bannerbannerbanner
полная версияСвет мой. Том 3

Аркадий Алексеевич Кузьмин
Свет мой. Том 3

– Что, будешь служить у нас? – спросил Антон у него.

– Может, и буду, – неохотно-беззаботно протянул парень, но поглядывал на него ровно свысока, уже определенно осознав свое якобы превосходство, свою исключительность в чем-то. Он будто делал ему какое-то одолжение! – Еще посмотрю. Не привык я, знаешь… Как-то пыльно здесь, а?..

Смеялся тот, что ли, над ним?

Во вторую их встречу третьего дня Павел странным образом засомневался – выпытывал у Антона, нужно ли ему вообще когда-нибудь быть в военной части. Выходило, что у него самого на этот счет ничего пока еще не определилось, не решилось ясно: сильно колебался он. И Антону-то что же оставалось: уговаривать его решиться? Да зачем умасливать? То невозможно. Его опыт нахождения среди военных был лишь собственный, т.е. малопригодный для кого-нибудь другого. Это очевидно всякому.

А четвертого дня Павел, обмолвившись кое-кому о том, чтобы его больше не искали, опять сбежал домой – теперь уж окончательно. По-видимому, был настолько все-таки непоседлив, вертляв и избалован (удивительно для деревенского подростка), что не испытывал никакой нужды – охоты в строгой армейской службе без всякой экзотики; он не мог ее выдержать и лишний час, даже в роли наблюдателя, – все воочию проверилось. Только к лучшему. И покамест поначалу было ему еще интересно – было что-то новое и то, что его почему-то обихаживали все, – он еще мирился несколько с неудобствами какими-то; ну, а дальше этого не пошло – вот не хватило у него верного характера, нужной собранности и тихой жажды увлеченности на жертвенность собой. Не каждому она дана. Не с каждого и спросится. Проще, разумеется, дать обратный ход.

Итак, страсти по приручению улеглись. Наглядно разрешились.

Происшедшее и также недавний выбор Антона без раскаяний потом, то, как остро сам переживал раннюю разлуку с близкими, по-новому показывали ему со всею очевидностью, что в любом значащем поступке важно твое устремление первоначальное; мало нам надежды на случайное везение, надо приучать себя к стойкой последовательности во всем (и в суждениях) и учиться знать, что можно позволять себе, а что нельзя совершенно, и уметь по чувствам своим судить о чувствах других людей. Ведь ничто не дается даром.

Вскорости все забыли о Павле. Будто бы и не был он. Да и скоротечной случилась остановка при селе, чтобы о том помнить как-то.

XXI

Дорога вела в Белоруссию.

Позади остались Днепр и освобожденный Могилев с раскрашенными зелено-пятнисто (под окружающий летний пейзаж) фасадами еще уцелевших зданий – попытка изощренных насильников-немцев маскировкой сбить с толку, и так задержать наступавшие советские войска. Да все тщетно оказалось: уже ничем не сдержать их неудержимый натиск. Враг отступал ускоренно. И несколько армейцев вместе с Антоном радостно катили вперед по шоссе в старом дребезжащем автобусе. Да вдруг остановились на дорожном подъеме по причине важной. Здесь, под зелеными шатрами придорожных лип; громоздилось несколько наших тяжелых танков, самоходок; они, выведенные из строя, – на салатного цвета броне у них виднелись следы – отметины от вражеских снарядов, – они ремонтировались сразу в полевых условиях. И тут солдатня, споря об их мощи, даже лезли к башням танков и с уважением измеряли шириной ладони, приложив ту к стали, толщину лобовой и боковой брони. Проявляли свою заинтересованность. Ничего себе – она, броня, толстенная! И так обстоятельны, степенны измазанные мазутом танкисты в черных комбинезонах. Также с оживленным, лихорадочным блеском в глазах – оттого, что дела фронтовые теперь шли успешно. Лучшего и желать нельзя.

А на покатом шоссе с азартом катались-сновали на самокатах, в просветах среди пробегавших военных автомашин, местные мальчишки возраста Антона и поменьше. Замурзанные, но несказанно счастливые. Да, было это рядом: война, танки и детство, хрупкое и неистребимое, прорвавшееся опять в мальчишеских сердцах. Вместе со счастьем обретенной вновь свободы. Самокатчики вольно разбегались, катились под уклон горки; они не хотели играть в войну – ею, настоящей, были сыты. Понять можно. Лишь в одном Антон чуточку позавидовал им, так мимолетно встретившись с ними, – что он сам-то уже был далек от чего-то подобного, от возврата к нему детских забав. В то же время и очень гордился, что находился сейчас здесь, в потоке советских перемещающихся войск, в самой гуще событий, куда стремились и они, его сверстники, побыть вместе с радостью своей. И ведь никто не запрещал им кататься на дороге, никто не ругался из-за этого на них: радость была всеобщей – они тоже дополняли ее своим оживлением, своей суетой, словно были ее особенной приметой этих ясных дней.

Это было наяву. И на виду.

На фоне мрачных завалов разбитой военной немецкой техники и машин брели в плен кучки манекенов – серых зачумленных вояк-немцев; дымились их стоянки обугленные – кладбища оружия и лесные угодья – с оборванной их жизнью; в спело-желтых, ломких для глаз разливов ржаных полей кучно застыли навсегда черные пугала – десятки заползших танков. Они осели под ударами фугасов. А нежные хрупкие ржаные колоски, качаясь, клонились к шафрановой земле.

XXII

Все автобусные пассажиры сразу стихли в напряжении, когда ехали по Минску: перед их глазами он явил гордо свой горький лик – обезлюденный, обескровленный, разваленный немецкой военщиной за три года его оккупации. Уже слишком знакомая картина по освобожденным советским городам и поселениям, которые приходилось видеть. По обе стороны минских улиц горкой торчали одни каменные развалины, нагромождение руин, осыпи, норы и хаос; вдобавок витки колючей проволоки и заборы опоясывали кварталы и уцелевшие еще здания, было занимаемые нацистами. Неужели же подобный ад возможен? Да также не придумаешь нарочно, если только в здравом уме находишься. Кто-то из армейцев, сожалея, комментировал въявь увиденное, а кто-то от того лишь прицокивал языком, как бы осуждая твердолобость немецких крестоносцев, уверовавших в способность какими-то колючками и заборами обезопасить себя на нашей территории и выжить, уцелеть. Они сами себя загнали в западню. И ничто уже не спасет их от полного разгрома.

Перед летящим по Минскому шоссе автобусом, – выползли откуда-то из-за зелени кустов – несколько немецких замызганных солдат. На, тебе! Они словно бы голосовали. Знаками не то велели, не то просили остановиться; неизвестно, что замыслили; однако видно: шмайсеры у них в руках опущены с покорностью. В худшем случае, все равно уже не успели бы проскочить мимо них без всякого урона для себя… При двух-то имевшихся у офицеров пистолетов… Да, известно, было-то пока небезопасно здесь, ибо фанатичные до конца гитлеровцы из числа окруженных и еще не выловленных полностью, случалось, даже нападали теперь и на наши тыловые санитарные автомашины. Убивали, грабили. Всего полчаса назад, как рассказали, совсем курьезная история приключилась в одном здешнем селе за полночь. Хозяйка пустила на ночлег в свой дом молоденьких бойцов; они пристроились на полу, заснули. А ночью снаружи в окно застучали подошедшие эти незваные гости. И потребовали: – «Матка, яйки! Млеко!» Ненасытные прожоры. Видишь ли, лопать им подай! Оголодались, поди. Ведь всю войну напролет они только и долдонили перед русскими бабами: яйки, млеко, сала! Хотя сами мигом всю-то живность вокруг слопали. Итак, немцы-окруженцы в окно: тук! Тук! Тук! Матка, млеко, яйки! Шнель! Услыхали этакое ночевавшие в избе бойцы – да и началось невообразимое: они с полу повскакали, полусонные, поначалу и не могут, значит, все понять – сообразить. Крикнули команду, кинулись куда-то в сторону – вон из избы. И те прожоры в другую сторону дали деру. Так, видать, и разошлись. Без единого выстрела.

Ну, а эти фрицы чего ждали-поджидали? При подъезде к ним шофер Авдеев тормознул.

И вот запыленная, серая, во френчах, солдатня с почернелыми физиономиями, почти масками, охотно побросав под ноги карабины, ясно жестами показывала, что сдается в плен. Мол, берите их.

Старший лейтенант Папин вышел из автобуса и велел им теперь самим топать дальше в тыл – там обязательно возьмут их в плен. Да, да! И он для пущей убедительности махнул рукой в восточном направлении. Тем не менее, солдаты, несомненно, столь привычные к немецкому порядку, тотчас не могли, наверное, взять в толк, возможное для них такое шествие свободное, без всякого конвоя; они в нерешительности побрели самостоятельно дальше, зацокали сапогами, но еще оглядывались беспокойно на ходу, точно проверяли, правильно ли поняли команду, которую отдал им русский офицер.

Однако, не успокоившись, и на этом, они вскорости остановили тоже встречную полуторку – верно, обратились с прежним своим предложением. Только и те военные, кто ехал в ней, также отмахнулись от них напрочь – показали на восток.

Вот какая незадача вышла на дороге. Что же получалось: они, вояки, выбывшие из войны, больше никому и не нужны? Совсем не опасны? Полное им доверие? Ну-ну!

Перед Березиной-рекой пошла местность низинная, болотистая, и автобус уже натужно втянулся в зыбкую езду по неровному и хлипкому бревенчатому настилу. Технически мыслящие немцы положили для себя здесь бревна (из разобранных тоже изб) на всем дорожном протяжении – похоже, среди топкой обширной, белесой под солнцем низины с осоковой растительностью и цепким кустарником. Чернели по сторонам рыхлые провалы и месиво: следы от разрывов снарядов и мин. Но, к удивлению едущих, сколько ни тащились, ни тряслись в автобусе, вдали все еще не просветливала ожидаемая глядь реки. И только явственней, определенней и настойчивей, чем дальше ехали, потянуло отовсюду сладковато-приторным запахом. Не сразу и сообразили, что это такое. Капитан Никишина, еще поморщившись, проговорила удрученно:

– Как неприятно пахнет, товарищи! Слышите?..

– Трупный это запах, – сведуще сказал, покусывая губы и не оборачиваясь с кресла, старший лейтенант Папин. Ведь жара: разлагаются убитые в бою…

– Неужели? – И платочком некоторые дамы нос зажали. Больше подзатихли.

 

Кто-то предложил:

– Так давайте пока все окошки закроем – уж как-нибудь перенесем, думается, духоту…

– Извольте, пожалуйста! Можно…

Защелкали закрываемые верхние окошки.

Тем не менее, по-прежнему воняло приторно, а двигались медленно, настил пружинил, прыгал под тяжестью автомашины; значит, нужно просто смириться с этим – выдержать, коли пришлось. Не иначе.

«Ну, скоро ли, – росло у Антона нетерпение, – скоро ли проглянется она, река, знаменитая известным бегством некогда наполеоновских войск из России, а теперь – и гитлеровцев; их, безумных завоевателей, одинаково осилила река нашего народного гнева – смыла позором, и они бесславно покатились, сломя и теряя голову».

Наконец-то впереди, за зелеными мазками деревьев, проблестело, обозначась четко, плоское однообразное водное пространство, какое-то незыблемое, неказистое на первый взгляд, совсем не величавое.

«Что и все?! – всматривался Антон в реку с разочарованием: надеялся увидеть что-то исключительное, несравненное. – Ну, разумеется: Березина – всего лишь приток Днепра. А Днепр, начинаясь на Смоленщине, и сам в здешних местах еще невелик».

Обыкновенная, без особенных примет, Березина текла спокойно и извечно по избранному ей руслу, как и сотни лет назад.

XXIII

В предвечерний час воинский автобус с управленцами уже катился за пыльным белорусским городком Негорелое – известном пункте прежней, проходившей здесь до 1939 года, государственной границы СССР. Оттого и ехавший в запыленном салоне автобуса солдат Стасюк, первый советчик и доброжелатель Антона Кашина, все никак не мог смолкнуть – вел себя невоздержанно, как одержимый, но вполне нормальный все-таки человек, если разобраться. Он после осеннего ранения на передовой все безраздельно хозяйствовал при кухне. И сейчас, показывая свои желто-прокуренные зубы, что-то говорил и говорил – целые цитаты и фразы по-русски и по-польски. Словно всем напоминал, что еще не забыл чего-то и даже чуть ли ни пел вслух. Когда он с волнением называл города – Столбцы, Мир, Турец, Кореличи, которые предстояло теперь проехать в освобожденной вновь западной Белоруссии, казалось, что в этих названиях звучала сама музыка. Понятно все. На то были у него свои веские причины. Он именно здесь родился и жил, батрача, до 1939 года – времени освобождения территории Красной Армией; отсюда он подался на Кубань – и до войны жил там одиноко. Из родных же у него осталась в здешних краях одна сестра, и все. И он очень надеялся – если она жива, здорова – свидеться с ней вскорости. Сколько – целых пять лет – не видел ее и не знал ничего о ней!

Оставалось совсем немного ехать.

В долгом, перемещающемся на запад, потоке советских войск и кочующего туда-сюда народа, когда разбиты дороги и мосты и только наведены временные узкие переправы, нередко возникали скопления, заторы, а то и обычные казусы и перебои в работе автомашины, вследствие чего длились всевозможные остановки. Полдень давно наступил: немыслимо пекло солнце над самой головой; влажный воздух дрожал от испарений – было душно. Стлалась от движения пыль. Вокруг тарахтели военные грузовики; лязгали колесами брички, телеги; слышались довольные то русские, то польские, то приглушенные немецкие – пленных солдат – голоса. И заманчиво прекрасные, чистые сосновые и еловые боры обступали там-сям шоссейки.

Автобус мчался.

– А вот, пожалуйста, и Кореличи мои! – возбужденно Стасюк заглядывал в автобусные окна.

Въехали в уютно-красивый городок, утопавшей в зелени, – к нему вплотную подступали поля желто колосившейся ржи. В нем белел камнем костел, красовались разные небольшие тротуары, фонарные столбы… Однако не успели еще развернуться, как автобус вдруг резко замедлил ход – оттого, что звучно – выстрелом – хлопнуло что-то. Он заметно осел. Светлолицый шофер Авдеев чертыхнулся слышно: случился непредвиденный прокол шины. Он тут же несколько отрулил от дороги на площадку, под развесистый дуб и почти радостно (что же делать?) объявил всем:

– Все, вылазти, хлопцы! Приехали, можно сказать… Перекур.

Все сослуживцы послушно вышли наружу и стали бесцельно ждать момента, когда он залатает прорезанную острым снарядным осколком камеру. Тем временем, пользуясь подвернувшимся случаем, что Авдеев мог и провозиться долго с колесом, Стасюк умолил (и все поддержали) старшего лейтенанта Папина, финансового работника, назначенного ответственным за рейс, отпустить пока его – ему не терпелось повидать сестру. И так уговорились, что Стасюк может при благополучном исходе прибыть завтра прямо в Новогрудок – и адрес ему дали.

Солдат благодарно просиял: в кои-то лета отпуск получил! Он аж прямо распрямился на глазах, расправил плечи. С суетливостью почистил блекло-мятую амуницию, привел себя в порядок. И, сказав:

– Ну, на любой попутке доберусь с закрытыми глазами, вы не беспокойтесь. Счастливо вам! – с нетерпением заждавшегося, не теряя зря ни минуты времени, уверенно пошел своей спорой, переваливающейся крестьянской походной вдоль желтого клина густо клонившейся ржи, по тропке. Все дальше и дальше – к совершенно не видневшейся за городской окраиной деревне.

Затем сюда подвели со шкробаньем подошв об горячий асфальт и камни колонну обмызганных пленных немецких солдат в характерных серо-зеленых мундирах с накладными карманами. Испачканные копотью чужие лица сникло-хмуры, подавлены, насторожены. Да, это уже не 1941-й год, когда гитлеровцы с превосходством новейшего оружия, своей грубой силы, лучшей военной организации и большого практического опыта разбоя (не шутка – всю Европу поставили на колени) давили всех и им уже осталось, мнилось, лишь чуть додавить на Москву и головы у них, крестоносцев, кружились уже от ощущения близости победы. Да только не вышло…

Вояк контролировали трое верховых молодцеватых партизан в пилотках с отличительной красной косой лентой. Таких – сильных, уверенных и гордых молодцов, по-победному сидящих в седлах на бывалых, послушных лошадках – уже доводилось видеть, на марше в лесах. Один плотный наездник остановил конвоируемых на площади, легко соскочил с коня и, ведя его в поводу, открыто-приветливо пробасил:

– Товарищ старший лейтенант, примите группу пленных. Триста человек. Взяли нынче…

Смущенный этим предложением, Папин сожалеючи отказал: пояснил сбивчиво, деликатно:

– Понимаете, мы проездом вот – передислоцируемся дальше; вам надлежит, вероятно, к коменданту местному обратиться.

– А он, что ль, назначен? Где?.. – Усталый конвоир метнул темными глазами по домам. – Должно, здесь?.. Ну, хорошо. – И тотчас же, повернувшись, остановил с пристрастием троих подозрительно молодых ходоков – гражданских с узелками: – Местные вы, али что?

Те испуганно повиновались:

– Не-е… Сбегли, тикаем мы до дому. Сами – могилевские, считай…

– Так. Предъявите документы!

– Да какие ж, право?.. То – бумажки, знаете… Немцы силой угоняли нас…

– Отчего ж не партизанили?

– Не могли уйти…

– Что за бредни! Другие-то смогли?! А ну-ка, станьте в строй – там, в комендатуре, хорошенько разберутся, что к чему, – не церемонились нисколько верховые. Вели себя как истинная власть, наводившая должный порядок. – Эй, пошел, пошел…

И опять зацокали копыта и зашкробали сотни людских ног.

Поврежденная камера была залатана, накачана и колесо опять поставлено – готово все; минул условленный час – Стасюк не возвратился, и его не стали уже ждать. Мотор затарахтел привычно. Автобус тронулся.

XXIV

Ранний свет летнего дня залил окна. «Какое же сегодня число?» – соображал Антон, проснувшись и покамест лежа на полу на соломенной подстилке. Кто-то слышно рубил и колол дрова. Нужно подыматься ведь! Все-таки не на курорте, чай; надо помогать – нет же еще Стасюка, наверное. И Антон вскочил на ноги.

Пока оделся, поблизости, на улице, чихнули; вслед за тем прямо-таки заворковали незнакомые женский и мужской голоса:

– Ты слышишь, что это я иду?

– Да, по чиханью твоему услышал.

– Фу! С ума можно от тебя сойти… Совсем не считаешься с моим мнением.

– Нет, я только бренчу, как колокольчик. А тебе хоть бы что, голубушка. Ни жарко, ни холодно.

– Ладно, не солнце. – Женщина тихо смеялась. – Ты только не жалобься слезно, прошу! – И тотчас же: – Ой, что бы люди делали, если бы солнца не было, не знаю! Господи! Что будет, когда его совсем не будет? Ведь это когда-то будет: кончится все. Через миллиарды лет! И чтобы люди также делали без цветов – не знаю! О, здесь в большом почете георгины: насажены в огородах всякие. А вот я их не люблю. В них что-то купеческое, яркое: хотя так, в садике, они и нарядны… Очень… Ишь ты, какие они самолюбивые, взгляни! Характеры…

– А мне, знаешь, все-все понравилось. Я пораньше прогулялся – малость обошел кругом. Чудесный этот городок. Постройки со шпилями, башенки, терраски, тротуары деревянные, заборы легкие, крашеные, полисаднички – будто и впрямь мир наступил для нас.

Да, знакомые голоса. Так разговаривали капитан Цветкова и старший лейтенант Папин.

Для всех-то тем привлекательней, особенной казалась мирная жизнь, с которой соприкоснулись, в образе почти мирного городка.

Чудилось, сама безмятежность царила в тыловом Новогрудке, будто заслоненном лесопарком. В нем функционировала небольшая деревообделочная фабрика, существовал даже рынок, вполне сносный. С железнодорожной станции доносились паровозные гудки и перестук колес вагонов. В соседстве же с Управлением госпиталей, буквально через улицу, располагалось какое-то большое моторизованное подразделение: все время моторы ревели. Отсюда, из висевшего на дереве репродуктора, то и дело, а особенно по вечером, разносилась то музыка, то раскатистый дикторский бас (Левитана), когда зачитывались очередные приказы Верховного Главнокомандующего фронтом и соединениями и перечислялись вновь освобожденные нашими войсками города. Ближайшее небольшое здание, что было в стиле замка, занимал штаб: сбоку него был завал из остатков деревьев, земляной насыпи, торчало убежище. И обычно перед ним, на площадке, или ниже на лужайке, в вечерние часы собирались группками военные и местные жители, фланировавшие парами, и под баян или аккордеон возникали стихийные гулянья с плясками и танцами. А наутро их участники весело делились впечатлениями. Как, собственно, и о толкучке на рынке, если там кто-нибудь бывал ради интереса, – никто не чурался неизведанной, свалившейся прямо с неба, прелести пожить вольготней – в общем приподнятом настроении от успешного хода военной кампании, близившейся, наверное к завершению.

Тогда же Стасюк нашел свою сестру живой, вполне здоровой. По прошествии еще двух дней он выхлопотал себе у командира части трехдневный отпуск – намеревался ей помочь в хозяйстве, кое-что подремонтировать. Купил у управленческом военторге красные женские сезонные туфли для подарка – и, радостно преображенный, отбыл себе вновь. Как и не было его. Так что у Антона невольно увеличились рабочие заботы и нагрузка.

Когда Кашин таскал ведром воду из колодца, перед ним возникла поджарая фигура старшего лейтенанта Папина, финансиста, поклонника, можно сказать капитана Цветковой, и услышал от него призыв – определенный, не терпящий отлагательства:

– Я за тобой, дружок, пойдем со мной… давай… поможешь тоже. Всех вот собираем… По договоренности с начальством. Оставь все. – Он был собран и серьезен.

– А куда? – удивился Антон.

– Недалеко – на станцию. Там узнаешь все… Идем… Некогда…

На тротуаре их ждало несколько человек, в том числе и Ира:

– И ты тоже идешь, Антон? Ну, и хорошо. Говорят, что сено будем в вагоны грузить.

– Там все уточним, – бросил Аистов, их комсомольский вожак, на ходу.

Да, будто вернулось для них старое, мирное время. На станции им пришлось действительно лезть в огромный сарай и кидать туда и уминать сено, видно, накошенное солдатами и подвозимое сюда автомобильным транспортом. Убиралось все, разумеется, на случай дождливой погоды. Сено предназначалось главным образом для подстилки в вагоны и автомашины, чтобы отправлять в тыл раненых. Но и также, вероятно, для корма лошадей, которых находилось очень много во всех воинских частях.

Работалось всем на уборке сена споро, весело от необычного ощущения прикосновения к крестьянской работе; был живой коллективный крестьянский труд, знакомый почти каждому, не в диковинку; пряно пахучие сенные охапки на вилах подавали и закидывали на укладку, и армейцы их уминали, утрамбовывали равномерно, прыгая еще вниз с перекладин кувырком – бывшее любимое мальчишечье занятие в сезон сенокоса. Только и следи за тем, чтобы не зацепили тебя вилами. Да и каждый работник тут, верно, с приятным чувством вспоминал не раз свое пахучее летом детство, участие в сенокошении, близость к земле (у кого такое было). А где-то еще вовсю грохотали пушки, взрывались бомбы, кипели неистовые бои – на всем протяжении огромного фронта.

 

XXV

Так они убирали сено еще следующий день.

– Может, пойдем искупнемся? – предложил Антон солдату Сторошуку после работы. – На речке.

На окраине Новогрудка, за сосняком, небольшое картофельное поле спускалось вплотную к неширокой, но стремительно текущей речке с довольно холодной (что ключевой) водой – наверное, потому, что текла она среди леса. Антон уже купался здесь вместе со своими товарищами.

– Нет, я пойду-ка в другое место, – сказал важно Сторошук.

– Куда? Не секрет?

– Хочешь в душ?

– Как же здесь душ? Наша-то душевая установка еще не действует.

– Не удивляйся. Там, за речкой есть. В том белом здании санатория.

– Но там же будто заминировано все…

– Зато горячая водичка есть. Не отключенная.

– Здорово!

– Не бойся. Я уже мылся там с Коржевым.

– А я и не боюсь.

– Тогда айда, небось. Бери полотенце, мыло.

С согласия смотрителя сего заведения, на парадной которого красовалась красноречивая надпись «Не разминировано», Антон и Сторошук с бокового входа проникли в пустые помещения четырехэтажного корпуса, минуя бесчисленные стеклянные двери, и поднялись в душевые кабины, облицованные внутри, как водится, кафелем. Точно: вода горячая и холодная под большим напором из-под колпачков веером лилась, разбрызгивалась вниз – красота! Установив удобней под ноги деревянный мат, мылись с великим удовольствием, с шумным всплеском. Это было несказанным блаженством.

– Ты знаешь, – фыркая, рассказывал Сторошук во время мытья. – Я очень люблю белорусскую парную баньку. Все боли залечивала – пар изгонял прочь из тела.

И Антон видел его сильное молодое тело с зарубцевавшимися шрамами от ранений. Ого!

– Ну, как, примерно, под Починками у нас было, – говорил Антон тоже весело. – Раз – голый, распаренный в снег. И окунешься…

– Ну, там топили по-черному. Интересно, кто ж тут поправлял здоровье последнее время? Какое начальство нацистское?

Разговаривая о том, о сем, они неспешно шли в часть по дощатому настилу тротуара. И только что Антон подумал об одной незнакомке своей, попадавшей уже на глаза ему – поднял глаза: она была рядом. Он сбился с шага. Она тоже, видно, смутилась. От неожиданности. Она была в розовом, нарядная.

Зыркоглазый предприимчивый спутник заметил что-то такое:

– Приятная девочка. Что, знаком?

– Нет-нет, – открестился он испуганно. – Откуда?

– Познакомиться хочешь? – И он, не дождавшись ответа, уже решил: – Будет просто. Надо пойти на гулянку. Придет наверняка. Давай вместе сходим ради интереса. Не бойся, по меньшей мере здесь не будет точно мин. – И рассмеялся.

Отчетливо стуча по стволу дерева дятел: тук-тук-тук. Стучало слышно в сердце у Антона. Как отзвук.

– Ну, как здоровье молодое, Антон? – спросил вечером старший лейтенант Папин, стоявший на террасе. – Значит, ты еще не познакомился здесь ни с какой барышней? Свободный?

– А что ж я, разве не могу? – хвастливо слетело с Антонова языка.

– Смотри, только не попади под новый закон об алиментах.

И это, в шутку сказанное, было как-то неприятно слышать от него. – Зачем это он?.. Мне, мальчишке… – подумалось ему.

«Я тоже – гусь хорош! Уподобился Сторошуку. Ишь ты – расхрабрился!.. Вот и получил зато».

Танцы, на которые Антон направился вместе со Сторошуком, проводились у бора; там солдаты играли на баяне, и под звуки его танцевали в кружке военные вместе с подходившими сюда местными девушками.

Его «избранница» уже явилась сюда с подругой. А он-то не умел танцевать, к стыду своему.

Но как же при знакомстве напустить на себя решимость? Взрослым проще: они понимают один другого с полувзгляда, полуслова, полуулыбки.

Перед этой местной девушкой Антону было страшно стыдно за себя, свои слова, за свою изношенную военную форму, лопнувшие на задниках сапоги, которые он кое-как залатал самостоятельно, чтобы не краснеть; перед нею он хотел бы выглядеть как-никак молодцеватым, чтобы все на нем сидело ладно и блестело, пусть он и недостаточно еще взросл, к сожалению.

И вот, набравшись отчаянной храбрости, Антон выждал удобный момент, когда она оказалась рядом. Подталкиваемый (в буквальном смысле) Строшуком, который сам-то – удивительно! – робел, но прилепился к нему для придания ему смелости, он, наконец, приблизился к девушке и с усилием отважно спросил, можно ли познакомиться с нею. То, что немедленно последовало за этим, было ужасно. Да, словно ушат холодной воды окатил его.

– У меня есть муж – лейтенант, – в упор, с вызовом сказала «избранница» весело-кокетливо, как показалось ему, этакое хрупкое создание лет семнадцати, ежели не моложе. И он никак не мог понять того, что она сказала: ее юная внешность так не соответствовала ответу; его тихие случайные встречи с ней, ее поведение не подтверждали этого. Что она, говоря ему неправду, испытывала его или защищалась своеобразно от ухаживаний?

Словом, был полный постыдный провал. Такой пассаж! Вот тебе раз!

– Муж? Лейтенант? – машинально, даже запнувшись и не спросив, как ее зовут, переспросил Антон, уязвленный самолюбием. Сам виноват: беспричинно обнадежился.

– Да, а что? – ответила она решительно.

– Да ничего. Я не лейтенант, как видите, – сорвалось у него с языка. Ни к чему.

Исчезла тотчас же робость перед ней. И Антон, собираясь с мыслями, тогда как Сторошук еще выспрашивал, как ее зовут, он тихонько отходил в сторонку. Да, незнакомка явно сторонилась его, не мужчину. Поделом ему!

И напрасно он тужил. В последний раз – для пущей важности, словно желая удостовериться в действительном значении сказанного ею, – он глянул прямо ей в мягкие карие глаза. Они светились с каким-то вопрошающе-досадливым выражением, видным и в сумраке: нет же, не была она замужней, тотчас определил он для себя. Какой-то мотив у нее. Лишь туман на себя напустила. Зачем-то…

И как-то сразу прошло его мечтательное увлечение этой беззаботной девушкой, нечаянно попавшей раз ему на глаза.

А ночью, когда усталый Сторошук спал глубоко и шумно, Антон все ворочался на матрасе, видел лунное сияние за окном, в парке и светлые дорожки в комнате и все-таки почти вздыхал над собой. Зарекался: «Ну, в другой-то раз, надеюсь, уж умнее буду – да, да, да…»

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Перед выездом из Белостока (в августе 1944 года) так сочли, что Антон Кашин должен ехать ездовым; это значило: отдельно от своих товарищей, с кем он служил в штабе, у майора Рисса. В Управлении фронтовых госпиталей, кроме нескольких автомашин держали еще и лошадей с повозками. Однако третий конюх, худенький старый солдат Назаров, кому Антон симпатизировал, был как раз госпитализирован. Замены ему не нашлось. И старший лейтенант Манюшкин, новый начальник АХЧ, с ведома непосредственного его начальства, назначил вместо больного Антона.

Тебе, парень, шибко повезло, что ты так прокатишься на вольном воздухе, – говорил ему Манюшкин. – А то, небось, уж засиделся здесь – никакой физической нагрузки, да? – И, тяжело поведя головой, будто приросшей прямо к туловищу (шея у него была до странности коротка), зачем-то еще подмигнул.

– Товарищ старший лейтенант, сразу ведь сказал: пожалуйста, – отвечал Антон самолюбиво.

Майор Рисс, отпускавший его как если бы с его согласия, но определившей то своей справедливостью во всем, безусловно тоже слышал Манюшкина, – он, обладавший достаточно острым слухом, просматривал здесь, в отделе, за столом, какие-то штабные бумаги и слегка подкашливал характерно: явно выражал неудовольствие услышанным. Майор покровительствовал ему во всем и, вероятно, всегда воспринимал несколько ревниво все, что ни касалось его, его службы, его жизни.

– В пятнадцать лет я также вкалывал на полную катушку. Да и девушек уже вовсю провожал. – Манюшкин победительно взглянул на общительную Любу, машинистку, улыбнувшуюся на его занятное признание, и в его светлых навыкате глазах взыграл бес странного воодушевления: – Но поэзию я уж не променяю ни на что на свете, нет.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru