bannerbannerbanner
полная версияСвет мой. Том 1

Аркадий Алексеевич Кузьмин
Свет мой. Том 1

И Аннино семейство, ясно, жило здесь в чужом доме, как-то извинительно – не растопырялось очень, что говорится. Все ходили здесь, можно сказать, бочком , прижимаясь к стеночкам; спали вповалку на полу, подстилая барахлишко под себя; самовольно не топили и не заслоняли хозяйкину печь – ни-ни; варево же, какое готовилось на целую прожорливую армию, стряпалось урывками. Для чего еще использовался примус. Либо еда готовилась на костре. Анна иногда и шикала на неслухов-ребят. Вообщем, смотри: шибко ни кашляни! Ни дыхни! Ни повернись! Ни посмейся! И ни пробеги!

Вокруг же все усиливалась напряженность. Население редело – самоходно убывало на восток. С юго-запад уже явственно-слышно надвигался, глухо погромыхивая, фронт; совершенно беспрепятственно рыскали над землей фашистские бомбовозы и, разворачиваясь над Ржевом, все сбрасывали и сбрасывали бомбы на целое море огня и дыма: город сплошь горел. Несло гарью. По ночам аспидно-черным над городом в полнеба полыхало зарево. Оно словно предвещало конец света.

В течение трех дней отходила в тыл (и через Дубакино) крупная воинская часть. А по большаку и по полям красноармейцы то рыли окопы, то спешно, бросая их, уходили куда-то. Была полнейшая безориентированность. Ходили слухи о том, что в Зубцов (восточней Ржева) выброшен немцами десант. И это подтвердила сама Варя Овчинина, которая, любопытствуя, дошла до Зубцовского тракта и собственными глазами увидала там ползущих по нему немецких солдат.

Отчего-то бодрился Артем: на что-то надеялся. Анна терялась, не зная, что предпринять теперь. Они, Кашины, уже вторую неделю задерживались с обратным выездом из Дубакино.

Вдруг Анна, ойкнув, унимая дрогнувшее сердце, вылетела вон из домины – навстречу шедшему нашему, вероятно, отставшему пехотинцу с забинтованной под пилоткой головой. Заступив ему дорогу, жалостливо глянула ему, молодому, в его горячено-запавшие, что угольки, глаза. И зазвала его в теплый домашний угол. На стул усадила.

Сел гость дорогой, в шинели серой и с винтовкой в руке, точно изваяние какой живой печали да суровости; его обступили все, затихшие, бессильные помочь ему. И Анна, суетившаяся подле, точно около кого родного, уж не знала, как и обласкать и приободрить его, а не быть самой приободренной им. Она предлагала ему кружку молока, поднесла ее ему старательно. Он взял в руку налитую кружку, подержал ее и затем словно помимо своей воли лишь поднес ее ко рту и отхлебнул глоток; дробно застучали у него зубы об нее, выдавая его сильное волнение, – и он опять опустил ее с сильнейшей дрожью. И больше не притронулся ни к чему. Он не знал, куда идти.

Анна, ставшая слезливой, прослезилась. Сунула ему в карман еду:

– Коммунист, поди, сынок.

– Не все равно ли, мать, теперь? – с печальной укоризной ответствовал боец, вставая.

– Служивый, лучше будет, если сдашься, – всунулся с советом немудрящим сытый, потрудившийся Артем.

– Разве ж можно?!. – задохнулась Анна негодующе. – Народ бросить?!.

– А куда он скроется от немцев? Посуди. – Артем был невозмутим. – Мы брошены. И почти окружены. Наутро, может быть, они явятся и сюда. Нет, служивый, лучше брось винтовку, сдайся… Так ты свою жизнь хотя бы сохранишь.

Артем, видно, сам храбрился, настраиваясь, готовясь к неизбежной перемене жизненных обстоятельств, отчасти успокоенный той малозначащей чепухой, что он вычитал из двух немецких листовок, написанных с самоуверенным солдафонством, не иначе. Для наглядности, например, через весь листок одной из них была нарисована винтовка, торчавшая штыком вниз, и был напечатан призыв к бойцам сдаваться. Мол, ваша песенка спета, каюк! Бессмысленно сопротивление и лишнее кровопролитие! Сильней немецкой армии нынче в мире нет никакой другой, ибо она легко разбила сильнейшую французскую армию. И гарантирует сдавшимся бойцам жизнь, свободу. А на другой листовке красовался портрет Гитлера с текстом, поясняющим лицемерно, что он, Гитлер, хочет только свалить Сталина, который является его личным врагом, а вовсе не русский народ.

После ухода пехотинца Антон вновь поехал, запрягши лошадь в бричку, в Ромашино, к тете Маше и Валере – по сути как связной или разведчик; кроме выяснения складывающейся обстановки, он также получал от них необходимые продукты, а главное – свежевыпекаемый подовый хлеб. Шестнадцатилетний же Толя отказался опять съездить – ему попросту не хотелось: он напрочь увиливал от всех работ и забот. Так что Антон вновь в одиночку захлябал в таратайке по пустынной дороге по наструганной холодом с деревьев и кустов листве.

Вчера еще жидкая цепочка бойцов рыла вдоль большака окопчики и протягивали телефонный провод. Они, окликнув его, спросили:

– Эй, пацан! Там, откуда ты едешь, немцев не видать?

Он сказал им, что их уже видели два дня назад на зубцовском тракте, позади нас.

– Что же, стало быть, нас обошли? А ты не брешешь, малой?

– Что знаю, то и говорю вам! – Осердился он.

Но сегодня почти никто не встретился ему в дороге. Всюду пустовали жилища, придворовые постройки. Одна лишь немецкая «Рама», осуществляя разведывательный полет, плавала, как заводная, в стеклянном небе.

Очень возбужденная тетя Поля наказала: чтобы завтра утром же все собрались и вернулись домой; дело-то спешное: вот-вот могли уже нагрянуть немцы; только бы успеть до них, чтобы разминуться с ними в чистом поле. И Антон с тем, прихватив две краюхи душистого ржаного хлеба, заторопился назад, насвистывая. При его отъезде вблизи сильно бухнул взрыв – и взметнулся черный султан земли, обломков и дыма. Кто-то взорвал на окраине деревни грузовик.

Правда, Антону пришлось поволноваться в конце поездки, как он подъехал к злополучному мосту, нависшему над речкой: из мостового настила исчезли два бревнушка, отчего зиял проем, так пугавший гнедую. Она опять стала, боясь перешагнуть препятствие; фыркала, косясь, и упрямилась. Началась сущая пытка для нее и для ее возницы-малолетки.

– Ну, ступай, хорошая Рыжка! Иди! – умоляюще и одобрительно просил Антон, соскочив с таратайки и встав сбоку. – Ты уж не подводи. Давай! Нас же ждут! Ты слышишь?

Он очень испугался того, что умное животное, вконец заупрямившись, не станет перепрыгивать зияющий проем в мосту – просто не послушается его, мальчонку, не мужчину: поймет, что она вольна так поступить. А помощи ждать было неоткуда. Хотя, впрочем, она обычно слушалась его.

– Ты не бойся, Рыжка! Чудачка! – Антон, зайдя спереди, дергал за уздцы упрямицу и невольно повышал от нетерпения (или, вернее, от отчаяния) голос: – Ну, прыгай-же, голубушка! Прыгай, Рыжка! Говорю тебе! Давай же! Н-но! – и аж замахнулся на нее кнутом. Для порядка. – Умница!

И вновь Рыжка отчаянно прыгнула вперед – грудью почти прямо на него (он отскочил). И протащила за собою таратайку, прогрохотавшую по плясавшему настилу.

Нет, Рыжка умная все-таки не подводила.

X

Вот прокралось мутно-серое утро 14-го октября. Был Покров. И точно: первый – ночной – снег покрыл, убелил следы последних отступивших бойцов. Все повсюду непривычно оголилось, омертвело, стихло тягостно: нигде уже не бухало ничто и никто не сновал потерянно. И Кашины как можно поскорей – с пониманием того, что осталось времени у них в обрез – запрягли лошадку и, возложив на телегу свой небогатый скарб и подрагивая на холодящем воздухе, заспешили гурьбой из Дубакино домой. Чувство возвращения домой поторапливало всех. Оттеплело чуть. Заметно. Выпавший неплотный снег оседал, неслышно подтаивая на еще незакованной морозом земле; он напластовывался на колесах, обитых железом, и за ними тянулся темными полосами прорезанный до земли след.

Все точно вымерло в деревне. Так оно и было на самом деле. По собственному же двору большому одичало бродили куры, гуси; жалобно мяукала и терлась об ноги исхудавшая Мурка, принесшая по неразумению котят. И грызя подворотню, бесновалась у тети Поли во дворе, и выла, и скулила, нагоняя невыносимую тоску, не выпускаемая в этот день на волю дворняжка Пега.

– Мои голуби… хорошие… – обрадовалась тетя Поля, едва ребята Кашины, разгрузившись, зашли к ней в избу противостоявшую – за тем, чтобы показаться ей и поговорить. Все жизнелюбивый выдавался ее характер – как бы само собой. Она не пеклась о личном спокойствии, благополучии, а беспокоились о близких ей отпрысках ее брата Василия и об Анне, и те признательно принимали от нее помощь, идущую от сердца, окрылявшую их; ведь больше некому было заслонить их от обрушившихся на всех ударов несчастья, потому что все теперь нуждались в такой взаимной поддержке, а ее не было – редко кто мог оказать ее практически, вовремя.

Тем неприятней, даже подозрительней Антону показался потертый мужчинка с косинкой желтоватых глаз, Евсей Никанорович, живший у нее три дня, или отсиживавшийся почему-то здесь, в укромном местечке. Чем-то он, свежевыбритый сейчас и охорашивавшийся, что барышня на выданьи, вызывал ревность, недоверие и даже неприятие. И когда ребята по простецки спросили у него, откуда он, и он уклончиво сказал, что издалека, и когда они переспросили, откуда ж именно, и он уточнил, что из мест заключения, – он сам по себе оттуда вышел, так как тюремная охрана разбежалась, – ревность и недоверие к нему у Антона только усилились. Косившие его глаза явно мельтешили как-то. Он неспроста темнил в чем-то, факт.

Тетя Поля, стоя в переду избы, напрягаясь, сбивчиво рассказывала о происходившем здесь в последние дни.

Еще только вчера красноармейцы окапывались вон за кузницей, на взгорке, где предполагалось некогда развести большой фруктовый сад; они заходили к ней, Полине, есть горячие овсяные блины и еще пошучивали, как ни скребли, видать, у них на сердце черные кошки… А затем, когда уже пролетели, свистя, на Ржев три немецких снаряда, эти бойцы – увы! – снялись с места… Получили приказ по полевому телефону…

Незнакомец, переложив во рту языком папироску, скрестив руки на животе и откачнувшись взад-вбок телом, и еще сбочив голову, тоже стоял и слушал ее.

 

– Ох, и что же будет-то? – Тетя часто заморгала глазами и всхлипнула под конец.

Но совсем неожиданно незнакомец кинул свысока:

– Сестра, не волнуйся, не пужайся зря – сама увидишь, как неплохо все устроится, поверь. Их только малюют, – понизил он голос (и слово-то какое подобрал!), – малюют людоедами. А они такие организованные люди, что, скажем, стоит предъявить им хотя б вот эту маленькую штучку – так и паспорта уже не нужно. – И он, выпростав из кармана, развернул этакую кляповинку – пустую немецкую сигаретную коробочку. С душистой бумажкой внутри нее. – Вот обыкновенная пачка из-под сигарет, а как культурно все обделано. Ну, понюхайте вы, как, до чего приятно пахнет. Разве так у нас?.. Понюхайте!.. – И неизвестный, захлебываясь, умиляясь, совал-подсовывал эту пачку, неизвестно как попавшую к нему, всем под нос что животным…

Какой-то обалдуй…

– Нет, серьезно? Иди ты! – восхитился только один Толя. И притом манерно цокнул языком, демонстрируя, свою привычку юношеского свойства.

– Вот голову на отсеченье дам! Еще крест на мне. – И тут же Евсей Никанорович, вновь бережно завернув сигаретную коробочку в тряпицу белую, как нечто драгоценное, убрал ее подальше – во внутренний карман пиджака.

Но чему Антон удивился больше – не такая уж легковерная да неискушенная тетя Поля тотчас сказала вроде б с успокоением:

– Ну, видите… А мы думаем… Дай-то бог! – Она была верующей отчасти: иконка стояла в красном углу. С расслабленностью она застекулировала противно. Слезы на своем лице промокнула кончиком серой косынки.

А что значило по ней слово «видите»? Что ее разубедило?

Да уже все, находившиеся в ее крайней (на восток) избе, одновременно увидели в окна – и опешили: прямо перед избой, на заснеженной дороге, затормозили на велосипедах два каких-то тощих вооруженных солдата в необычных серо-зеленых шинелях с подоткнутыми полами и под квадратными почти касками. Они – кто же это? – по ветру носами повели (нюхали воздух – как собаки, чующие заячий дух) и, озираясь вместе с тем с опаской, глазами шарили по сторонам. Скользнули и по окнам тетиполиной избы, к коим изнутри прильнули домочадцы; даже позатихла – не брехала во дворе дворняжка Пега: знать почуяла недоброе… Наконец все догадались…

– Да то ж они, освободители! – подхватился вдруг, опередив всех в догадке, Евсей Никанорович. – Надобно спокойствие! Спокойствие! – И, как бы боясь уже упустить такой исключительный момент, опоздать, схватил шапку, нахлобучил ее на себя на ходу и мигом шаркнул вон, за дверь скрипучую, – на встречу к ним, солдатам.

– Ух ты, елки-палки! – Сиганули заодно за ним и ребята – высыпали наружу. И, считай, опередили его. Вплотную приблизились к этим закопченным немцам моложавым в солдатской форме с распростертыми орлами и свастикой, с автоматами у груди; получше разглядывали их вблизи, их амуницию, небогатую, холодную; прикидывали про себя на глазах, каковы же могли быть эти гренадеры по натуре. Что в газетах писалось о них – одно; наяву же иное прописано: все-то и хуже может быть, обычно говорила Анна. Война корежит людей.

Передний замызганно-бледный солдат в очках, изгибаясь с седла велосипеда, широко повел вокруг себя свободной рукой; он словно бы захватывал, загребал себе все окрест. И чуждо-грубо прозвучал его вопрос о том, есть ли здесь «руськи золдат, партизан».

– Nicks, pan, nicks, – отвечал с угодливостью Евсей Никанорович. – Все ушли.

– Was? Gar nicht? – Что? Решительно ничего? – переспросил другой.

– Ya! Ya!

Оруженосцы были усталы, что рабочие лошади, но определенно, можно было заметить, являлись энтузиастами этой ведущейся с их помощью войны. Они с особым, видно, удовлетворением и рвением достигали еще незанятых их войсками районов и поэтому первыми же небожителями показывались в своем военном величии всем русским жителям, которые, пугаясь, невольно выходили приветствовать их.

Разведчики обрадовались – все в порядке. Сняли рукавицы. Достали сигареты, поделились сигареткой и с русским мужиком, закурили. И после этого быстренько повернули обратно. Еще минута – и скрылись они, как приведения, за уклоном продуваловской улицы.

А чуть позже взревел мощный мотор, залязгали гусеницы: выюркнула сюда, в конец деревни, расшвыривая землистые ошметки, немецкая танкетка полосатая, уже раскрашенная по-зимнему. Она стала подле крайних изб. Открылся ее люк, и по плечи высунулся из него танкист в темной форме; он автоматически повертел головой в шлеме – и снова нырнул под башню, закрылся под броню. Опять лязгнули, завертелись гусеницы. Танкетка, не задерживаясь далее, прытко припустилась к видневшимся дальним деревням.

Анне, тоже видевшей все это, показалось въявь, будто на ее глаза надвинулась плотная повязка…

XI

Тактика агрессоров в нападении била на эффект: главное, окружить, оглушить противника, не дать ему опомниться. Захватчики лезли напролом, в смраде и грязи, но чопорно-надменные и всемогущие. Стало так, что передовые немецкие части, ударив под углом – с юго-запада, заняли город Зубцов (что в восемнадцати километрах восточней Ржева) еще 9-го октября, а 14-го – в день вступления в отрезанный Ржев – уже достигли расположенного северо-восточней, в ста тридцати километрах отсюда, города Калинина. И понятно же: немцы, взяв и Ржев, сливались вновь в мощнейший поток и торопились с марша окружить Москву, а тем самым, несомненно, скорейшим образом завершить всю русскую кампанию. Это-то, казалось всем им, было абсолютно уж решенным, неупущенным. Благо они, взращенные армией насильники, наперед скажу, не тратились ничуть на продовольствие в походе, отнюдь. Зачем же? Они ведь всюду кроме убийств промышляли и как отменные ворюги – забирали на месте у завоеванного населения и всю живность, все припасы съестные, не чурались ничего.

Толю, однако, даже восхищала солдатня, рьяно рвущаяся к цели – захвату Москвы, и как, несмотря на то, что нацистское командование раз за разом вынужденно упоздняло такие планы, она еще верила в свою победную прыть. Пускай и на последнем вздохе.

Днем же 14-го октября, когда свежий снег еще лежал подтаянный, белея, на земле и когда Толя, Антон и Саша направились во Ржев, по размешанному колесами большаку с темно жирневшей жижелью тяжело ползли туда, меся его и запружая собой, тысячи вымуштрованных немецких солдат. Эти лезшие из кожи вон счастливчики ломили вперед вперемежку в автомашинах, на трещавших мотоциклах и на повозках (пеших пока не наблюдалось). И мальчишки после перехода моста, на обочине, пережидали этот непрерывно-серый поток. Были однообразно чужие солдаты, солдаты. Солдаты уже не сидели нормально на седлах велосипедов, а привстав на педалях, с подвернутыми болтавшимися полами шинелей, и наживая что есть сил, переваливались всем телом с педали на педаль, согбенные, взмученные, и ехали безропотно, всецело занятые, видно, в мыслях такой отвратительной дорогой, ползущей под собой, только дорогой, – ехали с самым тупым равнодушием. Только проклинали Россию за эти муки свои. Не светились осмысленно их глаза – в них не было ни малейшей человеческой искринки; была лишь одна демонстрация подлой солдатской исполнительности и проверенной немецкой готовности к этому: воевать – так воевать по-настоящему! Нельзя было понять, объяснить, какая сила несла сюда эту грубую вооруженную орду. Зачем?

Потому-то тотчас и опротивел Толя в глазах братьев: он сладко причмокивал, будто конфетки-леденцы сосал во рту; он все наглей восторгался и восторгался немцами – их такой самоновейшей техникой, их таким непостижимым упорством, выучкой, их якобы непобедимостью. Этим самым он точно бросал братьям вызов, заведомо провоцировал их на скандал.

И все-таки мальчишки прошмыгнули под самым носом у немцев через большак.

– Schnell! – пискливо-железно вскрикнул один велосипедист, который, обвешанный оружием, наскочил маленько, колесом, на Антона и чуть ли не свалился от этого в необычайно глубокий кювет, выдавленный колесами, но вовремя выровнялся все же. – Mein Gott!

– Что он? – спросил, смеясь, Саша.

– Сказал: «Боже мой!» – пояснил Антон. – Уж если немец божемойкает от ничего, то нам бы и всю жизнь не навозмущаться им; так что лучше помолчал бы он – его сюда никто не просил… Вон от немецких рук чернее город!.. Подумаешь: «Schnell»!.. Куда он спешит?

Они миновали ледник и опустошенные вдрызг станционные пути, как они, учащиеся (еще и в сентябре), избранно сокращали расстояние на пути в школу № 6, стоявшую почти у самой Волги. И вышли в еще разворочено дымившийся и начисто вымерший город. Ни души в нем не было видно. Побродив по его окраинным развалинам, братья подобрали возле разбитого бомбой клуба гитару и балалайку. Нашли также библию в красном переплете.

На первых немецких солдат, поглощенно подбиравших для себя кровати, они наткнулись у бывшего родильного дома, а затем – на подходе к переезду. Двое красавцев, в серо-зеленых френчах (в октябре-то!) вели сюда по мостовой брюхатых рыжих тяжеловозов, цокавших подковами; третий, мордастый, звякая ведрами, пьяно шагал рядом. И его почти бойкий и веселый голос:

– Wo das wasser? Wer voch euch nann mir das sagen? – Где вода? Кто из вас может мне это сказать? – остановило ребят.

– «Все-таки занятно», – подумалось Антону. Он точно присутствовал опять на уроке немецкого языка, только не услышал при этом традиционного учительского обращения: «Das kinder» («Дети»). И, впрочем, на довоенных школьных занятиях они, школьники, учились перелагать на этот иностранный язык чувства дружбы и любви, а тут Антон слышал его от щеголявших собой разорителей. И поэтому он и братья непонимающе глядели на чокнутых немцев, хоть и поняли вопрос да и знали о том, что городские водоколонки не работали. Немцы точно чокнулись: сами ж все измолотили в крошево, но все-таки водичку им подай! Ну, психология какая! Однако шедший с лошадьми белозубый ездовой весело проговорил что-то мордастому, отчего последний, полный радости, даже поставил наземь ведра и, энергично хлопнув себя по лбу с обычным, видно, возгласом: «O, mеin Gott!», полез в карман-нашлепку на мундире. Он извлек оттуда тоненькую серую книжонку-разговорник, изданную специально для оккупационных солдат, и пальцем водил по ее страничкам, ища нужные слова. Это напоминало какую-то слепую игру, в которую играли обманутые, но не замечавшие того взрослые люди.

– Wo… Wo во-да? – нашел он, довольный.

– Воды нет, – сказал теперь Антон. – Вы же сами все разбили.

– Was? Was?

– Dort! – Там! – отмахнулся вдоль улицы Толя. – Идите туда! – И разумно сказал потом, едва отделались от солдат: – Пусть туда идут, а то еще привяжутся… Не отцепишься…

Он как напророчествовал.

Когда братья возвратились, Ромашино уже было забито немецкими автомашинами, повозками; солдаты везде бесцеремонно устраивались – все таскали, ломали, корежили с треском. Один фашист, остановив братьев окриком, отнял у Толи его трофей – балалайку – русский национальный инструмент, а другой, нескладный, властно позвал их с собой. У него был нос во всю харю: девять кур и один петух на нем уместятся! Может, улизнуть? Но не тут-то уж было. Антона пребольно дернули за ухо, а Толя подзатыльник схлопотал. И не серди! Их троих загнали в одну избу (без хозяев), уже очищенную от лишней мебели; здесь сунули им в руки голик, из чего явствовало, что нужно пол подмести – после такой генеральной расчистки.

Немцы вносили в избу свое снаряжение, тяжелые окованные ящики и оружие. И все-таки заискивающий перед ними Толя по-свойски похвалил их за что-то. Глядишь – и заработал от них сигаретку. Он заядлым курильщиком уже был. С блаженством закурив, пыхнул разок дареной сигареткой:

– Ах, мечта какая! Класс! Нет, вам не понять!..

Как вдруг вошедший снова в избу длинноносый ефрейтор, даритель сигаретки, с размаху шлепнул его по губам и выбил ее у него изо рта; растоптав ее, он вскричал иступленно-испуганно:

– In die Zuft! Kaput! – Побоялся, очевидно, что курильщик неосторожный запалит избу, отчего немецкие солдаты взлетят на воздух. И, крича, он размахивал вверх руками. – Die Foier! Kaput!

После этого отпущенные Антон и Саша похохатывали над Толей:

– Ну, что, словил оплеуху. А то: «Мечта!..» Будешь перед ними лебезить – всегда прогоришь, как неудачник, право. Подумай!

Тот надулся, выматерился.

Но еще и подобострастничал:

– Нет, а губа у них не дура, погляжу. Им тут лафа. Смотрите! Ишь стервецы!

Немцы уже вовсю и занялись охотой на домашнюю дичь.

Обезумевшие куры во весь опор, кудахча, бегали по деревенской улице и ее закоулкам, а мародеры, по-своему кудахча от предвкушения удовольствия от вкусной еды, прытко гонялись за птицей; они, швыряясь касками и сбивая несушек, подбирали их и беспощадно – привычно и ловко откручивали их головы и кидали их тушки, словно попадавшие с яблони яблоки, в бумажный куль, который таскали за собой (потом приносили птицу бабам и детям и заставляли ощипывать ее и варить для солдат).

 

Как же невероятно все сместилось! Так, подростки пошли куда-то затем, чтобы глянуть на врагов своих – и застали их хозяйничавшими в самом доме собственном, куда их никто не звал. А они насели…

XII

В душе Анны Кашиной усилилось щемящее, тревожное чувство.

Да, сама матушка-земля, наверное, в одночасье вздыбилась и заходила ходуном от несметного наплыва самонарасваленных ангелов-освободителей. Двери, как тюремные, в избе захлопали… На все кандалы… И долетало до ушей грубое:

– Schnell! Kaput! – В воительном, знать, по их понятию, сочетании. Так-то и пошло здесь с самого начала.

Щеголяя этакой неподдельной и, должно, понятно, разделимой всеми радостью солдатской, победительной, немцы тотчас – и без тени сожаления – сказали вслух «Kaput» разбомбленному старинному городу на Волге (потому что это не был их родной город); потом они мстительно бросили «Kaput» глупой Толиной дворняжке Пеге, которая вырвалась со двора и облаяла их взахлеб и которую они, не обойдя вниманием, отлично (готовая мишень) – всего двумя выстрелами из карабина – пригвоздили к старой пашне; потом будто полуизвинительно и говорили– приговаривали «Kaput» хватко изловленным курам да гусям, которым ловко сворачивали шеи, и потом – спешно сжигаемым школьным книжкам и партам, и даже детским тетрадкам с прелестью рассыпанных в них каракулей. Ой! Разлетелись бумажные разлинеенные листочки в грустном осеннем закоулке…

Погром школы, дом соседний, крайний (дом Трофима раскулаченного), мигом завершился. Не успела Анна оглянуться и опомниться. Засучившие рукава и возбужденные погромщики, будто соревнуясь в деле неотложном, расправлялись уже с последней ребячьей партой; разодрав ее с мясом, они протолкнули ее обломки в раздернутое окно – на груду разодранных уже парт, сваленных наземь. Однако и после этого они не успокоились: с последовательностью истуканов начали подбрасывать все, что могло гореть, к огню и в огонь, плясавший в костре посреди дороги. Собственно – что? – от школы оставались только стены, одни стены деревянные; но и стены эти голые, дай переночевать, еще, надо знать, ни за что не устоят при подобной страсти к светосокрушению.

Послышалось:

– Gut! Gut! – Похвально-освободительное «Хорошо», что определенно выражалось в довольной интонации. Так подбадривал своих подчиненных немецкий голенастый офицер в шинели и в фуражке с задравшейся тульей – важно подходя к пылавшему костру, демонстрировал выправку и торс, и шаг размерный.

Хорошо – кому? Германскому народу, что ль? Да не могло быть хорошо никому оттого, что уничтожался чужой образ жизни с ее укладом, справностью, ценностями и культурой. Это надобно всем зарубить себе на носу.

Никогда еще насилие не производило в ангелы насильников.

Одна сильно брошенная солдатом книга вылетела, кувыркаясь, за костер, шмякнулась под ноги офицеру. И он, картинно чистенький и вышколенный, не замедлил наклониться; и он поднял ее и, взвесив на ладони как бы с некоторым проникновение к ее солидности, зашвырнул ее в огонь. С приговором, вдохновенным, кощунственным, что подверг ее уничтожению. Оказавшаяся вблизи Анна, – она улицу переходила, – даже вскрикнула от варварства сего – с неожиданностью для самой себя: она признала вроде бы роман «Севастопольская страда», который как-то принесла почитать ей дочь Наташа. Но расправщик-ариец довернулся к Анне туловом и, нахмурясь, с недоступной холодностью, погрозил ей пальцем (в черной кожаной перчатке): мол, не забывайся, не мешай нам, баба русская, малокультурная, – нынче наш парад… Скоро мы Москву возьмем… Тогда вы, русские, больше попоете и попляшете – не помилуем… Сейчас нам не до мелочей… Видно, свойство важничать было его второй натурой, тогда как свойство лиходействовать – первой, и одно не исключало другого, а лишь дополняло. Был он лиходеем, но хотел быть и был серьезным в своем кровном ремесле. В том ранге, в котором верно служил тиранам. И, верно, был им сам.

– Gut, – повторил офицер тише – для себя и стал, точно тесаный столб. Подрагивая чуть ногой и хищно раздувая ноздри (истинно Наполеон), он засмотрелся в таинственно-глубоко смурневшую даль на востоке; его пьянил настоенный осеннее-землистый дух русских лугов, полей, перелесков; оттого его воображение волновал, должно быть, размах их сокрушающей врага наступательной операции, с которой он связывал и далеко идущие личные планы. Хорошие. И, поди ж, соображал еще: «Ах, какая дикая необозримая страна, наконец поставленная нами, новыми немцами, на колени!..»

Уходящий дневной свет уж ощупью скользил по склонявшейся и свившейся продрогшей в снежку, траве восковистой.

И тут грохнул шалый выстрел недалече, возле одинокой шоры, – и еще, еще: какой-то рехнутый гитлеровский солдат упражнялся там в стрельбе из карабина. Он повесил на кол, будто бы на стрельбище, найденную каску красноармейскую, со звездой, и всаживал в нее пули на большом и малом расстояниях. И, всадив, он подступал к мишени, чтоб полюбоваться на результат и порадоваться верной твердости своих рук, в которые вовсе не напрасно вложила оружие власть, призвавшая его среди миллионов немецких мужчин, чтобы защитить германский народ от азиатско-еврейской опасности. В войсковых приказах и инструкциях немецкому солдату предписывалось убить всякого подозрительного русского и тем самым якобы обезопасить себя и свою семью от грядущей гибели и прославиться навек, даже на тысячелетье, – за солдата думали всесведущие генералы, и поэтому солдатская совесть была чиста, подобно незамутненному стеклышку. Завсегда у него чесались руки, если где-нибудь маячила мишень: он уже инстинктивно, возбуждаясь, словно на охоте, садил пулями во что попало, что принадлежало его предполагаемой жертве, если только эта жертва сама не изволила промаячить перед ним поблизости во весь рост.

Дальше больше.

Ужасно, что это-то ошеломительное нашествие застигло абсолютное количество немалочисленных наших семей, брошенных по большей части на попечение и обережение ахающе-суетливых и беспомощно тыркающихся в неволе женщин-домохозяек. Вечно так.

XIII

Антон по привычке раненько-таки проснулся: ему приспичило отлить. Выбежал он в неоглядно-просторный двор, постоял и, припоминая вчерашнюю стукотню и топотню пришельцев (те еще дрыхли), головой туда-сюда поводил по верхам, еще полусонный. И сон сразу у него слетел, едва он уронил взгляд на прибитую к стене чулана байдачину, служившую отцу полкой для укладки инструментов: на ней валялись в запекшейся крови куриные головы! Оторопь его взяла. Среди голов холодно блеснул позабытый кем-то большой нож – складной, с белой костяной ручкой…

Значит, темной ноченькой пробрались поживщики во двор и при свете фонариков сняли с насеста добычу… И никто-то не услышал того…

Вообще, что касаемо живности, не то, что промашка, а скорей проглядочка вышла у местных жителей: все совсем забыли о том, что могли бы вовремя и сами попользоваться своим добром, – заботились-то, прежде всего, о том, как бы самим сдобровать, уцелеть.

Анна и Поля (тоже лишившаяся десяток кур), поразмыслив, еще надумали уберечь от обжор несколько несушек, для чего запрятать их (для развода) у Поли под сенями, а лаз туда со двора зарешетить ситами. Женщины надеялись-таки на лучшее: что вскорости обязательно турнут фашистские войска отсюда… Не могло иначе быть!

Валера занимался своим проектом. А Толя, Антон и Саша отправились с тачкой в шору за ситами. Во взлохмаченном небе низом возвращались разгрузившиеся где-то от бомб «Юнкерсы». И Толя по обыкновению завосхищался ими, пиратами. Опять зарасхваливал, что подпевальщик, классную немецкую технику, за счет чего немцы и классно воюют; нашим бойцам, дескать, далеко до них – теперь их не одолеть, – нечего рассчитывать на это. Полено к нему поднеси – и то, вероятно, вспыхнули бы немедля без спички от его, юнца, зажигательного шипения. И с чего же в нем такая кособочина выперла? Да не оттого ль отчасти, что он безотцовщиной рос и что, стало быть, лишился нынче отрады постоянно быть в мыслях с воюющим в Красной Армии отцом? Только разве несознательность от понимания чего-то происходит? Нет и нет! И также задевало братьев то обстоятельство, что в союзника он подобрал Женьку Голихина, сверстника Антона, кто всячески подсюсюкивал ему согласно. И сейчас, похоже, стравил братьев. Драка началась с того, что Толя стал отнимать у Саши маленький мех – пылеочиститель, подобранный здесь, в шоре. А Женька подначивал. Ну, и братья сцепились с Толей на земляном полу, разодрались…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru