bannerbannerbanner
полная версияКировская весна 1936-1937

Дмитрий Ю
Кировская весна 1936-1937

– Дон Фаустино! – опять сказал первый. – Сколько лет на свете живу, а такого еще не видал, как дон Фаустино!

– Подожди, есть и другие, – сказал еще кто-то. – Потерпи немножко. Мы еще не такое увидим!

– Что бы мы ни увидели, – сказал первый, – великанов или карликов, негров или диковинных зверей из Африки, а такого, как дон Фаустино, не было и не будет. Ну, следующий! Давай, давай следующего!

У пьянчуг ходили по рукам бутылки с анисовой и коньяком из фашистского клуба, и они пили это, как легкое вино, и в шеренгах многие тоже успели приложиться, и выпитое сразу ударило им в голову после всего, что было с доном Бенито, доном Федерико, доном Рикардо и особенно с доном Фаустино. Те, у кого не было анисовой и коньяка, пили из бурдюков, которые передавались из рук в руки, и один крестьянин дал такой бурдюк Пилар, и она сделала большой глоток, потому что ее мучила жажда, и вино прохладной струйкой побежало ей в горло из кожаной емкости.

– После такой бойни пить хочется, – сказал крестьянин, который дал ей бурдюк.

– Ну да, – сказала она. – А ты убил хоть одного?

– Мы убили четверых, – с гордостью сказал он. – Не считая гвардейцев. А правда, что ты застрелила одного гвардейца, Пилар?

– Ни одного не застрелила, – сказала она. – Когда стена рухнула, я стреляла в дым вместе с остальными. Только и всего.

– Где ты взяла револьвер, Пилар?

– У Пабло. Пабло дал его мне, после того как расстрелял гвардейцев.

– Из этого револьвера расстрелял?

– Вот из этого самого, – сказала она. – А потом дал его мне.

– Можно посмотреть, какой он, Пилар? Можно мне подержать его?

– Конечно, друг, – сказала она и вытащила пистолет из-за веревочного пояса и протянула ему.

Но почему больше никто не выходит, подумала Пилар, и как раз в эту минуту в дверях появился сам дон Гильермо Мартин, в лавке которого все взяли цепы, пастушьи дубинки и деревянные вилы. Дон Гильермо был фашист, но, кроме этого, ничего плохого за ним не знали.

Правда, тем, кто поставлял ему цепы, он платил мало, но цены в лавке у него были тоже невысокие, а кто не хотел покупать цепы у дона Гильермо, мог почти без затрат делать их сам: дерево и ремень – вот и весь расход. Он был очень груб в обращении и заядлый фашист, член фашистского клуба, и всегда приходил в этот клуб в полдень и вечером и, сидя в плетеном кресле, читал «Эль дебате», или подзывал мальчишку почистить башмаки, или пил вермут с сельтерской и ел поджаренный миндаль, сушеные креветки и анчоусы. Но за это не убивают, и, если бы не оскорбления дона Рикардо Монтальво, не жалкий вид дона Фаустино и не опьянение, которое люди уже почувствовали, хватив лишнего, вернее всего нашелся бы кто-нибудь, кто крикнул бы: «Пусть дон Гильермо идет с миром. Мы и так попользовались его цепами. Отпустите его». Потому что люди в городе Авила хоть и способны на жестокие поступки, но душа у них добрая, и они хотят, чтобы все было по справедливости.

Но те, что стояли в шеренгах, уже успели поддаться опьянению и ожесточились, а потому следующего ждали теперь по-другому, не как дона Бенито, который вышел первым. До настоящего опьянения было еще далеко. Но люди стали уже не те. Когда дон Гильермо вышел из дверей Ратуши – небольшого роста, близорукий, седой, в рубашке без воротничка, только запонка торчала в петличке – и перекрестился, и посмотрел прямо перед собой, ничего не видя без очков, а потом двинулся вперед, спокойно и с достоинством, его можно было пожалеть. Но из шеренги кто-то крикнул:

– Сюда, дон Гильермо. Вот сюда, дон Гильермо. Пожалуйте к нам. Все ваши товары у нас!

Очень им понравилось издеваться над доном Фаустино, и они не понимали, что дон Гильермо совсем другой человек, и если уж убивать его, так надо убивать быстро и без шутовства…

– Дон Гильермо, – крикнул кто-то. – Может, послать в ваш особняк за очками?

У дона Гильермо особняка не было, потому что он был человек небогатый, а фашистом стал просто так, из моды и еще в утешение себе, что приходится пробавляться мелочами, держать лавку сельскохозяйственных орудий. Жена у него была очень набожная, а он ее так любил, что не хотел ни в чем от нее отставать, и это тоже привело его к фашистам. Дон Гильермо жил через три дома от Ратуши, снимал квартиру, и когда он остановился, глядя подслеповатыми глазами на двойной строй, сквозь который ему надо было пройти, на балконе того дома, где он жил, пронзительно закричала женщина. Это была его жена, она увидела его с балкона.

– Гильермо! – закричала она. – Гильермо! Подожди, я тоже пойду с тобой!

Дон Гильермо обернулся на голос женщины. Он не мог разглядеть ее. Он хотел сказать что-то и не мог. Тогда он помахал рукой в ту сторону, откуда неслись крики, и шагнул вперед.

– Гильермо! – кричала его жена. – Гильермо! О, Гильермо! – Она вцепилась в балконные перила и тряслась всем телом. – Гильермо!

Дон Гильермо опять помахал рукой в ту сторону и пошел между шеренгами, высоко подняв голову, и о том, каково у него на душе, можно было судить только по бледности его лица.

И тут какой-то пьяный крикнул, передразнивая пронзительный голос его жены: «Гильермо!» И дон Гильермо бросился на него, весь в слезах, ничего не видя перед собой, и пьяный ударил его цепом по лицу с такой силой, что дон Гильермо осел на землю и так и остался сидеть, обливаясь слезами, но плакал он не от страха, а от ярости, и пьяные били его, и один уселся ему верхом на плечи и стал колотить его бутылкой. После этого многие вышли из шеренг, а их место заняли пьяные, из тех, что с самого начала безобразничали и выкрикивали непристойности в окна Ратуши.

Пилар было очень не по себе, когда ее Пабло расстреливал гражданских гвардейцев. Это было скверное дело, но она подумала тогда: если так должно быть, значит, так должно быть, и, по крайней мере, там обошлось без жестокости – просто людей лишили жизни, и хоть это и скверно, но за последние годы все поняли, что иначе нельзя, если хочешь выиграть войну и спасти Республику.

Когда Пабло загородил площадь со всех сторон и выстроил людей двумя шеренгами, ей это хоть и показалось чудно, а все-таки понравилось, и она решила: раз Пабло что-то задумал, значит, так и нужно. Если уж народ должен покончить с фашистами, то пусть весь народ участвует в этом, и она тоже хотела принять на себя часть вины, раз собиралась получить и часть тех благ, которые ждали их тогда, когда город станет республиканским. Но после дона Гильермо ей сделалось стыдно и гадко, и когда пьянчуги и всякая шваль стали на место тех, кто возмутился и вышел из шеренг после дона Гильермо, ей захотелось уйти от всего этого подальше, и она прошла через площадь и села на скамейку под большим деревом, которое отбрасывало густую тень.

К скамейке, переговариваясь между собой, подошли двое крестьян, и один из них окликнул ее:

– Что с тобой, Пилар?

– Ничего, парниша, – ответила она ему.

– Неправду говоришь, – сказал он. – Ну, признавайся, что с тобой?

– Кажется, я сыта по горло, – ответила она ему.

– Мы тоже, – сказал он, и они оба сели рядом со мной на скамью. У одного из них был бурдюк с вином, и он протянул его Пилар.

– Прополощи рот, – сказал он, а другой продолжал начатый раньше разговор:

– Плохо, что это принесет нам несчастье. Никто не разубедит меня в том, что такая расправа, как с доном Гильермо, должна принести нам несчастье.

Тогда первый сказал:

– Если убивать их всех – а я еще не знаю, нужно ли это, – так уж убивали бы попросту, без издевки.

– Пусть бы издевались над доном Фаустино, это я понимаю, – сказал другой. – Он всегда был шутом гороховым, его никто не принимал всерьез. Но когда издеваются над таким человеком, как дон Гильермо, это нехорошо.

– Я сыта по горло, – опять сказала Пилар, и так оно и было на самом деле; внутри у нее все болело, она вся взмокла от пота, и ее мутило, будто она наелась тухлой рыбы.

– Значит, кончено, – сказал первый крестьянин. – Больше мы к этому делу не причастны. А любопытно знать, что делается в других городах.

– Телефон еще не починили, – сказала Пилар. – И это очень плохо, его надо починить.

– Правильно, – сказал он. – Кто знает, может, нам полезнее было бы готовить город к обороне, чем заниматься смертоубийством, да еще таким медленным и жестоким.

– Пойду поговорю с Пабло, – сказала ему Пилар, встала со скамейки и пошла к аркаде перед входом в Ратушу, откуда через площадь тянулись шеренги.

Строя теперь никто не держал, порядка в шеренгах не было, и опьянение давало себя знать уже не на шутку. Двое пьяных валялись на земле посреди площади и по очереди прикладывались к бутылке, передавая ее друг другу. Один после каждого глотка орал как сумасшедший: «Да здравствует анархия!» Вокруг шеи у него был повязан красный с черным платок. Другой орал: «Да здравствует Свобода!» дрыгал ногами в воздухе и опять орал: «Да здравствует Свобода!» У него тоже был красный с черным платок, и он размахивал этими платком и бутылкой, которую держал в другой руке.

Один крестьянин вышел из шеренги, остановился в тени аркады, посмотрел на них с отвращением и сказал:

– Уж лучше бы кричали: «Да здравствует пьянство!» Больше ведь они ни во что не верят.

– Они и в это не верят, – сказал другой крестьянин. – Такие ничего не понимают и ни во что не верят.

Тут один из пьяниц встал, сжал кулаки, поднял их над головой и заорал: «Да здравствует анархия и свобода, так и так вашу Республику!»

Другой, все еще валяясь на земле, схватил горлана за ногу, и тот упал на него, и они несколько раз перекатились один через другого, а потом сели, и тот, который свалил своего дружка, обнял теперь его за шею, протянул ему бутылку, поцеловал его красный с черным платок, и оба выпили.

В эту минуту в шеренгах закричали, и Пилар оглянулась, но ей не было видно, кто выходит, потому что его загораживала толпа у дверей Ратуши. Она увидела только, что Пабло и Четырехпалый выталкивают кого-то прикладами дробовиков, но кого – не было видно, и, чтобы разглядеть, она подошла вплотную к толпе, сгрудившейся у дверей.

 

Все там толкались и шумели, столы и стулья фашистского кафе были опрокинуты, и только один стол стоял на месте, но на нем развалился пьяный, свесив запрокинутую голову и разинув рот. Тогда Пилар подняла стул, приставила его к колонне аркады и взобралась на него, чтобы заглянуть поверх голов.

Тот, кого выталкивали Пабло и Четырехпалый, оказался доном Анастасио Ривасом; это был ярый фашист и самый толстый человек в городе. Он занимался скупкой зерна и, кроме того, служил агентом в нескольких страховых компаниях, и еще давал ссуды под высокие проценты. Стоя на стуле, Пилар видела, как он сошел со ступенек и приблизился к шеренгам, его жирная шея выпирала сзади из воротничка рубашки, и лысина блестела на солнце. Но сквозь строй ему пройти так и не пришлось, потому что все вдруг закричали разом, – казалось, крик шел не из многих глоток, а из одной. Под этот безобразный пьяный многоголосый рев люди, ломая строй, кинулись к дону Анастасио, и она увидела, как он бросился на землю, обхватил голову руками, а потом уже ничего не было видно, потому что все навалились на него кучей. А когда они поднялись, дон Анастасио лежал мертвый, потому что его били головой о каменные плиты, и никакого строя уже не было, а была орда.

– Пошли туда! – раздались крики. – Пошли за ними сами!

– Он тяжелый – не дотащишь, – сказал один и пнул ногой тело дона Анастасио, лежавшее на земле. – Пусть валяется!

– Очень надо тащить эту бочку требухи к обрыву! Пусть тут и лежит.

– Пошли туда, прикончим их всех разом, – закричал какой-то человек. – Пошли!

– Чего тут весь день печься на солнце! – подхватил другой. – Идем, живо!

Толпа повалила под аркады. Все толкались, орали, шумели, как стадо животных, и кричали: «Открывай! Открывай! Открывай!» – потому что, когда шеренги распались, Пабло велел караульным запереть дверь Ратушу на ключ.

Стоя на стуле, Пилар видела через забранное решеткой окно, что делается в зале Ратуши. Там все было по-прежнему. Те, кто не успел выйти, полукругом стояли перед священником на коленях и молились. Пабло с дробовиком за спиной сидел на большом столе перед креслом мэра и свертывал сигарету. Ноги у него висели, не доставая до полу. Четырехпалый сидел в кресле мэра, положив ноги на стол, и курил. Все караульные сидели в креслах членов муниципалитета с ружьями в руках. Ключ от входных дверей лежал на столе перед Пабло.

Толпа орала: «Открывай! Открывай! Открывай!» – точно припев песни, а Пабло сидел на своем месте и как будто ничего не слышал. Он что-то сказал священнику, но из-за криков толпы нельзя было разобрать что.

Священник, как и раньше, не ответил ему и продолжал молиться. Пилар теснили со всех сторон, и она со своим стулом передвинулась к самой стене; ее толкали, а она толкала стул. Теперь, став на стул, Пилар очутилась у самого окна и взялась руками за прутья решетки. Какой-то человек тоже влез на ее стул и стоял позади нее, ухватившись руками за два крайних прута решетки.

– Стул не выдержит, – сказала ему Пилар.

– Велика важность, – ответил он. – Смотри. Смотри, как они молятся!

Он дышал ей прямо в шею, и от него несло винным перегаром и запахом толпы, кислым, как блевотина на мостовой, а потом он вытянул голову через ее плечо и, прижав лицо к прутьям решетки, заорал: «Открывай! Открывай!» И Пилар показалось, будто вся толпа навалилась на нее, как вот иногда приснится во сне, будто черт на тебе верхом скачет.

Теперь толпа сгрудилась и напирала на дверь, так что напиравшие сзади совсем придавили передних, а какой-то пьяный, здоровенный детина в черной блузе, с черно-красным платком на шее, разбежался с середины площади, налетел на тех, кто стоял позади, и упал, а потом встал на ноги, отошел назад, и опять разбежался, и опять налетел на стоявших позади, и заорал: «Да здравствую я и да здравствует анархия!»

Потом этот самый пьянчуга вышел из толпы, уселся посреди площади и стал пить из бутылки, и тут он увидел дона Анастасио, который все еще лежал ничком на каменных плитах, истоптанный множеством ног. Тогда пьяница поднялся, подошел к дону Анастасио, нагнулся и стал лить из бутылки ему на голову и на одежду, а потом вынул из кармана спички и принялся чиркать одну за другой, решив запалить костер из дона Анастасио. Но сильный ветер задувал спички, и спустя немного пьяница бросил это занятие, качая головой, уселся рядом с доном Анастасио и то прикладывался к бутылке, то наклонялся и хлопал по плечу мертвого дона Анастасио.

А толпа все кричала, требуя, чтобы открыли двери, и человек, стоявший со мной на стуле, изо всех сил дергал прутья решетки и тоже орал у Пилар над самым ухом, оглушая ее своим ревом и обдавая своим вонючим дыханием. Она перестала смотреть на пьяницу, который пытался поджечь дона Анастасио, и опять заглянула в зал Ратуши; там все было как и раньше. Фашисты по-прежнему молились, стоя на коленях, в расстегнутых на груди рубашках, одни – опустив голову, другие – подняв ее кверху и устремив глаза на распятие, которое держал в руках священник, а он быстро и отчетливо шептал слова молитвы, глядя поверх их голов, а позади, на столе, сидел Пабло с сигаретой во рту, с дробовиком за спиной и болтал ногами, поигрывая ключом, который он взял со стола.

Потом Пабло опять заговорил со священником, наклонившись к нему со стола, но что он говорил – нельзя было разобрать из-за крика. Священник не отвечал ему и продолжал молиться. Тогда из полукруга молящихся встал один человек, и стало ясно, что он решился выйти. Это был дон Хосе Кастро, которого все звали дон Пепе, барышник и заядлый фашист; он стоял теперь посреди зала, низенький, аккуратный, даже несмотря на небритые щеки, в пижамной куртке, заправленной в серые полосатые брюки. Он поцеловал распятие, и священник благословил его, и он оглянулся на Пабло и мотнул головой в сторону двери.

Пабло покачал головой и продолжал курить. Пилар видела, что дон Пепе что-то говорит Пабло, но не могла разобрать что. Пабло не ответил, только опять покачал головой и кивнул на дверь.

Тут дон Пепе опять посмотрел на дверь, и Пилар поняла: до сих пор он не знал, что она заперта. Пабло показал ему ключ, и он с минуту постоял, глядя на этот ключ, а потом повернулся, отошел и снова стал на колени. Священник оглянулся на Пабло, а Пабло осклабился и показал ему ключ, и священник словно только тут уразумел, что дверь заперта, и ей показалось было, что он качает головой, но нет, он только опустил голову и снова стал молиться.

Не известно, как это они не догадывались, что дверь заперта, разве что уж очень были заняты своими мыслями и своими молитвами; но теперь-то они уже поняли все, и поняли, почему на площади так кричат, и, должно быть, им стало ясно, что там теперь все по-другому. Но они не поднимались с колен и молились, как прежде.

Крик теперь стоял такой, что ничего нельзя было расслышать, а пьянчуга, который забрался на стул к Пилар, обеими руками тряс решетку окна и до хрипоты орал: «Открывай! Открывай!»

Тут Пабло снова заговорил со священником, но священник ему не ответил. Потом Пилар увидела, что Пабло снял свой дробовик с плеча, нагнулся и потрогал священника прикладом. Священник словно и не заметил этого, и я увидела, что Пабло покачал головой. Потом он что-то сказал через плечо Четырехпалому, а Четырехпалый что-то сказал остальным караульным, и они все встали и отошли в дальний угол зала.

Пилар увидела, как Пабло опять сказал что-то Четырехпалому, и тот сдвинул вместе два стола и нагородил на них несколько скамеек. Получилась баррикада, отделявшая угол зала, а за баррикадой стояли караульные со своими ружьями. Пабло потянулся вперед и опять тронул священника прикладом дробовика, но священник словно ничего не заметил, и другие тоже не заметили и продолжали молиться, и только дон Пепе оглянулся и посмотрел на Пабло. Пабло покачал головой, а потом, увидев, что дон Пепе смотрит на него, кивнул ему и показал ключ, высоко подняв его в руке. Дон Пепе понял и, уронив голову на грудь, стал быстро-быстро шептать молитву.

Пабло соскочил со стола и, обойдя кругом, подошел к высокому креслу мэра, стоявшему на возвышении во главе длинного стола для заседаний. Он уселся в это кресло и стал свертывать себе сигарету, не спуская глаз с фашистов, которые молились вместе со священником. По его лицу нельзя было понять, что он думает. Ключ лежал на столе перед ним. Это был большой железный ключ длиною с фут. Потом Пабло что-то крикнул караульным, что – она не могла расслышать, и один караульный пошел к двери. Пилар увидела, что губы у фашистов, шептавших молитвы, зашевелились быстрей, и догадалась, что они поняли.

Пабло сказал что-то священнику, но священник ему не ответил. Тогда Пабло потянулся за ключом, взял его и швырнул караульному, стоявшему у дверей. Тот поймал ключ на лету, и Пабло одобрительно ухмыльнулся. Потом караульный вставил ключ в замок, повернул, дернул дверь и спрятался за нее, потому что толпа сразу ворвалась.

Пилар видела, как они вбежали, но тут пьяный, который стоял с ней на стуле, завопил: «Ай! Ай! Ай! – и, высунувшись вперед, заслонил ей все окно, а потом принялся кричать: – Бей их! Бей их! Лупи! Колоти!» – и отпихнул ее в сторону, так что Пилар совсем уж ничего не стало видно.

Пилар ткнула его локтем в живот и сказала: «Пьяница, это чей стул! Пусти, дай мне посмотреть!»

Но он все тряс решетку, вцепившись в нее обеими руками, и вопил: «Бей их! Лупи! Колоти! Вот так! Бей их! Бей! Козлы! Козлы! Козлы!

Пилар ткнула его локтем еще сильней и сказала: «Козел! Пьянчуга! Пусти посмотреть».

Тут он обеими руками пригнул ее голову, чтобы ему было виднее, и всей своей тяжестью навалился на Пилар, а сам все орет: «Бей их! Лупи! Вот так!»

«А я тебя вот так!» – сказала Пилар и изо всех сил ударила его в пах, и ему стало так больно, что он отпустил ее голову, схватился за это место и говорит: «Не имеешь права, женщина». А Пилар тем временем заглянула в окно и видит, что в комнату полным-полно набилось людей, и они молотят дубинками и цепами, и лупят, и колют, и тычут куда ни попало деревянными вилами, которые из белых уже стали красными и зубья растеряли, и вся комната ходит ходуном, а Пабло сидит и смотрит, положив дробовик на колени, а вокруг все ревут, и колотят, и режут, и люди кричат, как лошади на пожаре. И она увидела, как священник, подобрав полы, лезет на стол, а сзади его колют серпами, а потом кто-то ухватил его за подол сутаны, и послышался крик, и потом еще крик, и я увидела, что двое колют священника, а третий держит его за полы, а он вытянул руки и цепляется за спинку кресла, но тут стул, на котором Пилар стояла, подломился, и они с пьяным свалились на тротуар, где пахло вином и блевотиной, а пьяный все грозил ей пальцем и говорил: «Ты меня покалечить могла», – а люди, пробегая мимо, спотыкались и наступали на них, и большей уже ничего Пилар не видела, только ноги людей, теснившихся ко входу в Ратушу, да пьяного, который сидел напротив нее, зажимая то место, куда она его ударила.

Так кончилась расправа с фашистами в городе, и она бы досмотрела все до конца, если бы не пьянчуга, но Пилар даже была рада, что он помешал ей, так как то, что творилось в Ратуше, лучше было не видеть.

Другой пьяный, которого Пилар заметила раньше на площади, был еще похуже ее соседа по стулу. Когда они поднялись на ноги после того, как сломался стул, и выбрались из толпы, теснившейся у дверей, Пилар увидела, что он сидит на прежнем месте, обмотав шею своим красно-черным платком, и что-то льет на дона Анастасио. Голова у него моталась из стороны в сторону, и туловище валилось вбок, но он все лил и чиркал спичками, лил и чиркал спичками, и Пилар подошла к нему и сказала:

– Ты что делаешь, бессовестный?

– Ничего, женщина, ничего, – сказал он. – Отстань от меня.

И тут, может быть потому, что, встав перед ним, Пилар загородила его от ветра, спичка разгорелась, и синий огонек побежал по рукаву дона Анастасио вверх, к его затылку, и пьяница задрал голову и завопил во все горло: «Мертвецов жгут! Мертвецов жгут!»

– Кто? – крикнул голос из толпы.

– Где? – подхватил другой.

– Здесь! – надрывался пьяница. – Вот здесь, вот!

Тут кто-то с размаху огрел пьяного цепом по голове, и он свалился, вскинул глаза на того, кто его ударил, и тут же закрыл их, потом скрестил на груди руки и вытянулся на земле рядом с доном Анастасио, будто заснул. Больше его никто не трогал, и так он и остался лежать там, после того как дона Анастасио подняли и взвалили на телегу вместе с другими и повезли к обрыву; вечером, когда в Ратуше все уже было убрано, их всех сбросили с обрыва в реку. Пилар было жаль, что заодно туда же не отправили десяток-другой пьяниц, особенно из тех, с черно-красными платками; и если у нас еще когда-нибудь будет революция, их, подумала Пилар, надо будет ликвидировать с самого начала.

 

После бойни в Ратуше убивать больше никого не стали, но митинг в тот вечер так и не удалось устроить, потому что слишком много народу перепилось. Невозможно было установить порядок, и потому митинг отложили на следующий день.

Вечером Пилар и Пабло сидели и ужинали, и все было как-то по-чудному. Так бывает после бури или наводнения или после боя, все устали и говорили мало. Ей тоже было не по себе, внутри сосало, было стыдно и казалось, что они сделали что-то нехорошее, и еще было такое чувство, что надвигается большая беда.

Пабло за ужином говорил немного.

– Понравилось тебе, Пилар? – спросил он, набив рот жарким из молодого козленка. Они ужинали в ресторанчике при автобусной станции. Народу было полно, пели песни, и официанты с трудом управлялись.

– Нет, – сказала Пилар. – Не понравилось, если не считать дона Фаустино.

– А мне понравилось, – сказал он.

– Все? – спросила она.

– Все, – сказал он и, отрезав своим ножом большой ломоть хлеба, стал подбирать им соус с тарелки. – Все, если не считать священника.

– Тебе не понравилось то, что сделали со священником? – Пилар удивилась, так как знала, что священники ему еще ненавистней фашистов.

– Он меня разочаровал, – печально сказал Пабло. Кругом так громко пели, что нам приходилось почти кричать, иначе не слышно было.

– Как так?

– Он плохо умер, – сказал Пабло. – Проявил мало достоинства.

– Какое уж тут могло быть достоинство, когда на него набросилась толпа? – сказала Пилар. – А до того он, по-моему, держался с большим достоинством. Большего достоинства и требовать нельзя.

– Да, – сказал Пабло. – Но в последнюю минуту он струсил.

– Еще бы не струсить, – сказала я. – Ты видел, что они с ним сделали?

– Я не слепой, – сказал Пабло. – Но я считаю, что он умер плохо.

– На его месте каждый умер бы плохо, – сказала ему Пилар. – Чего тебе еще нужно за твои деньги? Если хочешь знать, все, что там творилось, в Ратуше, просто гнусность!

– Да, – сказал Пабло. – Порядку было мало. Но ведь это священник. Он должен был показать пример.

– Я думала, ты не любишь священников.

– Да, – сказал Пабло и отрезал себе еще хлеба. – Но ведь это испанский священник. Испанский священник должен умирать как следует.

– По-моему, он совсем неплохо умер, – сказала Пилар. – Ведь что творилось!

– Нет, – сказал Пабло. – Он меня совсем разочаровал. Целый день я ждал смерти священника. Я решил, что он последним пройдет сквозь строй. Просто дождаться этого не мог. Думал – вот будет зрелище! Я еще никогда не видел, как умирает священник.

– Успеешь еще, – язвительно сказала Пилар. – Ведь сегодня только начало.

– Нет, – сказал Пабло. – Он меня разочаровал.

– Вот как! – сказала она. – Чего доброго, ты и в бога верить перестанешь.

– Не понимаешь ты, Пилар, – сказал он. – Ведь это же испанский священник.

– Что за народ испанцы! – сказала она ему.

– Пилар, сегодня у нас с тобой ничего не будет – сказал жене Пабло.

– Ладно, – сказала она. – Очень рада.

– Я думаю, это было бы нехорошо в день, когда убили столько народу.

– Ну да, – ответила она ему. – Подумаешь, какой праведник! Я не зря столько лет жила с матадорами, знаю, какие они бывают после корриды.

– Это верно, Пилар? – спросил он.

– А когда я тебе лгала? – сказала она ему.

– В самом деле, Пилар, я сегодня никуда не гожусь. Ты на меня не в обиде?

– Нет, парниша, – сказала она ему. – Но каждый день ты людей не убивай.

И он спал всю ночь как младенец, пока она его не разбудила на рассвете, а сама так и не могла уснуть и в конце концов поднялась и села у окна, откуда видна была площадь в лунном свете, та самая, где днем стояли шеренги, и деревья на краю площади, блестевшие в лунном свете, и черные тени, которые от них падали, и скамейки, тоже облитые лунным светом, и поблескивавшие осколки бутылок, а дальше обрыв, откуда всех сбросили, и за ним пустота. Кругом было тихо, только в фонтане плескалась вода, и она сидела и думала: как же скверно мы начинаем.

Окно было раскрыто, и со стороны Фонды ей вдруг послышался женский плач. Пилар вышла на балкон, босыми ногами ступая по железу; фасады домов вокруг площади были освещены луной, а плач доносился с балкона дона Гильермо. Это его жена стояла там на коленях и плакала.

Тогда Пилар вернулась в комнату и снова села у окна, и ей не хотелось ни о чем думать, потому что это был самый плохой день в ее жизни, если не считать еще одного дня, три дня спустя, когда город взяли фашисты. {26}

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru