсем пустяков, скорее, несимпатичных мелочей. Потом допустили: пусть они сами всплывут. А тут, поглядите, всплыла такая грандиозная субмарина, что подле неё наши предполагаемые припоминания попросту складываются в бумажные кораблики.

Остаётся теперь лишь констатировать полную очевидность всеобщего пространства невостребованности собеседника, не вдаваясь в мелочёвку наших прежних задумок. Но, подобно известным ощущениям Касьяна Иннокентьевича, пусть оно произойдёт не слишком уверенно.

Поле невостребованности – это область возделывания чужих судеб. Особенно, судеб наиболее ценных для него людей. Думаем, нам дозволено не только это предположить, но и почти утвердить. Наше предположение о ценности, кажется, и не без недоумения касается ещё и давнишнего злополучного постороннего человека. Того, кто называл себя «хамяком». Потому что, если б тот человек не оказался в представлении Даля ценным, то уже в нашем повествовании нашлось бы небольшое окошко для рассказа о злоключениях не хомяка, но хамяка, и о не самой красивой кончине, ему предназначенной по всей очевидности производимых им событий. Нашлось бы. Почему нет? Да прямо сейчас. И, может быть, даже наш учёный Луговинов как раз проходил бы мимо того места, где разыгралась трагедия, и почувствовал бы мёртвое в качестве известного холодка в известном пространстве. Но нет. Нет, потому что наш художник решительно не востребован в возделывании чужих судеб, особенно судеб наиболее ценных для него людей. Пусть даже очень и очень ему насадивших. На то у него есть особый ангел-хранитель. Помните – он предположил обязательно тяжёлую судьбу любимой женщины, если бы та стала его женой по жизни?

Впрочем, порой в возделанную почву жизненных пространств тех или иных людей вонзается и его плуг. Ну, лопата. Совок. Мимолётное прикосновение. Для него даже незаметное. И вообще чисто случайное. Не по воле. Иногда. Разок или другой. Виноват он в том или не виноват, судить почти невозможно. Обстоятельства? Конечно. Ведь не он сам подкидывал на постоянно избираемый им путь известные нам из предыдущего повествования совершенно неприятные для него встречи. Не сам.

И, наконец, о главном. Следуя по пути передвижения мысли, мы познали кое-что. Познали ту суть, которая до недавней поры, до странного и сверхнахального грабежа покоилась в квартире Даля. И ещё – в альбоме приятеля. Познали мы – образотворные будто бы картины и будто бы не знаем что. Нам кажется, что поняли мы тайну происхождения образов в них. Жжение у нас особенное в груди. Поняли, но, – не разгадали. Или, подобно их автору, ни с того ни с сего, наложили гнёт на внезапное пламенное открытие без всякого на то принуждения с чьей-либо стороны. Как на плазменный реактор. Только пусть наше открытие сразу окажется под надёжным покрывалом осторожности. До времени. Оставим его. И удалимся.

Тихо приходит девочка. Она, то ли боится чего, то ли стесняется. Девочка протискивается в полуоткрытую дверь и застаёт папу и маму в настоящей машине времени, в том же давнишнем облике, обыкновенным для неё в раннем детстве. Они, стоя у среднего окна под незаметно растущим грейпфрутовым деревом, хранят взаимопроникаемое молчание и любуются друг другом почти в упор, обмотавшись единым полотном. А девочка тоже тихо стоит и любуется ими издалека. Пустоту комнаты она пропустила вниманием, занятым восхитительным зрелищем. Не заметила великой пропажи. Не увидела пустоты ещё и потому, что комната успела наполниться другим содержанием, подобным всему здесь вот-вот куда-то пропавшему. «На недолгое время сюда явились погостить отблески света иного. Помещение ими согревалось и не торопилось остывать», – мы, кажется, однажды слышали это, слово в слово. То было в начале повести Касьяна Иннокентьевича.

– Ох-ох-ох, – промолвила девочка и прошла на кухню, где в раскрытом эркере зияло обнажённое окно с видом на двор-колодец, а над ним висели на карнизе праздные колечки для портьеры. Она отворила холодильник, затем и морозильник. Достала брикет мороженого. Черничного. – А знаете что! – крикнула она оттуда, – давайте мороженого поедим. В Мюнхене такого, небось, нет.

Глава 37. Пустота

Художник, почти неотлучно живя-поживая в особом каком-то мировом пространстве, которое он творит и преобразовывает, способен порой от него отслаиваться. Чтобы поглядеть со стороны да подивиться хранёнными в нём такими-сякими особенностями. В том, возможно, и есть его основная художественная сила, – здраво оценить всё им произведённое, да осознанно прибавить к нему ещё чуток таланту, а заодно и всякой свежести.

Неизвестный художник Фаты Морганы отслоился от родной тьмы, предпосланной ему в дар от неиссякаемых щедрот его заказчика и наставника, а также покровителя. Он подсел в «Saab» учёного Луговинова с краю заднего сиденья и распорядился:

– Антон Вельяминович, поезжайте.

 

Луговинов ничего не переспросил, и лёгким движением руки и ноги повелел машине медленно стронуться с места. Далее, обретая уверенность, Антон Вельяминович вывел машину из города, и та помчалась по трассе «Скандинавия». Там, где шоссе «чиркает» котловину с глубоководным Изумрудным озером, он резко притормозил. Автомобиль съехал на обочину и остановился. Учёный без подсказки вышел из машины, пересёк шоссе и скрылся за противоположной обочиной. В окружении небольшой землистой площадки меж стройных стволов сосен он присел на одинокий розовый камень. Гость появился сбоку и эдак винтообразно обнял ствол сосны, фиолетово-карий с серебристо-зелёным налётом лишайника.

– Замечательный вид, – сказал неизвестный художник.

Учёный утвердительно качнул головой.

Синеву неба, простирающегося над головами посетителей, отчётливо оттеняли кучки облаков, что широким кудлатым кольцом разлеглись по горизонту. На фоне ослепительной белизны облаков выстроился изумрудно-малахитовый лес. Фиолетово-серебристые вертикали сосен лесенками спадали по склонам крутой природной воронки до самого низа, где та песчаными берегами хранила круглую гладь тихой воды. Озеро отражало высокий кобальтовый свод, с мраморными кулисами, обрамлёнными малахитом и белым покрывалом. А собственным дополнительным, плотно-голубым цветом оно намекало на небывалую для этих мест глубину. И ни одного человека.

– Жалко, этюдника нет, – сокрушался гость.

– А вы и с натуры пишете? – учёный не без труда решился на диалог с незнакомцем. Будто проделал в уме тщательное исследование и познал о тонкостях его профессии.

– Обязательно-с, – ответило то существо, – для поддержания способности к правдоподобным занятиям.

Луговинов не стал развивать инициативу. Он и без того устал от вопроса. В конце концов, не он затеял встречу, и не он имеет нужду в диалоге.

– Хорошо, – угадывая мысль учёного, сказал гость и выдержал короткую паузу. – Я виноват, и мне одному расхлёбываться. Только не подумайте, будто я проникнут человеческим чувством вины-с. Острым, тупым, любым. Помилуйте, голубчик-с, я окончательно бесчувственен, бесчувственен до предельной степени пустоты. Не обладаю никакими чувствами, в том числе и теми, которые касаются совести и прочего подобного обременения-с. Вина – моя профессия и мой образ жизни-с. Я лишь тем и занимаюсь, что делаю себя виноватым. Слабоват-с, понимаете ли. Да, слабее любого из вас-с. Но, тем не менее, как говорится, рисуем кое-что-с. Рисуем, порисовываем. И вот однажды, среди прочих, я написал замечательный портрет, один из лучших. Ваш. Да, ваш, не удивляйтесь. Написал. Так, прикинул. Для пробы-с. Портрет весьма, я бы сказал, жутко похож на вашу вероятную судьбу-с. Дивная вещь получилась. Разве что и набросок. Хе-хе. Можете сами уже очень-то и не стараться. Готовенькое дело-с. Вам, собственно, понимаете ли, незачем заботиться ни о светлом, ни о тёмном будущем. Его уже нет-с. Вместо него – моя картина. Видите, я не зря пользуюсь натурными изображениями. Они помогают мне добиться максимального правдоподобия при написании чьей-нибудь судьбы-с. Да, проба удалась. Отличный набросок. А у меня, знаете ли, много всяких отличных набросков накопилось. Любопытнейших, я вам доложу-с. Достаточно материала, чтоб начать главное полотно. Да, не грех, наконец, и за основной труд взяться-с. Наконец. Хе-хе. Правда, что и говорить, вчерне-то почти всё готово. Даже подробности не нужны. Может быть, как говорится, одной только авторской подписи и не хватает-с. Думаю, то грандиозное полотно само наладится при наличии хороших помощников. Помощников достаточно-с. Есть даже, ох, необычайные искусники-с. Известно же, что многие картины великих мастеров дописывали их обласканные ученики. А мне и в сторонку отойти тоже не грех-с.

«Забавно, – подумал Луговинов, – насчёт вины забавно. Хорошо. Если не врёт, будущее моё пропало. И не по моей вине, а по его, профессиональной. Исполнено. О том я даже и не знал. Он предвосхитил мою судьбу метким наброском с меня. Великий мастер. Наверное, на манер Дорика поведал её в качестве экспромта на корпоративной вечеринке по случаю неожиданного успеха. Ну, пропала моя жизнь, не состоялась. По его вине: он сам с готовностью признался. Пускай. А насколько виноват я в отношении ко складыванию жизни, а главное – других жизней? Я ведь тоже самодостаточный художник, похожий на него. Иносказательно, конечно. Сколько судеб я нарисовал, предвосхитил? Вопрос. И главное: основной мой труд восхитительно закончен. Даже подпись имеется. А расхлёбываться, оказывается, за то искусство мне вовсе ненужно, вернее, не придётся. Ведь будущего у меня уже нет. Будущее с этой поры течёт без моего в том участия. Выходит, незачем расплачиваться полной смертью души за проделанные собой злодеяния. Моё зло, проявленное к моим жертвам, перекрыто иным злом применительно ко мне. И – оба зла складываются, где моё – меньшее. Так пусть он один и расхлёбывается».

– Да, чем-то мы схожи, – гость отпустил сосну, от которой отлетели несколько чешуек лишайника, и сел прямо на землю, устланную сухой хвоей.

Учёный осёкся в раздумьях.

– Да, но вы не спрашиваете, по какому праву я взялся писать ваш портрет, приступил без вашего на то разрешения? – полюбопытствовал пришелец, гладя сухую хвою на земле. – Не престало ведь мне вероломничать. Вежливость – первое моё правило-с. Помните, что провозгласил один великий испанец? Я не совсем точно могу процитировать, но, одним словом, оно есть то, что требует минимума усилий, но ценится максимально. Немного коряво, простите меня. Я всегда чрезвычайно вежлив с клиентами. И не из слабости моей, а, скорее, благодаря поддержанию традиции. Мне, поверьте, и вправду это ничего не стоит-с. И, поверьте, дорого ценится теми же клиентами-с. А вы просто не помните, когда сделали заказ-с. Такое у вашего брата часто случается. Но ничего, прощаю. А хотите, напомню тот момент? Хотите, знаю, что хотите-с. Любопытство, оно тоже по нашей части, поэтому знаем-с. Вы искали метод, при помощи которого создали бы новую и необычную картину мира. Вы тогда вопрошали-с. Отчаянно вопрошали. И ваш вопль был услышан. Мной услышан. Вопрос ведь адреса тогда не искал-с, не кликал-с, пускался он туда, туда, за тридевять земель, в тридесятое царство, то есть, в никуда-с. Значит, ко мне. Вот и попал-с. А я, знаете, совершенно безотказный. И опять же – не из слабости моей. Слабость кое в чём другом состоит-с, и признаваться в том, должно быть, стыдно. А безотказность, с ней и вежливость, и даже услужливость, это всё вперемешку, скорее всего, и есть моё основное кредо. На том, как говорится, и стоим-с.

Луговинов вздохнул. Не знал, что ответить. Он вообще не собирался ничего отвечать.

– Не расстраивайтесь, – неизвестный художник встал и сбежал вниз, до самого уреза воды. Он крикнул оттуда:

– Не расстраивайтесь. Всё хорошо-с. Кстати, а вы не знаете, насколько простирается глубина водоёма?

Луговинов там, наверху природной воронки, равнодушно пожал плечами.

– Говорят, метров шестьдесят, – крикнул гость в ответ себе.

Не раздеваясь, он ловко, несколько бочком прыгнул в воду, головой вниз, отплыл от берега скоростным профессиональным кролем до середины озера и резво нырнул. На манеру дельфина.

– Соучаствуйте-с, – крикнул гость, когда вынырнул по грудь и отдышался. И снова нырнул. Уже проще: солдатиком. Остро поднял руки вверх и канул.

Луговинов, конечно же, не думал составлять ему компанию. Но вприпрыжку спустился до воды, присел возле, и потрогал озеро пальцами. Вода в нём была не слишком холодной. Купаться можно. Однако Антон Вельяминович отступил чуток наверх, обхватил, кажется, единственное тут лиственное деревце и нехотя, исподлобья стал поглядывать на середину озера.

Гость не выплывал. Ни дельфином, ни солдатиком.

– Хм, – произнёс учёный в нос, а затем проговорил про себя: «Соучаствуйте. Угу. Не запрещено думать, что мы и на самом деле чем-то похожи меж собой, но топиться я не собираюсь». И с этой думой Луговинов стал подниматься по склону крутого берега озера к оставленному на обочине шоссе автомобилю.

Сверху его взгляд без особого наслаждения падал на озеро. Оно было спокойным на всю толщу шестидесятиметровой глубины. «Может быть, и значительно глубже, – подумал учёный, – может быть, оно сообщается с центром земли, а оттуда и с самим адом»? Но учёный не задавал себе вопроса ни о пришельце, ни о природе, им движущей, ни о происхождении. Будто знал раньше. Или, предположим, давно поджидал. Ага. Давно поджидал. «Вот и дождался, – вновь подумал или ясно проговорил про себя Антон Вельяминович, – теперь определённо необходимо принимать решение, с кем соучаствовать».

– Вы правы! – раздалось под гладью озера вместе с эхом. – Оно глубже-с! Но вы поезжайте, поезжайте. Я вас ещё найду, если надо-с.

Луговинов переждал на шоссе встречный поток автомобилей, перешёл на противоположную сторону, сел в «Saab», развернул машину обратно к городу и дал ей разгон до ста восьмидесяти за один вздох. Вскоре те автомобили, которых он пережидал, будучи кратковременным пешеходом, остались далеко позади.

«Чем-то мы схожи», – Антон Вельяминович вертел в голове фразу гостя, и более ни одна мысль не прибывала за всю дорогу до города.

Он решил немного попетлять, и тут же осуществил это постановление, выехав на «клеверный лист» новенькой дорожной развязки, а затем оказался на скоростной кольцевой дороге.

Вскоре съехал с фешенебельной трассы на дорогу обычную, а потом на просёлочную и, в конце концов, на лесную. Там, перед обширной лужей он остановил автомобиль.

Луговинов припомнил себе промелькнувшую мысль о намерении что-то выбрать. «Да, надо решиться, с кем соучаствовать», – продвинул он слабую мысль.

Сначала захотелось прогуляться по лесу, попробовать просто почувствовать себя без всяких мыслей. Он и прошёлся. Но лес тут сорный. Слишком потрёпанные деревья, кочки, хилый подлесок, лежалая трава. Совсем не то, что в окрестностях Изумрудного озера. В таком лесу только интеллектом накопленный головной мусор и способен отозваться. Не получается без мыслей. Ясность пробивается с трудом. О чём? Он покамест не знает. Сквозь гущину невзрачного ольшаника замерцали едва заметные точки света, будто отдалённые весьма звёзды, и они затеривались в шершавой поверхности листвы, изъеденной улитками. Да, действительно, пробиваются капельки ясности, правда, непознаваемой. С трудом, но пробиваются. Даже через вездесущий сор. Уже хорошо. И учёный вдруг обрадовался. Ветер всколыхнул ветки ольшаника, и яркий сноп света озарил всё лицо. При этом он ощутил, внятно воспринял вспыхнувшее в себе намерение доехать до старого приятеля, похожего на древнего грека в молодости. Зачем? Нет никакой разумной на то причины и, пожалуй, нет желания соучаствовать. В чём соучаствовать? Нет. Учёный, подобно прошлому разу, попросту ощутил острую необходимость встречи с ним. «Он нужен мне», – промолвил Антон Вельяминович в уме. Кто знает, наверное, решил похвастаться просветлением, пока неопознанным.

Дорик поправлял ножку самодельной кровати, неотличимой от изделия старых мастеров. Она, после недавних нескольких перемещений кровати по комнате (в день приёма именитого приятеля и везунчика), расшаталась и стала скрипеть. Мастер-застольник уже затянул до отказа потаённый болт и дробью постучал по нему гаечным ключом. Одновременно раздался иной звонок. Это Антон Вельяминович позвонил в наружную дверь точно в тот момент, когда человек-статуя закончил дело и мягко проворковал: «отлично».

– О, – воскликнул он, отворяя путь приятелю, – привет.

Они прошли вместе в его комнату. Фотиния не выходила из соседней кельи, и не знала о том, кто тут явился.

– Знаешь, ты посиди, – Дорифор упредил слова приятеля, готовые разразиться немедленно, – а я сбегаю. Рядышком. И не сопротивляйся. Чемоданчика твоего при тебе нет, значит, я полагаю, ты пустой. Я недолго. Рядышком, тут рядышком.

И он, коротко бросив взгляд вдоль угла стен до потолка, а затем, обозрев носки стоптанных башмаков, решительно вышел за порог дома. Фотиния в тот момент выходила на кухню.

– Я закрою за вами, – сказала она.

Луговинов подошёл к окну. Нет, вид из него не благоприятствовал сосредоточению. Зашторил. Затем зашторил и второе. А после содеянного, удовлетворённо и при успокоении, притёрся в кресле, нам давно известном.

Дрёма не заставила себя ждать.

Скованная льдом река. Средняя река, вроде Фонтанки, но без мостов. А во льду видны прогалины. Не очень широкие. Шириной со ступню. И не слишком частые. Перейти на тот берег легко, если идти внимательно. Однако вот река со льдом почему-то делается шире. Противоположный берег удаляется под действием таинственной силы, причём довольно резкими рывками. Река несколько раз подряд почти удваивает ширину водного пространства, скованного льдом. Расширяются и учащаются прогалины. Вскоре до того берега уже глаз не достаёт. Ну и пусть. Пошли? Пошли. Только бы не попасть в прогалину. Ан уже вечереет. Лёд становится серым, одного цвета с прогалинами. Не дойти.

 

Глава 38. Чёрные прямоугольники

Девочка со вновь обретённой мамой подались за покупками. Они так и сказали: «нам надо срочно сделать необходимые покупки, чтоб о них не думать».

– Закрой за нами, – произвёлся женский звук снаружи квартиры.

Художник Даль не слышал того звука. Он остался дома один, остался на месте и, без единой мысли, глядел в окно поверх противоположного здания. Ничего особо приметного за окном не рассматривал. Просто глядел. Водил глазами. Но вскоре услышал шум в дверях. «Уже закончились приобретения. Вот что значит срочность. Шустрые», – не оборачиваясь, подумал он. Пространство за окном почему-то не отпускало оттуда рассеянного взгляда, и он продолжал водить глазами по уличному пространству, потому и не видел никого из людей, шумящих за спиной. А шумели-то вовсе не домашние женщины. Орудовали незнакомые ни ему, ни нам и никому люди: без имён, без возраста, без пола. Не обращая внимания на присутствие хозяина, они быстро вносили картины, связанные парами, лицом к лицу. Пары картин, одна рядом с другой, прислонялись к пустым стенам прежнего места открытого хранения. Касьян Иннокентьевич глядел в окно и качал головой, где мысль поражалась небывало долгим хождением людей туда-сюда. «Ничего себе, покупочки», – подумал он, – «это у них, видимо, за границей мода такая, оптом закупать что попало». Наконец обернулся, чтобы выказать насмешливое отношение к происходящей суете за спиной. Но, вместо ожидаемого явления родственников, он увидел родные холсты. Конечно, они узнаны художником, несмотря на то, что сложены рабочей поверхностью внутрь. Забавная история. Значит, нашлась пропажа, и скоро всё это обретёт прежние законные места на вертикальных поверхностях от пола до потолка. Вот-вот комната снова оживёт, пустыня отступит. Уже и торопливое предвосхищение возврата всего накопления, некогда здесь устроенного, шевельнулось посреди кроны мыслей ветвистого древа. И желаемое отдохновение от чуждой тревоги зимнего холода подтопило её лёд на сердечных окраинах широкого пространства.

Он опомнился от радужных предвосхищений и выбежал на лестницу – поглядеть, кто это принёс.

От незнакомых людей уже след простыл. И ни дочки, ни бывшей жены.

Пусть. Зато можно облегчённо вздохнуть.

Даль вернулся в комнату и судорожным взглядом смотрел на тыльные стороны холстов, попадающихся на глаза. Он мысленно угадывал каждое изображение на спрятанной пока от взора лицевой плоскости. Да, картины будто прежние. Но чего-то в изнанках полотен он не узнавал. То ли известных ему деталей недоставало, то ли, наоборот, они дополнились новыми и непривычными для него штрихами. Ах, да, ведь появились рамы! И сооружения немалые. Как же он сразу не заметил вопиющего изменения? Вероятно, факт возмещения убытков их подлинниками, то есть, попросту, вид их таинственного возвращения несколько затуманил взор. Потому-то сразу не заметил. А те оборотные стороны рам, едва поддающиеся замыленному зрению удивлённого художника, предполагали весьма солидное лицо. Наверное. «И надо было воровать, чтоб нацепить ненужный никому багет, – проговорил про себя Касьян Иннокентьевич. – Что за непрошенные благодетели отыскались»?

Даль избавил от верёвок одну из возвращённых пар вещичек. Вздумал поглядеть на лицевую сторону новенького багета, которым гнушался всю жизнь. И поглядел, взглянул чуть-чуть.

Но внимание сразу скакнуло в глубину меж поверхностями полотен. Само скакнуло. И убранство, обрамляющее эти прямоугольные плоскости, он даже не успел оценить. Внимание туда скакнуло, потому что внутри, меж холстами зияла мертвая чернота, – словно дыра на ясном небе обнажила абсолютную ночь от горизонта до горизонта.

Не один лишь свет ослепляет человека внезапной яркостью. Бывает, что и полная непринадлежность ему – непроглядная тьма, именно то, от чего свет отделён Создателем в первый день творения, определённо то, от чего и отвернулся Сам Создатель, вот что оказывается, способно не просто ослепить, но разом отменить вообще само зрение как таковое.

Художник поспешно развернул холсты лицом к себе, но при этом и плотно зажмурил глаза. Желание отомкнуть их вновь – сжалось от леденящего холода. Предвосхищение засуетилось, не зная, что представить, и крона мыслей завертелась в разные стороны, изгибаясь тугими жгутами. Повеяло стужей возвратившейся тревоги, и сердечная периферия покрылась плотным инеем, от которого отдельные жилки подобно щупальцам тянулись внутрь сердечных недр и пускали там ледяные отростки. Даль, скрепя сердце, почти бесчувственное сердце, с натянутой на разрыв опасливостью разжимал веки. Наконец, он отворил жадные очи художника, одновременно готовясь представить взору ясный вид, созданный жгучим воображением. Вот массивная плаха грязно-жёлтого цвета, на которой лежит собственная голова. Вот холодный свет серого глаза палача в круглой прорези алого капюшона. Вот широкое чёрное лезвие тяжёлого топора, прикрывающее второе око заплечных дел умельца. Вот злорадные туловища зевак. И профессиональный барабанщик начинает небрежно выводить неровную дробь. А вот и взмах руки человека, зачитавшего приговор. И такое далёкое, далёкое небо… Но увидеть всего того Касьян уже не мог. Не успел. Топор, послушный точным рукам палача, всей тяжестью прочного металла тут же сотворил чёрно-острое дело, после чего немедля совокупился с податливым деревом плахи. Мозг и сердце художника отделились друг от друга холодной стальною стеной. И тотчас вообще от всего мира потянуло сквозной пустотой. Такой пустотой, которую и вообразить невозможно. Эта бессодержательность обладала куда большей силой, нежели та, что недавно исходила от попросту осиротевшего пространства комнаты. Несравненно большей. Оно, пространство тогда потеряло далевские картины, и исчезло пока одно измерение – пространственная жизненность, создающая образы. Теперь, и стремительно, исполнялась угроза исчезновения решительно всех остальных несметных измерений пространства. Коллапс. Небытие.

На расчленённого художника глядела пара чёрных квадратов. Не просто глядела. Она заглатывала целиком оставшуюся область бытия со всем, что есть в нём. Там сидела исключительно сущность времени. Время заполучило себе, кроме известного вектора течения, утыкающегося как раз в небытие, получило второе измерение, став жёсткой плоскостью. И этим безжалостным покрывалом непроницаемой тени оно сущностью своей завешивало всё, что может обозреть глаз, всё, что способно воспринять ухо, всё, на что реагирует кожа и всё, что удаётся учуять обонянию. Кромешная тень легла на вообще всё, что может ощущаться любым явным и тайным способом. Тень без остатка поглотила стремящееся к бесконечности пространство земного света. Она зияла невещественной дырой и тянула на себя родное наше пространство, одно измерение за другим, не давая маломальского повода усомниться в непреложной власти.

А наш герой, художник Даль, терзая отделённое сердце и казня поверженный ум, уже предстоя в преддверии адской горловины, схватил вторую пару полотен, избавил их от пут и развернул на себя. Чёрные квадраты. Опять они. Одна за другой, все связки были разъединены. Освобождённые лица картин, всех до одной, предстали покрытыми плотным чёрным веществом с белым обрамлением. И, словно злорадно посмеиваясь, перед взором изобразителя, сияли богатые рамы, с чудовищной силой законченности подчёркивая и обнажая абсолютную мировую пустоту, готовую объять весь Божий мир, а затем исчезнуть в ещё более остервенено сомкнутой чёрной точке.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru